Текст книги "Зима в Лиссабоне"
Автор книги: Антонио Молина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Глава XV
Оказавшись на улице и почувствовав на лице внезапный влажный порыв ночного ветра, он понял, почему совсем не чувствовал страха: если он потерял Лукрецию, остальное неважно. Он опустил тяжелый пистолет в карман пальто и на несколько секунд остановился, умиротворенный волной странной лени, похожей на ту, что иногда парализует во сне. Над его головой то загоралась, то снова гасла вывеска клуба «Burma», озаряя своим светом высокую стену с пустыми балконами. Он быстро пошел по улице, спрятав руки в карманы, как будто опаздывал куда-то, но бежать не мог, потому что улица была полна народа, как в азиатском порту, синеватые и зеленоватые лица в свете неоновых вывесок, похожие на сфинксов одинокие женщины, группки негров, движущиеся, будто повинуясь одним им слышному ритму, компании мужчин с медными скулами и восточными чертами лица, которых, казалось, привела сюда мутная ностальгия по местам, чьи названия сверкали на стенах, – Шанхай, Гонконг, Гоа, Джакарта.
Оборачиваясь на вывеску «Burma», которая все не отдалялась, словно он не сдвинулся ни на шаг, Биральбо чувствовал смертельное спокойствие, какое ощущает человек, осознающий, что тонет. Каждое мгновение казалось ему бесконечной минутой, он вглядывался в бесчисленные лица, ища среди них Малькольма, Туссена Мортона, Дафну и даже Лукрецию, понимая, что нужно бежать, но не находя сил – вроде того, как бывает, когда знаешь, что пора вставать, но позволяешь себе передышку и, снова открыв глаза, пугаешься, что проспал все на свете, а на самом деле не прошло и минуты, и вновь решаешь оторвать себя от матраса. Пистолет был такой тяжелый, рассказывал он, а на улице было столько лиц и тел, что пробираться между ними было трудно, как прорубать себе путь в немыслимых зарослях джунглей. Он обернулся и увидел Малькольма в тот самый момент, когда голубые глаза этого человека издали нащупали его самого. Но Малькольм продвигался так же медленно, будто плыл против сильного течения, путаясь ногами в водорослях. Его фигура выделялась ростом в море людей, а взгляд неотрывно следовал за Биральбо, как если бы тот уже достиг другого берега, того, до которого Малькольм жаждал добраться. От этого – от того, что они постоянно смотрели друг на друга и натыкались на каких-то прохожих, вовремя не замечая препятствий, – оба двигались еще медленнее, и волны иногда накатывали на них, скрывая с головой. Потом они снова находили друг друга взглядом, а улица все не кончалась, она становилась лишь темнее, лица и вывески клубов редели. Вдруг Биральбо увидел спокойную и одинокую фигуру Малькольма, остановившуюся посреди пустого тротуара перед собственной тенью с широко расставленными ногами. И тут он наконец побежал – переулки возникали перед ним из ниоткуда, как возникает шоссе в свете фар. За спиной Биральбо слышалось гулкое эхо шагов и даже одышливое дыхание Малькольма, далекое и близкое разом, казавшееся то ли угрозой, то ли жалобой в тишине сияющих пустынных площадей, просторных, с колоннами, и улиц с бесконечными рядами окон, где их шаги звучали в унисон. По мере того как усталость все крепче сжимала горло Биральбо, его сознание теряло связь со временем и пространством: он несся по Лиссабону и Сан-Себастьяну одновременно, убегая от Малькольма так же, как в такую же ночь убегал от Туссена Мортона, и эта гонка по двум городам со сросшимися в заколдованный клубок улицами, становящимися то лабиринтом, то самим преследованием, не прерывалась ни на секунду.
Улицы и здесь тоже вдруг делались геометрически правильными и неотличимыми друг от друга, частично исчезая во тьме и уходя в освещенные перспективы пустынных площадей, откуда доносился слабый, но непрестанный гул живущего города. Он стремился к этим огням, как к постоянно отдаляющемуся миражу. За спиной вдруг послышался медленный скрежет трамвая, который на минуту стер топот Малькольма: Биральбо видел, как желтый пустой вагон проплывает мимо него дрейфующим кораблем и останавливается чуть впереди – может, можно было бы добежать. Из остановившегося вагона кто-то вышел, но трамвай поехал не сразу: Биральбо был совсем рядом, когда он лениво дернулся и, покачиваясь, стал удаляться. Как человек, смотрящий вслед уходящему поезду, Биральбо замер, широко раскрыв рот и глаза, стал вытирать пот со лба и слюну с губ, почти позабыв о Малькольме и о том, что нужно бежать. И хотя повернуть голову стоило невероятных усилий, он медленно обернулся и в нескольких метрах от себя увидел Малькольма: отдуваясь, кашляя и пытаясь убрать потные пряди со лба, он стоял на самом краю противоположного тротуара, будто на карнизе за секунду до прыжка. Нащупав рукоять пистолета в кармане, Биральбо в мгновенном видении представил, как он целится в Малькольма, почти услышал выстрел и глухое падение тела на рельсы, – это было бы так же бесконечно просто, как закрыть глаза и больше никогда не двигаться, умереть, но Малькольм уже шел к нему, тяжело переставляя ноги, будто с каждым шагом глубже проваливаясь в песок. Биральбо снова бросился бежать, но сил больше не было, он увидел слева темный переулок, какую-то лестницу, узкую башню, поднимающуюся выше кровель домов, как-то абсурдно одиноко вздыбившуюся среди них, с готическими окнами и железными ребрами. Он бросился к свету, к какой-то приоткрытой двери, где стоял мужчина – кондуктор с сумкой на поясе, – и протянул ему купюру. «Пятнадцать эксудо», – сказал тот, втолкнул Биральбо внутрь, обстоятельно закрыл нечто вроде ржавой решетки, повернул медную ручку, и все помещение, которое Биральбо еще не успел рассмотреть, со скрипом, как колеса парохода, задвигалось, начало подниматься. Лицо и вцепившиеся в нее, трясущие ее руки остались за решеткой: Малькольм стал опускаться в подземелье и совершенно исчез прежде, чем Биральбо сообразил, что он в лифте и можно перевести дыхание.
Кондуктор, женщина в платке, и мужчина с седыми бакенбардами, одетый в сурового вида плащ, внимательно и осуждающе разглядывали его. У женщины было очень широкое лицо, она что-то жевала, неспешно и методично изучая перепачканные в грязи ботинки, выбившуюся из штанов рубашку, раскрасневшееся и потное лицо Биральбо, его спрятанную в карман правую руку. Город за стрельчатыми готическими окнами расширялся и удалялся по мере того, как поднимался лифт: белые площади вроде озер света, редкие светящиеся вывески над крышами против угадывающейся тьмы устья реки, оседлавшие холм дома, яростно освещенный прожекторами замок на его вершине.
Когда лифт остановился, Биральбо спросил, куда попал. «Верхний город», – ответил кондуктор. Биральбо вышел на какой-то мостик, где его окатил порыв холодного морского ветра, как на палубе корабля. Лестницы и стены заброшенных домов вертикально спускались к улицам на дне, по которым, наверное, все еще рыскал Малькольм. Около колокольни полуразрушенной церкви Биральбо заметил такси, которое ему показалось странным и подвижным, как насекомые, разбегающиеся, когда включаешь свет. Он сел в автомобиль и попросил отвезти его на вокзал. Сначала он беспокойно оглядывался в заднее стекло, боясь увидеть там огни другой машины, и с подозрением всматривался в фигуры на темных углах, но потом усталость распластала его по жесткой дермантиновой спинке сиденья, и единственным желанием его было, чтобы эта поездка никогда не заканчивалась. Полуприкрыв глаза, он погружался в город, как в некий подводный пейзаж, в котором угадывались знакомые улицы, статуи, вывески бывших лавок и складов, вестибюль отеля, откуда, казалось, он вышел немыслимо давно.
Весь Лиссабон, рассказывал он мне, даже вокзалы – сплошное кружево лестниц, по которым никогда не доберешься до самых высот, над тобой всегда останется какой-нибудь купол, или башня, или ряд желтых домов, до которых дойти невозможно. По эскалаторам и пропахшим мочой мерзким коридорам Биральбо вышел на платформу, откуда отправлялся поезд, на котором он каждое утро ездил навещать Билли Свана.
Пару раз ему чудился преследователь за спиной. Он оглядывался и вздрагивал, подозревая тайного врага в каждом встречном. Сойдя на нужной станции, Биральбо подождал, пока на перроне никого не останется, зашел в буфет и выпил стакан крепкой настойки. Его пугали взгляды контролеров и официантов: в них и в словах, которые он слышал вокруг и не мог понять, ему чудились знаки тайного заговора, от которого вряд ли удастся спастись. На него смотрели, быть может, даже узнавали и подозревали, что он иностранец и беглец. Увидев свое лицо в зеркале в туалете, он вздрогнул: всклокоченный, страшно бледный; распущенный галстук болтается на шее, как петля на висельнике. Но больше всего его испугало отрешенное выражение глаз, которые теперь смотрели иначе, чем несколько часов назад, и, казалось, жалели его и в то же время пророчили наказание. «Это я, – произнес он вслух, следя за движением безмолвных губ в зеркале. – Я, Сантьяго Биральбо».
Но предметы вокруг, темные закоулки, конические башни дворца, трубы с поднимающимися из них столбами дыма, дорога через лес – все сохраняло мистическую и спокойную сущность, подкрепленную тайной ночи. У входа в санаторий какой-то человек загружал сумки и чемоданы в большой автомобиль, сияющее такси, не похожее на обычные потрепанные лиссабонские таксомоторы. «Оскар», – позвал Биральбо. Человек обернулся к нему, но не узнал в темноте, потом осторожно прислонил контрабас к спинке заднего сиденья, улыбнулся, поняв, кто перед ним, и вытер лоб белым, как его зубастая улыбка, платком.
– Мы уезжаем, – сказал Оскар. – Сегодня вечером. Билли решил, что ему достаточно получшело. Он собирался позвонить тебе в отель. Ты ж его знаешь: хочет начать репетировать прямо завтра.
– Где он?
– Внутри. Прощается с монашкой. Боюсь, пытается одарить бедняжку своей последней бутылкой виски.
– Он действительно больше не пьет?
– Ничего крепче апельсинового сока. Называет себя мертвецом. «Все мертвецы – трезвенники, Оскар» – так он говорит. Курит одну за одной и пьет апельсиновый сок.
Тут Оскар резко повернулся к Биральбо спиной и продолжил укладывать контрабас и чемоданы в салон машины. Когда он вынырнул оттуда, пианист стоял, опершись на открытую дверцу, и наблюдал за ним.
– Оскар, мне нужно кое-что у тебя спросить.
– Конечно. У тебя сейчас лицо как у полицейского.
– Кто платил за лечение? Сегодня утром я видел счет. Тут же страшно дорого.
– Спроси у Билли. – Оскар, не глядя на Биральбо, сделал шаг в сторону, спасаясь от излишней близости, и принялся вытирать платком потные руки. – Вон он идет.
– Оскар, – Биральбо встал прямо перед ним, заставляя остановиться. – Ты врешь по его просьбе, так? Он запретил тебе говорить, что Лукреция приходила сюда…
– Что тут у вас происходит? – Высокий и хрупкий, закутанный в широкое пальто, в шляпе, затеняющей лицо точно по линии очков, с сигаретой в зубах и футляром с трубой в руке, Билли Сван приближался к ним черным силуэтом на фоне света, лившегося из здания у него за спиной. – Оскар, пойди скажи водителю, что мы готовы ехать.
– Сейчас, Билли. – Оскар с облегчением, какое бывает, когда избежишь наказания, поспешил выполнять просьбу. К Билли Свану он относился со священным почтением, граничащим со страхом.
– Билли, – начал Биральбо и вдруг заметил, что голос у него дрожит, как после бессонной ночи или когда слишком много выпьешь, – скажи, где она.
– Что-то ты плохо выглядишь, парень. – Билли Сван стоял совсем рядом, но Биральбо не видел его глаз, только блеск очков. – Даже поболе моего смахиваешь на мертвеца. Ты разве не рад меня видеть? Старина Сван возвращается в царство живых.
– Билли, я спрашиваю про Лукрецию. Скажи, где ее найти? Она в опасности.
Билли Сван хотел было отстранить его и сесть в такси, но Биральбо не шелохнулся. Он не мог разобрать выражения его лица в темноте, отчего оно казалось еще более непроницаемым, размытым бледным пятном под полями шляпы. Билли Сван, напротив, прекрасно видел его: он стоял в луче света, лившегося из холла санатория. Билли поставил футляр с трубой на землю, после короткой затяжки, подчеркнувшей твердую линию его губ, выбросил сигарету и стал медленно стягивать перчатки, шевеля пальцами, будто они у него затекли.
– Видел бы ты сейчас себя, парень. Это ты в опасности.
– Билли, я не могу стоять тут всю ночь. Нужно найти Лукрецию раньше их. Они хотят убить ее. Они и меня чуть не прикончили.
Послышался скрип закрывающейся двери, за ним – шорох шагов по гравию. Оскар с таксистом шли в их сторону.
– Поехали с нами, – сказал Билли Сван. – Мы подбросим тебя в отель.
– Ты же знаешь, что я не поеду, Билли. – Водитель завел машину, но Биральбо все не отходил от передней дверцы. Он чуть дрожал от холода, озноба и страха опоздать, голова кружилась. – Скажи мне, где Лукреция.
№ – Можно ехать, Билли. – Из окна машины высунулась крупная кудрявая голова Оскара. Он недоверчиво взглянул на Биральбо.
«– Эта женщина на тебя дурно влияет, парень, – сказал Билли Сван, решительным жестом отстраняя Биральбо. Он открыл дверцу, положил инструмент на переднее сиденье и сухо попросил таксиста не торопиться. Он сказал это по-английски, но водитель тут же заглушил двигатель. – Может, в этом и нет ее вины. Может, это в тебе сидит что-то, что никакого отношения к ней не имеет, что разрушает тебя. Вроде виски или героина. Я знаю, о чем говорю, парень, и ты это прекрасно понимаешь. Мне достаточно глянуть тебе в глаза. Они у тебя сейчас совершенно такие, как бывают у меня после недели тет-а-тет с ящиком выпивки. Поехали. Запрешься у себя в номере. Мы сыграем двенадцатого и уедем отсюда. Сядешь в самолет, и все сразу станет так, будто тебя в Лиссабоне никогда и не было.
– Ты не понимаешь, Билли. Я прошу не ради себя. Я прошу ради нее. Они убьют ее, если найдут.
Не снимая шляпы, Билли Сван сел в машину и положил черный саркофаг с трубой себе на колени. Но дверцу пока не закрыл. Будто чтобы выиграть время, он зажег сигарету, затянулся и выпустил дым в лицо Биральбо.
– Ты вот думаешь, что ты искал ее кучу времени, а давеча случайно увидел в поезде. А на самом деле это она за тобой гонялась, а я не хотел, чтобы ты знал об этом. Я запретил ей встречаться с тобой. А она послушалась, потому что боится меня так же, как Оскар. Помнишь театр в Стокгольме, где мы играли перед моим отъездом в Америку? Она была там, сидела в зале. Специально приезжала из Лиссабона, чтобы повидать нас. То есть – тебя, я имею в виду. А чуть позже, в Гамбурге, я выставил ее из гримерки за пять минут до того, как ты приехал. Это она привезла меня сюда и заплатила за лечение вперед. У нее теперь много денег. Живет одна. Наверно, и сейчас тебя ждет. Она объясняла мне, как добраться до ее дома. С этой вот станции внизу каждые двадцать минут ходит поезд в сторону моря. Выйти надо на предпоследней остановке, сразу как увидишь маяк. Поворачиваешься к нему спиной и идешь с полмили, так чтоб море все время было по левую руку. Дом, она говорила, с башней, а вокруг сад. Около входа на заборе – табличка с названием по-португальски. Не спрашивай, что там написано: на этом языке я не способен запомнить ни слова. Волчий дом или что-то в этом духе.
– «Quinta dos Lobos»[22]22
«Волчья вилла» (португ.).
[Закрыть], – донесся голос Оскара из темноты. – Я помню точно.
Билли захлопнул дверцу такси. Поднимая стекло окна, он продолжал бесстрастно смотреть на Биральбо. На какой-то миг, когда водитель яростно крутил баранку, чтобы вывернуть на дорожку между деревьями, свет фонаря озарил лицо старика. Оно было худое и напряженное и показалось Биральбо таким незнакомым, будто этот человек, чьих черт он не видел в продолжение всего разговора, был вовсе не Билли Сван, а какой-то мошенник.
Глава XVI
Я помню, как в последнюю ночь в номере отеля Биральбо рассказывал мне свою историю много часов подряд, отравленный табаком и словами, прерываясь только на очередную затяжку, очередной глоточек из почти пустого стакана, в котором оставалось разве только немного льда. К трем или четырем часам он был уже бесповоротно одержим именами и местами, вспоминать которые начал так холодно, решившись говорить, покуда достанет ночи – не только этой, длящейся, мадридской ночи, которую мы сейчас переживали, но и той, другой, которая возвращалась вместе со словами, чтобы завладеть им и мной, словно скрывающий лицо враг. Биральбо даже не рассказывал мне историю, а был предательски захвачен ею, как иногда подчиняла его своей воле музыка, не давая передышек, не позволяя ни замолчать, ни подумать. Но ничего из этого не выдавали ни его медленный и спокойный голос, ни глаза, которые больше не смотрели на меня, а пристально изучали то пепел на кончике сигареты, то лед на дне стакана, то задернутые занавески на балконе – время от времени я приоткрывал их, без облегчения отмечая, что с противоположного тротуара за нами никто не наблюдает. Он говорил отстраненным тоном, словно описывая со всеми подробностями чью-то чужую жизнь, будто делая признание: может, он и не хотел останавливаться, потому что знал, что больше мы никогда не встретимся.
– И тогда, – рассказывал он, – когда я узнал, где Лукреция, когда такси увезло Билли Свана, а я остался один на лесной дорожке, все оказалось как всегда, как когда я один шел по Сан-Себастьяну, зная, что у меня назначена встреча с ней, и чувствуя, что часы и минуты, остающиеся до того момента, когда я ее увижу, длиннее всей моей жизни, а бар или отель, где она меня ждет, находится на другом конце света. А еще этот страх, что она уже ушла или я не могу ее отыскать. Поначалу, в Сан-Себастьяне, по дороге к ней, я оглядывал все встречные такси, боясь, что в одном из них уезжает Лукреция…
Он понял, что в забвении нет правды, а единственная правда, вырванная им самим из собственного сознания, с тех пор как он уехал из Сан-Себастьяна, скрывается в снах, где ни воля, ни злость не властны над ней, в снах, в которых ему являлось прежнее лицо Лукреции и ее ранимые ласки, такие, какими она дарила его пять или шесть лет назад, когда оба они еще были смелы и имели право на желание и невинность. В Стокгольме, в Нью-Йорке, в Париже, в неприветливых отелях, просыпаясь после целых недель без единой мысли о Лукреции, возбужденный или успокоенный мимолетным присутствием других женщин, он вспоминал и тут же терял сны, в которых теплая боль озаряла неприкосновенное счастье лучших дней, прожитых с ней, и исчезнувших ярких красок, которыми мир больше никогда не светился. Теперь, как в тех снах, он снова искал ее и ощущал ее присутствие в ночном пейзаже с рощами и холмами, стремительно влекущем его к морю. Он внимательно разглядывал все огоньки, боясь пропустить маяк и вовремя не сойти с поезда. Уже перевалило за полночь, и Биральбо в вагоне ехал один. Контролер сказал, что предпоследняя остановка будет через десять минут. Через овальное окошко было видно, как где-то далеко колышутся металлические части соседнего вагона, который тоже казался пустым. Он посмотрел на часы, но не смог сообразить, сколько времени прошло после разговора с контролером. Уже собираясь надеть пальто, в далеком окне Биральбо заметил лицо Малькольма, который следил за ним, прильнув к стеклу.
Биральбо поднялся с места. Мышцы затекли, колени болели. Поезд несся так быстро, что он едва мог стоять; правда, и Малькольм – тоже: он, чтобы сохранить равновесие, замер, широко расставив ноги, а дверь вагона покачивалась и ударялась о его тело, движимая порывами ледяного ветра, доносившегося до Биральбо вместе с монотонным стуком колес, скрипом деревянных частей и визгом металлических сочленений, которые на поворотах, казалось, вот-вот вылетят из своих гнезд. Биральбо, хватаясь руками за спинки кресел, бросился по проходу между сиденьями, попытался открыть противоположную дверь вагона, но у него ничего не вышло. Малькольм был уже так близко, что можно было различить блеск его голубых глаз. Абсурдным образом Биральбо упорно тянул дверь на себя, и поэтому она и не поддавалась, а когда поезд резко затормозил и он навалился на дверь всем телом, она распахнулась, и Биральбо, еле живой от испуга и головокружения, оказался на крошечной площадке, которая колыхалась у него под ногами, будто отверзаясь в пустоту, в пространство между вагонами, во тьму, где мелькали рельсы и дул ветер, от которого перехватывало дыхание и который прижимал его к оградке с перилами, едва доходившей ему до пояса, – за нее все-таки удалось ухватиться, когда, как подступающая тошнота, накатило ощущение, что он сейчас рухнет на рельсы.
Он обернулся. Малькольм стоял в шаге от него, с другой стороны двери. Было понятно, что нужно одним молниеносным движением отпустить перила и перепрыгнуть на площадку соседнего вагона, главное – не смотреть вниз, не видеть, как под ногами качаются металлические листы над головокружительной извилистой гравийной дорожкой, которую тут же проглатывала тьма, будто в колодце. Зажмурившись, он сделал прыжок, дверь открылась и со стуком захлопнулась. Он побежал по пустому вагону к другой двери и другому овальному окошку: может, эта череда скамеек, где никто не сидит, желтых огоньков и темных провалов, выкошенных ветром, никогда не закончится, может, этот поезд существует только для того, чтобы он ехал к Лукреции, а Малькольм преследовал его – Малькольм, кстати, пропал из виду, наверное, у него тоже не получалось открыть дверь. Вдруг Биральбо услышал удары: в овальном окошке появилось лицо Малькольма – вот он пинает дверь, вот ему удается ее открыть, вот он, с растрепанными ветром волосами, движется по проходу. Биральбо снова скользнул в темноту, обеими руками держась за ледяные перекладины перил, но дальше никакой двери Не было, только серая металлическая стена: он дошел до сцепки с локомотивом, а Малькольм продолжал медленно приближаться к нему, наклоняясь вперед, будто шагая против ветра.
Биральбо вспомнил про пистолет. Но, пошарив по карманам, сообразил, что пистолет остался в пальто. Если поезд замедлит ход, он, может, решится прыгнуть. Только вот поезд с сумасшедшей скоростью несся вниз по склону, а Малькольм уже открывал последнюю разделявшую их дверь. Прислонившись спиной к ребристому металлу, Биральбо смотрел, как Малькольм идет на него, будто бы зная, что он не дойдет никогда, потому что между ними пролегла скорость. В растопыренных руках Малькольма пистолета не было. Он шевелил губами, может, что-то кричал, но его слова и бессмысленная гневная решимость растворялись в ветре и шуме локомотива. Широко расставив ноги и руки, он бросился на Биральбо, а может – упал на него. Они не дрались, а как будто то ли обнимались, то ли неуклюже пытались опереться друг о друга, чтобы не упасть. Они скользили по площадке и падали на колени, поднимались, путаясь в своих и чужих конечностях, чтобы снова рухнуть на железный пол или вместе низвергнуться в пустоту. Биральбо слышал чье-то дыхание, не зная, свое или Малькольма, и ругательства по-английски, которые, быть может, произносил и сам. Он ощущал чьи-то руки, ногти, удары, вес чужого тела и где-то далеко – что его собственная голова бьется о железные прутья. Он поднялся, увидел огни, почувствовал, как что-то горячее и влажное катится по лбу и ослепляет его. Проведя рукой по глазам, он увидел, что рядом с ним поднимается Малькольм, очень медленно, словно выплывая из болота, держась обеими руками за ткань штанов и разодранный карман пиджака. Высокая и смутная, как никогда, фигура Малькольма закачалась над ним, протянула к его шее огромные неподвижные руки. На какой-то миг – Биральбо отодвинулся в сторону – ему показалось, что этот человек, перегнувшись через перила, хочет оценить глубину насыпи или ночи. Биральбо видел, как он по-птичьи размахивает руками, видел полные ужаса и мольбы глаза: поезд накренился, будто собравшись прилечь на бок, и Малькольм полетел вниз, ударяясь о металлические пластины. Биральбо слышал крик, невыносимый и долгий, как скрежет тормозов поезда, и зажмурил глаза, будто добровольная темнота в силах спасти от этого звука.
Некоторое время он пролежал на полу: его так сильно била дрожь, что удержаться на ногах было невозможно. Мимо проносились одинокие домики за деревьями и железнодорожные переезды со шлагбаумами, за которыми ждали машины. Теперь поезд ехал медленнее. Биральбо встал на колени, снова вытер грязную жижу с лица, все еще дрожа и ощупью ища опору, чтобы подняться. Когда поезд уже почти остановился, Биральбо увидел высоко за деревьями свет, то исчезающий, то снова возвращающийся в неспешном и точном ритме, вроде того, как качается маятник. Словно вернувшись к жизни после сна или полной амнезии, Биральбо с удивлением вспомнил, куда он ехал и зачем он здесь.
Чтобы никто не видел его, он спрыгнул на пути и побрел между заброшенных вагонов, стараясь держаться подальше от фонарей станции и спотыкаясь о заросшие сорной травой рельсы. Перебравшись через заборчик из гнилых досок, он поскользнулся и упал, потом стал взбираться на какую-то насыпь, откуда уже не было видно ни станции, ни света маяка. Едва живой от холода, он продолжал идти по чавкающей, покрытой коркой земле, среди редких деревьев, избегая света домов, где лаяли собаки, и перерезающих путь садовых оград. Ужасно долго огибая какую-то виллу, он уже начал думать, что заблудился: вдруг появилась чистая, ничем не примечательная улица с заборчиками вокруг коттеджей, фонарями на углах и пластмассовыми урнами. В голове пронеслось: «У меня вся одежда разодрана и лицо в крови, если кто-нибудь меня увидит, тут же вызовет полицию». Ни воли, ни рассудка уже не хватало ни на что, кроме как идти прямо по этой улице, ориентируясь по шуму волн, запаху моря или свету маяка между эвкалиптов.
Без сомнения, эта улица была такая прямая и длинная, потому что шла параллельно прибрежному шоссе: иногда Биральбо слышал шум машин совсем близко и чувствовал на лице легкое прикосновение бриза. Одинаковые ограды вилл в конце концов вывели его к болотистому пустырю, где на фоне атласно-черного неба вырисовывались леса строящегося дома. По одну сторону от него виднелось шоссе, а за ним – маяк и морская бездна. Стараясь, чтобы фары машин не слишком освещали его, он пошел не по обочине, а почти по самому краю обрыва. Где-то там, внизу, взлетала, разбиваясь о скалы, и сверкала пена, и он решил не смотреть туда, потому что его пугало то, какое действие оказывал на него этот вид: глубина завораживала и как будто звала к себе. Маяк освещал округу ясно, как огромная летняя желтая луна; вращающийся многоугольный луч, пробегая мимо, множил его тень и, затухая, сбивал с толку. Склонив голову и опустив руки в карманы, Биральбо брел с упорством уличного бродяги. У него не было иной защиты от ледяного морского ветра, кроме поднятого воротника пиджака. Отойдя уже очень далеко от маяка, над кронами сосен он различил силуэт дома, о котором говорил Билли Сван. Длинная ограда, не видная с шоссе, подальше приоткрытая калитка и табличка с названием: «Quinta dos Lobos».
Он вошел, боясь услышать собачий лай. Легонько толкнул калитку, она тихо отворилась; единственный звук в мутном саду – шорох его собственных шагов по гравию дорожки. Он увидел башенку, небольшую веранду с колоннами, в одном из окон горел свет. Остановился перед дверью с тем же ощущением пустоты и предела, которое уже было у него на площадке поезда и на краю морского обрыва. Он нажал на кнопку звонка. Ничего не произошло. Он нажал снова. На этот раз послышался звук, где-то очень далеко, в глубине дома. Потом опять все стихло, только ветер продолжал шуметь в деревьях, но он был уверен, что слышал шаги и что кто-то стоит, притаившись за дверью. «Лукреция, – позвал он, словно шепча на ухо, чтобы разбудить, – Лукреция».
Я не могу вообразить ни лицо, которое Биральбо перед собой увидел тогда, ни их первое узнавание или ласку; я не только никогда не видел их вместе, но даже представить себе этого не мог: их объединяло, а может, и до сих пор объединяет что-то, в чем есть некая тайна. У их встреч никогда не было свидетелей, даже тогда, когда необходимость скрываться исчезла: а если даже кто-нибудь, кого я не знаю, был с ними или случайно застал бы их в одном из тех баров и отелей, где они назначали тайные свидания в Сан-Себастьяне, я уверен, что он не мог бы заметить ничего из действительно принадлежащего им – ни сплетения слов и жестов, ни стыда и страсти. Ведь они всегда считали, что не заслуживают друг друга, и никогда не хотели иметь и не имели ничего, кроме самих себя, кроме общей невидимой внутренней империи, в которой они почти никогда не жили, но от которой не могли отказаться: ее границы окружали их так же неизбежно, как кожа или запах тела. Едва взглянув друг на друга, они уже принадлежали друг другу – так моментально узнают свое отражение в зеркале.
На мгновение они застыли, каждый со своей стороны порога, не обнимаясь, не говоря ни слова, как будто увидев перед собой совсем не того, кого ожидали. Лукреция, еще более красивая и высокая, чем прежде, почти незнакомая, с очень короткой стрижкой, в шелковой блузке, широко распахнула дверь, чтобы разглядеть его на свету, и позвала войти. Быть может, поначалу их разделяло расстояние, чуть согретое не общими воспоминаниями, а той трусливой и жадной вежливостью, которая столько раз делала их чужими, когда одного слова или мимолетной ласки было бы достаточно, чтобы признать друг друга.
Что случилось? – спросила Лукреция. – Что у тебя с лицом?
– Тебе нужно уезжать отсюда. – Прикоснувшись ко лбу, Биральбо почувствовал ее руку: она убирала волосы, чтобы осмотреть рану. – Эти люди ищут тебя. Если ты останешься здесь, они тебя очень скоро найдут.
– У тебя губа разбита. – Лукреция ощупывала его лицо, а он не чувствовал прикосновения кончиков ее пальцев. Он вдыхал запах ее волос, видел очень близко цвет ее глаз, но все это доходило до него из головокружительного далека: стоило ему пошевельнуться, сделать шаг, и он бы рухнул на пол. – Ты дрожишь. Давай, обопрись на меня.
– Дай мне чего-нибудь выпить. И сигарету. Курить хочу – просто умираю. А сигареты я оставил в пальто. И револьвер. Вот же идиотизм!
– Какой револьвер? Нет, не говори ничего. Обопрись на меня.
– Револьвер Малькольма. Он хотел застрелить меня, а я у него отобрал эту штуку. Очень глупо вышло.
Окружающее он осознавал как-то дробно, в коротких вспышках ясности, выхватывающих его из оцепенения. Стоило закрыть глаза, он снова оказывался в поезде, и накатывал страх, что сейчас его одолеет головокружение. Идя, опираясь на плечо Лукреции, он вдруг увидел себя в зеркале и испугался своего перепачканного кровью лица и красноватой каймы вокруг зрачков. Лукреция помогла ему лечь на диван в почти пустой комнате, где горел камин. Биральбо открыл глаза, а Лукреции уже не было. Потом он увидел, как она возвращается с бутылкой и двумя стаканами. Лукреция опустилась на колени рядом с ним, обтерла ему лицо влажным полотенцем, потом вставила сигарету в губы.








