355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Катарское сокровище (СИ) » Текст книги (страница 9)
Катарское сокровище (СИ)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:47

Текст книги "Катарское сокровище (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

Оставшись наконец один и заложив в паз засов, брат Гальярд наконец дал себе волю. Он простерся перед алтарем лицом вниз, прикрыл руками голову, будто защищаясь от ударов Божьего гнева – и глухо заплакал, глотая пыль. Перед Господом – можно. Все так, как надобно, ничего безнадежного, и даже – по большому счету – ничего очень уж неожиданного; но почему же тогда, Господи, такая боль…

Да, второго Совершенного, спасшегося от Монсегюрского костра, в протоколах иногда называли «отцом Пейре». Но Гальярду ли не знать, что при посвящении еретические священники нередко меняют прозвания, принимая – чаще всего – имена апостолов? Значит, Гираут ныне Петр, катарский апостол, «камень» еретической церкви… Логично было бы предположить, что если Гираут остался жив во всех перипетиях последних лет, он все-таки воплотил в жизнь свое давнее намерение стать Совершенным. Опять-таки логично, что оказался он не где-нибудь – а в Монсегюре, где, должно быть, и принял «консоламент», еретическое рукоположение. В начале сороковых, считай, все убежденные еретики стекались в этот маленький замок в зеленых фуаских горах, ставший их столицей, казнохранилищем и святилищем. Там же и последний епископ их засел, Бертран Марти: дьявол – обезьяна Господа Бога, а еретическое священство подражает в иерархии христианам, и рукополагают у них только епископы. Не в Монсегюре ли родился «духовным крещением» свежий Совершенный Пейре… И не было у Гальярда никаких причин надеяться, что его кровному брату Гирауту Господь не попустит дожить до «консоламента». Никаких причин, только повод: живучая надежда, что брат его все-таки умрет христианином, не закроет «еретикацией» для себя навсегда врата Чистилища…

Так в слезах умирала гальярдова надежда – а надежда всегда умирает мучительно. Defecerunt oculi mei in eloquium tuum; dicentes – quando consolaberis me? Тот, кого он любил, кто пил с ним молоко от одних грудей, обречен смерти вечной. Разве что Господь сотворит для Гальярдова брата немыслимое чудо уже на самом пороге ада… Но монаху настолько трудно было представить братнее обращение, что он даже молиться об этом толком не мог. «Ибо видели очи мои погибель твою…»

– Скажи мне, Господи, что мне теперь делать? – он поднял лицо, не стыдясь смотреть в опущенные деревянные зраки Распятия. – Должен ли я… сделать это сам? И если должен, то… как Иов буду спрашивать, за что, коли уж Ты пробиваешь во мне пролом за проломом, бежишь на меня, как ратоборец!

Господь тихо смотрел мимо Гальярдовых красных глаз. И как всегда, отвечал тихо, из самой глубины мятущегося сердца – так тихо, что слышать Его можно было только слушая Его… не себя.

Последний раз это случилось с ним вскоре после Вознесения 1242 года, в монастыре Пруйль. Да, пожалуй, только там он испытывал сравнимую боль.

Объезд главным инквизитором Тулузена своей провинции начался еще осенью, в ноябре. Отец Гильем Арнаут нуждался только в одном помощнике, но он не желал обижать кого-либо из своих ближайших сыновей: ни брата Бернара, ни брата Гальярда. Их постоянное мелкое соперничество, их братская любовь-борьба по их общему замыслу должна была скрываться от самого предмета их вечных споров; однако когда Гальярд стал старым и грустным, он научился понимать, что отец Гильем Арнаут обо всем, конечно же, знал. Потому и бывал попеременно суров с обоими молодыми подопечными, потому и связал их друг с другом крепчайшими узами наставника и наставляемого, разумно рассудив, что так будет полезнее для их смирения. Как бы то ни было, никого из братьев Гальярд не любил сильнее, чем Бернара де Рокфор, и никого столь часто не хотел удалить из тулузского монастыря так далеко и надолго, как только возможно!

До Пасхи отец Гильем решил взять с собою брата Бернара, после Пасхи – Гальярда. Встреча, как почти все важные встречи лангедокской провинции, была назначена в Пруйле: неверно было бы назвать эту белую монастырскую крепость среди солнечных холмов Лорагэ колыбелью Ордена – нет, это тихое место, куда все когда-нибудь возвращались и откуда вновь исходили на проповедь, скорее стоило бы назвать материнским домом. Домом Марии, матери Ордена, укрывающей своим покровом усталых братьев и сестер перед тем, как снова выслать их, inter nocentes innocentes, в многотрудное странствие in hac lacrimarum valle.

Гальярд прибыл в Пруйль, как ему было сказано, еще на Страстной неделе, в сопровождении брата-конверза. Необычайной радостью дышали просыпающиеся холмы, зеленели первые всходы, жаворонки взлетали и в ликующем пении зависали в воздухе по сторонам дороги. Нет ничего прекрасней природы Лорагэ ранней весной, тутошних полей, пахнущих водой и материнской теплотой земли, молочно-зеленых листьев, белых и розовых вишен, у которых в облаке цвета даже листвы не видно! Гальярд со спутником шли от Тулузы через Кастельнодарри, где в отсутствие сурового отца Гильема потешили плоть нежнейшим кассуле в горшочке, поданным им на ужин донатом, у которого они ночевали. Гальярду было двадцать пять лет, лицо его еще не уродовали шрамы, он тихо гордился своими босыми ногами, своим белым хабитом, на который то с любовью, то со страхом оглядывались люди на улицах; а когда на залитой рассветным солнцем дороге в Пруйль его охватывало щекочущее изнутри счастье принадлежности, угодности и свободы, он начинал петь – не зная, как еще можно признаться Господу в переполняющей его любви. Да – даже голод радовал его в те дни, а голод ведь был не тот, что теперь, но молодой и крепкий, когда, казалось бы, и траву начнешь жевать, и землю есть горстями, лишь бы утишить буйствующий живот. Брат Гальярд как никогда чувствовал себя человеком, живым существом из плоти и крови, и любая плотская нужда – пот на лбу, голод или усталость – казались лишним подтверждением тайны Искупления, воскресения плоти и грядущей жизни вечной. И с погодой повезло: весна пришла ранняя, и по ночам в приорстве братьев оставались открытыми окна. Только запах цветущих пруйльских яблонь, но никак не холод, тревожил по ночам монахов на их узких и жестких благословенных кроватях.

Отец Гильем Арнаут с эскортом прибыли в Пруйль незадолго до Вознесения, собираясь немного отдохнуть перед новым процессом. Сестринская приемная была открыта, приоресса Матушка Катрин с отцом Гильемом смеялись по разные стороны решетки затвора, насыщаясь видом друг друга, и казались потрясающе молодыми и святыми. Гильем Арнаут мог быть очень суровым – и очень радостным; темные глаза его казались совсем светлыми от того, что смотрело из них, от внутреннего света; длинные руки – отец Гильем был из тех, что разговаривает не только ртом, но всем телом – летали в радостных жестах. Только вблизи можно было различить, как много седины в его волосах, казавшихся издали совсем черными; как обветрилась и лучится новыми морщинками кожа на лице, как щурятся красноватые от вечного недосыпа глаза. Брат Бернар, усталый, в сером от пыли хабите, шепнул Гальярду, что эти двое были знакомы и дружны задолго до первых обетов; брат Бернар с гордостью разминал ломивший большой палец на правой руке, палец писца; брат Бернар то и дело вставлял в разговор – «Мы с отцом Гильемом…», «в Сорезе нам выпала тяжелая неделя», «мы», «мы», «мы» – весь сияя причастностью к чужой святости, к чужой многотрудной работе. Небольшая темнота, почти изжитая Гальярдом из сердца, снова возвращалась и расползалась медленным ядом, потому что после полугодового расставания отец Гильем едва поздоровался с ним. Нет – поздоровался, как со всеми прочими. Похоже, он был куда более рад пруйльским сестрам и давней подруге Матушке, чем своему сыну Гальярду… Зависть – это маленькая смерть.

В детстве Гальярд любил трубадурские песни. Сам, правда, складывать стихи не пытался – Господь не дал такого таланта; но что-то из прежних любимых строчек еще задержалось в голове и стучало горестной трещоткой, как по усопшему, всю мессу пасхального времени, весь их первый вечер, вплоть до самого Комплетория в братской церкви Сен-Мартен.

«Радость должна быть в любви разлита;

Друг она тем, кто тоску поборол,

И бежит тех, в чьих сердцах темнота…»

Так это у него в сердце темнота, так это он один лишен здесь пасхальной радости! Ну ничего, когда мы уедем с отцом Гильемом – куда там дальше, в Авиньонет – уедем, а Бернар останется позади, отец снова сделается моим родителем, а Бернар – лучшим другом. Так или примерно так рассуждал себе Гальярд, поднимаясь на колокольню сестринской церкви, Святой Марии – приор Пруйля попросил кого-либо из молодых почистить к празднику колокола. С Гальярдом отец Гильем послал Гарсию д'Ауре, комменжского конверза из инквизиторской свиты; этот брат говорил мало, может быть, стесняясь выговора, но улыбался так, что от его зубов разбегались солнечные зайчики. И его, столь долго путешествовавшего с отцом Гильемом, брат Гальярд тоже невольно убивал, потому что ему – тоже завидовал.

И как же так получилось, что именно Гарсия был рядом и не успел ничего сделать, когда Гальярду нечистый поставил подножку на винтовой лестнице… Когда просчитал бедняга копчиком несколько ступенек и замер наконец, уцепившись за перильце, с ногою вывернутой под таким странным углом, что Гарсия все понял куда раньше, чем сам Гальярд, занятый удушением невольных богохульств, рвущихся изо рта вместе со стонами… Шкурка, замша, паста для чистки – все укатилось куда-то вниз и лежало там, забытое, и на скользкой этой замше едва не поскользнулся Гарсия, когда тащил стенающего брата вниз. Лекаря в Пруйле не нашлось, руководила лечением старенькая сестра, еще добавив Гальярду горечи унижения. Она деловито распоряжалась, стоя в сторонке, когда Гальярда привязывали к кровати, а потом ее сухие старушечьи пальцы забегали по сломанной ноге, нажимая не так уж больно – куда больнее было падать – и однако же монах глотал слезы и с хрустом вгрызался в палку, которую на всякий случай сунули ему в зубы. Брат Бернар и сунул. Он все время стоял рядом, приговаривая разные ободряющие слова, держа горячую руку поверх Гальярдовых пут – и тот закрывал слезящиеся глаза, только чтобы Бернара не видеть. Неизвестно даже, что больше мучило его – зависть к собрату или осознание этой самой черной, отвратительной зависти. Или ясное понимание, что именно несомый в сердце и обласканный грех швырнул его вниз с лестницы, не дав подняться к колоколам, не дав отправиться никуда с дражайшим отцом, потому что есть брат Гальярд Тулузский великий грешник, и по справедливости Ты наказал меня.

Отец Гильем Арнаут явился сразу же, сочувственный, выспавшийся немного – и потому куда более приветливый, нежели вчера. Как же Гальярд, мальчишка и себялюбец, не смог понять этого сразу – отец Гильем попросту приехал безумно усталым.

Да, сын, происшествие в своем роде исключительное, со своей обычной утешительной полуусмешкой сказал он, садясь на табурет возле кровати и беря гальярдовы руки в свои. Но монашеское призвание тем и отлично, что для монаха все может быть на пользу и в радость. Ни я, ни ты пока не ведаем, почему Господь попустил твою внезапную хворь; ясно только одно – со мною ты ехать не можешь, видно, по какой-то важной причине тебе надобно здесь оставаться. Может быть, Господь поспорил о тебе с лукавым, как о праведном Иове – что скажешь, не верится?

Гальярд кривился, отводил глаза. Все ему было мерзостно, даже самые дорогие лица. Отец Гильем распорядился, чтобы больного хотя бы пищей порадовали, и сам принес ему горшочек розового вина; что может быть веселее, чем пить вино вдвоем с таким товарищем – однако вкус виноградной сладости был горек для Гальярда, как желчь и уксус. Исповедаться бы – и вино бы вкус обрело, и весна снова стала бы весной, пасхальным временем, а сломанная нога из метки Каина сделалась бы всего лишь сломанной ногой; однако не шла у него с уст исповедь отцу Гильему – в грехах против Бернара и того же отца Гильема! Хоть что-то должно сохраниться у вас в кошельке, если все уже потрачено; и Гальярд хотел сберечь свою последнюю монетку – остаться в глазах дорогого настоятеля хорошим. Только его осуждения ему сейчас не хватало… После того, как отец Гильем дружески рассказал ему о тяжелых процессах в Сорезе и Аурьяке, посетовал на сопротивление местных властей в Лавауре, помолился о здравии, положив отцовскую целительную руку на больную Гальярдову конечность… После того, как вручил ему для утешения подарочек из Ла-Бесседа – деревянную ложку с ручкой в виде бегущего пса: «Видишь, ложка у него вместо факела: будем подражать нашему отцу как уж умеем! Если найдешь, что ей черпать, в будущих походах пригодится». В виде послабления дал больному сыну особое позволение читать службы в одиночку и лежа в постели, ну, если даже присесть никак не получится… И так и оставил Гальярда с книгой проповедей святого Григория в руках, с печальным сердцем и помещенной в шину неподъемной ногой. Благословил на прощание. Обещал, если будет время, из Авиньонета ехать не сразу в Тулузу, а прежде навестить его в Пруйле, а то и с собой забрать, если тот хоть как-нибудь ходить к тому дню сможет. Ушел, таким и остался для Гальярда в вечности – стоящим в дверях, уходящим, вечно занятым, спешащим к собственной святости, уже так скоро – уходящим, и никак невозможно подняться и пойти следом.

Еще брат Бернар заходил попрощаться. На него Гальярд, считай, и не смотрел. Нарочно отворачивался, еще сильнее злясь на то, что был Бернар в сущности ни в чем не виноват, что он искренне жалел о братней незадаче, и сам легко бы отказался от повторения секретарского опыта – настолько жизнь в эскорте инквизиторов его пугала и утомляла. Желая повеселить Гальярда, Бернар рассказал несколько историй про товарищей: про то, как они с постоянно помаленьку цеплялись друг к другу с Раймоном Карбоном, секретарем францисканского напарника отца Гильема, и как отец Гильем дал ему за то недельную епитимию – поститься строго и каждый день после каждого чтения правила зачитывать вслух постановление последнего Генерального Капитула Иордана Саксонского: «…Ни в коем случае не должны они говорить дурно о францисканцах между собой или же с другими людьми, как бы близко таковых ни знали…» А Раймон, Брат Меньший, смущался еще больше Бернара, уже слышать не мог этого благочестивого отрывка без краски в лице, и наконец упросил своего главу отца Этьена наказать и его за злословие. Так вместе они и постились остаток недели на хлебе и воде, с неожиданной симпатией друг на друга взглядывая. Попробовал Бернар говорить и о процессе, и через много лет брат Гальярд с глубочайшей тоской вспоминал, как Бернар пытался поделиться с ним своим страхом – «Самое трудное тут – это людскую ненависть видеть… и чувствовать» – и как слеподушный Гальярд замкнул от него свой слух. Не удалось общение. Не удалось. Двое лучших друзей расстались в смутном раздражении друг на друга. Если бы Гальярда спросили, что и кому труднее всего простить – он ответил бы: труднее всего простить истинно близкому, и простить то, в чем нет настоящей моральной вины.

После Вознесения Гальярда уже водили в церковь раз в день, на мессу; приор Пруйля раздобыл ему хороший костыль, чтобы ходить по комнате и на двор. Неурочный громовой звон – звон того самого колокола, начищенного братом Гарсией – Гальярда застал в келейке, где тот ходил, старательно приучаясь к костылю. Задевать больной ногой о пол было больно, но Гальярд старательно отшагивал круги, морщась при каждом шаге и попутно читая Розарий. Когда заголосили колокола, сердце его уже почуяло беду – он едва не уронил костыль, но еще не желая верить, постарался себя успокоить и к дверям поковылять как можно медленней. Он ожидал встретить кого-нибудь, кто ему поможет спуститься по одной лесенке, а потом подняться по следующей; он едва не растянулся в клуатре, спеша со всех ног… со всей своей здоровой ноги, и ногой больною неловко зацепившись за порожек; никого не было. Особенно страшным казался яркий солнечный свет и два целующихся голубка, устроившихся на светло-серой теплой стене монастыря. Пыхтя от усилий, Гальярд дотащился почти до самого Сен-Мартена, где наконец его встретила душа живая – сам отец приор Раймон Каталан спешил к нему навстречу, протягивая руки помочь. Под грохот колоколов приходилось кричать.

– Сын мой, мужайтесь!

– Что?!! Не слышу!!

– Я говорю, МУЖАЙТЕСЬ!! Судите о случившемся как мужчина и монах! Нам ли скорбеть о тех, кто соединился с блаженными!

– Что? С кем?!

– С БЛАЖЕННЫМИ!!! BEATIS!!

Он еще спрашивал, но сердцем уже знал, по кому звонит этот колокол горя – хотелось спросить только об одном: все ли погибли, все ли до единого! Но погибли все, все, не осталось ни одного из одиннадцати, и мертвый отец Гильем не имел времени сдержать свое обещание и заехать-таки в Пруйль, забрать Гальярда в Тулузу… Мертвый отец Гильем уезжал домой без него. На заупокойной мессе звучали имена – одиннадцать имен – и Гальярд, единственный сидевший на хорах (по болезни сидевший), вызывал у присутствующих сочувственное почтение: он и впрямь держался мужественно. Одиннадцать имен, и первое среди них – брат Гильем Арнаут, он же Вильгельм Арнольд, мученик Христов. Далее – Бернар де Рокфор, которому перед отъездом Гальярд не успел ничего сказать о своей любви; Гарсия д'Ауре, мало говоривший и много улыбавшийся; Этьен де Сен-Тибери из ордена Францисканцев, его помощник Раймон Карбон, епископский нотарий Раймон по прозвищу Писатель, давний спутник инквизиторов; еще трое тулузских клириков, один мирской брат… Многие плакали на мессе – но не Гальярд, он расплакался много позже, когда его оставили наконец одного в церкви. Отец Раймон, пруйльский приор, позволил ему долго и трудно плакать, простершись перед алтарем; он не мешал Гальярду скорбеть, потому что понимал его человеческую слабость – этот молодой монах должен был быть там, наверняка он винит себя в том, что остался жив, наверняка никто как он не горюет по утраченным братьям, по утраченному отцу… Добрый отец Раймон и помыслить не мог, отчего на самом деле плакал Гальярд: от последней зависти, от собственного черного недостоинства. Венчик, мученический венчик… И здесь брат Бернар, лучший друг и вечный соперник, оказался впереди него.

Пруйльская матушка Катрин захотела его увидеть, узнав от отца Раймона, что молодой брат в большой тоске. Он заходил к ней, сидел в приемной, не глядя за решетку, на ее бледное и резко постаревшее лицо в рамке черного велона. Она говорила о любви Божией, о том, что в Ордене теперь появилось трое новых святых; еще говорила, что Господь, верно, приберег Гальярда для какой-то иной миссии, если не дал ему погибнуть с братьями. Наконец он посмотрел на нее – она плакала, притом улыбаясь грустными губами, и руки ее в синих жилах лежали на коленях, бессильно опущенные, и так они какое-то время плакали вместе, глядя друг на друга, и мига большей близости с женщиной Гальярд не испытывал никогда и не мог себе даже представить.

Именно матушка Катрин помогла ему, многое рассказала о смерти авиньонетских мучеников. Гальярд узнал, что убийство подготовил и спланировал авиньонетский байль Раймон Альфар, а исполнили рыцари и оруженосцы из проклятой крепости Монсегюр. Зачем было посылать на безоружных монахов военный отряд, как на мавров или сарацинов, он долго не мог себе объяснить. Только через много лет, став инквизитором, Гальярд обнаружил ответ: люди боялись Гильема Арнаута, боялись инквизиции. Пятеро монахов и несколько клириков, чье вооружение ограничивалось поясными ножами для резки хлеба, могли вызывать у всей округи настоящий страх, так что на них шли «миром» – выбирая наиболее отважных в исполнители народного приговора, а после приветствуя их радостью, огнями и песнями, как великих военных победителей. Знал ли отец Гильем о сетях, расставленных для него, о луках, натянутых в темноте, чтобы стрелять в праведного? Рассказывали, они остановились в доме байля и еще не закончили трапезы, как байлев посланник уже вел из ближайшего леса нетерпеливый отряд убийц. Рассказывали, когда монсегюрские храбрецы ломали первые из двух запертых дверей между ними и монахами, отец Гильем Арнаут уже запел первым Salve Regina, уже велел братьям становиться в процессию, чтобы выйти навстречу брачному пиру. Матушка не видела трупов, но говорила с католиком, который их видел, с авиньонетским ризничим, который помогал вывозить тела в сторону Тулузы. Море крови, довольно, чтобы отмыть от греха бедный город Авиньонет. Тела изуродованы, заметно, что рубили уже мертвых, отыгрываясь за свой давний страх, за все свои страдания. У отца Гильема Арнаута череп расколот ударом почти надвое. Хабиты изрезаны – особенно доминиканские: видно, многим удальцам хотелось похвастать перед своими куском окровавленного скапулира. Раб не больше Господина, смиренный и бедный раб Гильем получил больше, чем смел надеяться. Отец Доминик, всем сердцем жаждавший мученичества и умерший исповедником, завидовал бы ослепительной удаче своего сына – если бы святые могли завидовать.

Позже Гальярду приходилось многажды читать протоколы допросов монсегюрских убийц. «В Фальжераке, в Лорагэ, отряд Пейре-Рожера де Мирпуа встречала торжественная процессия во главе с кюре… Некая женщина из этого селения многократно восклицала: Теперь мы свободны, потому что все они мертвы!» «В лесу Сельв, сразу по возвращении из Авиньонета, Жеан Акермат был спрошен Пейре-Рожером де Мирпуа, почему тот не привез ему чашу. Чашей эн Пейре-Рожер называл череп отца Гильема Арнаута, потому что некогда поклялся убить его и пить вино из его черепа. Жеан Акермат отвечал, что чаша разбилась, на что эн Пейре-Рожер возразил, что чашу можно было бы стянуть обручем и сделать пригодной для питья…» «По дороге, что-то возле Кастельсарразена, Гильем Аудеберт спросил Этьена Мазельера, тоже участвовавшего в этом деле сержанта и искусного трубадура, не собирается ли он сложить строфу или целую сирвенту на радостях…» Много их было, таких – латинских страниц, исписанных ровными строчками рукой нарбоннского переписчика, потому что монсегюрский процесс вел брат Франсуа Ферье из Нарбонна. Гальярд, который после того пруйльского перелома начал прихрамывать, страстно просил своего приора поставить его к брату Франсуа нотарием. Однако на просьбу молодого и страстного брата ответили отказом, резонно полагая, что в ней слишком много личной боли и личного же интереса. Вместо него назначили итальянского брата, некоего Дюранти «a latere», никого из погибших братьев лично не знавшего.

Господи Иисусе, согласился бы Папа Александр IV отстранить пожилого и усталого отца Гальярда от ведения мон-марсельского процесса, знай он, сколько тут случилось личной боли и личного интереса?.. Плати, жалкий гордец, за то, что некогда мечтал стать инквизитором, хорошим инквизитором, может быть, мучеником за веру, как твой отец… Получил, что просил? Доволен?

Так второй раз в жизни мучился брат Гальярд подобной безвыходной болью, то простираясь перед алтарем, то вытягиваясь перед ним стрелой, то сгибаясь в глубоком поклоне; и не знал он, что в высокое витражное окно уже третий раз заглядывает чье-то взволнованное лицо.

Аймер, как тот, что покрепче, был внизу живой «пирамиды»; упираясь крепкими руками в стену, он спросил, выгибая покрасневшую шею:

– Ну, что? Что он там?

– На полу простерся, – Люсьен завозился у него на плечах, прося спустить его на землю. – Ох, на колени встал, скапулир вперед перекидывает, бичеваться, наверное, будет… Смотреть неловко, брат, как святой человек с Богом разговаривает. Давай-ка я потихоньку… вниз.

Аймер подогнул колени, чтобы собрату было удобнее слезать. Снова спросил не без смущения:

– Так что ж, тревожить… не будем?

– Нет, я не осмелюсь, брат. Да и… нехорошо это.

– Он же там который час, считай, с рассвета, и обед пропустил, и вот уже вечерня подходит… – Аймер, разрываясь между любовью и долгом, покрутил головой. – Может, хоть здесь покараулим? Беспокоюсь я…

– А покаянник? – возразил не менее смущенный Люсьен. – Паренек и так уже с самого обеда ждет… Расспросить-то его отец Франсуа может и в одиночку, но писать протокол кто будет?

– Ладно, спросим у отца Франсуа, – решил наконец Аймер, бросая на запертую церковную дверь последний взгляд. – В конце концов, мой мне велел пока что твоего слушать. Скажет тревожить и звать – я сам лично сбегаю и позову. Скажет оставить… Хотя, по-моему, это не совсем-то правильно… Так значит, оставлю. Святое послушание, в конце концов, важнее.

– И то верно, брат.

И молодые монахи, белый да бурый, одинаково нерешительно двинулись обратно в сторону замка.

10. Антуаново покаяние.

Аймер иного и не ждал: брат Франсуа, уставший переписывать бесконечные монеты и огорченный крайней непонятностью с сокровищем, приободрился и пожелал самолично допрашивать покаянника. Кающийся – не кто иной, как мальчик Антуан – ждал в углу, сидя на краешке скамьи, как одинокая птица на кровле; левый глаз его почти целиком заплыл лиловым синяком. Аймер помнил, как брат Гальярд неожиданно прикипел сердцем к этому пареньку, и не мог особенно восхищаться идеей, что парень перейдет в неотеческие руки брата Франсуа. Аймер уже довольно имел с францисканским инквизитором дела, чтобы признать прискорбный факт: у того есть всего две тактики ведения допроса – умасливать и запугивать. Куда ж Антуана еще запугивать… А если умасливать, так того и стошнит ненароком. Остатки настоящего покаяния это дело выбивает лучше розги.

Уже темнело, в каменном зале с малыми окнами и вовсе собрался сумрак, и Люсьен зажигал свечи по двум сторонам стола. Как на алтаре, и Аймеру чудилось в этом что-то смутно кощунственное. Теперь инквизиторы были на свету, Антуан же, стоявший у входа, скрывался в тени, только поблескивал, отражая огоньки, его печальный единственный глаз.

– А… второй священник?.. – еще сильней растравляя Аймера, спросил юноша. И оглянулся, будто ожидал, что брат Гальярд сейчас откуда-нибудь да появится.

– Второго священника мы беспокоить не будем, – приветливо сказал Франсуа, устраиваясь за столом и перебирая для важности какие-то бумажки. – Он занят сейчас и поручил мне одному вас, любезный мой, расспросить и принять ваше покаяние. Можете сесть поближе… вот сюда, на лавочку…

– Пить не хотите? – встрял ангелический Люсьен: как-никак, Антуан ждал не один час и что-то беспрестанно обводил языком губы. Антуан пить хотел и с жадностью вытянул целую чашку до дна. Франсуа терпеливо ждал, сложив на столе замком длиннопалые красивые руки.

Аймер с некоторым подобием злорадства подтачивал перо для протокола. Он подозревал, что францисканец с удовольствием избавился бы и от него на этом допросе – однако никак не возможно: его собственный секретарь Люсьен, как выяснилось, не умел писать минуту. Вот перебелять красивым почерком – это да, это его; но на допросе, как ни крути, хотя бы младший из доминиканцев был Франсуа необходим. Ну и славно: можно заодно послужить глазами и ушами для отсутствующего наставника.

– Итак, юноша, приступим. Для начала скажите, как ваше имя и сколько вам лет.

– Антуан… де на Рика… Такое у нас с матушкой было прозвище…

– Возраст ваш?

– Семнадцать. Или восемнадцать даже. Не помню точно, но как раз осенью когда-то родился, так что на Всех-святых крестили…

Аймер поперхнулся удивлением. Он-то думал, парню лет пятнадцать от силы… А у него, гляди ты, уже считай мужской возраст! Вот уж правда – недокормыш.

– Можете ли поклясться, что будете говорить только правду…

Антуан, даже не дожидаясь конца реплики, вытащил из-под рубашки нательный крест. Медный, на каком-то пеньковом шнурке.

– Клянусь Телом и Кровью Господними!

И сжал крест так, что костяшки на руке побелели.

Много покаянников уже успел увидеть брат Аймер за первый и единственный свой процесс, но записывая протокол Антуановых слов, чувствовал, что глаза пощипывает.

Юноша плакал. Не стирал светлых полосок по щекам, не переставая говорить, и Франсуа сперва хватало такта не вмешиваться – только слушать. Аймер чувствовал себя до крайности неловко: ему приходилось в жизни слушать исповеди, но исповедуются-то люди наедине, а тут перед ним происходило что-то вроде публичного покаяния.

Антуан обвинил себя во многих грехах, но главное – в трусости. Из одной трусости, трудно выговаривал он, я не пришел раньше. Теперь же я много молился и понял, что все-таки не могу больше. Я готов признаться во всем и отвести вас в пещеру, коли вам надобно – потому что знаю, где скрывается Старец-еретик, ведь я бывал там не один раз, относил ему еду и другое всякое.

Франсуа не сдержал досадливого вздоха. Ага, снова злорадно подумал Аймер – жалеет небось, что к еретику отвела «расколотая» Гальярдом Гильеметта, а не этот бедолага, который выложил бы все и каменной стенке, так настрадался хранить внутри тяжелую тайну! Однако Франсуа не подал вида, принялся расспрашивать о том, что именно и зачем и с кем и сколько раз относил Антуан старцу. И о самом старце заодно.

Разумеется, посылал парня в лес – как и его матушку – Бермон ткач. Не стоило об этом расспрашивать напрямую, чтобы получить ответ. Желание двинуть Бермону в челюсть как жило в Аймеровых кулаках с самого дня их личной встречи, так и не умерло по сию пору. «Часто обзывал матушку дьяволовым семенем… Говорил еще, что душа женщины и душа свиньи – это одно и то же. И что женщине надо еще раз родиться в теле мужчины, чтобы спастись и попасть в мир духовный. Бил ее? Ну… да… ну бил, я сколько раз ей говорил – бросим все, уйдем лучше пешком в город, наймемся там прислугой и будем счастливы! Особенно когда Жакотта умерла. Да она разве уйдет… За меня боялась, а я-то за нее.

Кого боялась? Бермона. Старика. Вообще боялась… привыкла так-то, а злое привычное может и лучше доброго, да чужого.

В церковь? Запрещал, да. Я ходил все равно, мне-то что, ну поколотят, не убьет же он, людей все-таки стыдно… И даже на исповедь ходил к отцу Джулиану. Только потом так стало, что ходил-то я, а синяки-то были у матушки. Я и перестал. Сам молился… потихоньку, пройдешь, бывало, мимо церкви, так и перекрестишься незаметно. Господи, мол, я знаю, что Ты там, сделай что-нибудь, чтобы мне вырваться…

Отец Джулиан раньше другой был совсем, он много всякого рассказывал. Про святых иногда тоже. Про святого Доминика вот – как он босиком ходил и людей к истине обращал, и по городам в самую войну проповедовал, а люди его били да оскорбляли, а он ничего не боялся, потому что Господь был с ним. И читали мы, он мне буквы показывал… В латинской-то книге я ничего не понимал толком, а была у отца кюре еще одна, вроде календаря, про святых, где слова Господа красным цветом написаны. Отца Джулиана-то тоже били, я в таких вещах много понимаю. Кто? Да как – кто… мужики наши… Альзу Кривой всегда готов на такое дело, и из пастухов тоже нашлись. Им только укажи, кого бить. Денег ему не платили целую зиму на свечи, и дров не было, в церковь войти – ноги к полу примерзали. Если бы не торговка наша, она ему и в долг давала, и обедать звала – так и не знаю, чего бы он делал. А все потому, что когда завелся у нас в лесу Старец, совершенный этот, отец кюре грозился поехать к епископу и… понятно что. Ему дверь ослиным дерьмом обмазали, – Антуан шмыгнул носом, стараясь держаться независимо, хотя это и плохо получалось. – И написали на пороге – доносчик. Тогда-то мне отчим и запретил к нему ходить. Не словами запретил, он же со мной и не разговаривает почти, а… сами понимаете. А я и послушался, – выдохнул юноша, глядя черными от стыда глазами куда-то Аймеру над головой. Аймер догадался, и не оборачиваясь: на Распятие. – Послушался из… трусости. И стал уже настоящим еретиком и конченым грешником. Скажите мне, отцы мои, можно мне какую-нибудь такую епитимью, чтобы надежда была хоть на Чистилище?.. И еще… для матушки бы что-нибудь сделать. Может, его удалить куда-нибудь, а мы бы с ней и вдвоем в мастерской управились, или запретить ему так, чтобы послушал. Сестренка-то когда болела, он к ней Добрых Людей позвал, те книгу ей на лоб положили да слова сказали, а он потом ей три дня ни крошки хлеба не давал. Это эндура называется, Господи помилуй, и отец Джулиан говорил, что от этой эндуры люди прямиком в ад попадают. Матушка тайком хотела ее супом покормить – а он сказал, мол, матушка дьяволом одержима и хочет Жакотту дьяволу отдать. Так отделал тогда матушку, она три дня с постели не вставала. А Жакотта-то и умерла… Я и не знаю, от болезни ли, от голода. Мне только пару раз ей получилось солонины с хлебом дать. Маленький кусочек».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю