355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Катарское сокровище (СИ) » Текст книги (страница 14)
Катарское сокровище (СИ)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:47

Текст книги "Катарское сокровище (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Ужас какой, сейчас он меня погонит, подумал Гальярд. Сказать ему да – разгневается, сказать нет – тем более пошлет вон, мученичество-то где-то рядом, если кто его не желает, пусть бежит… Перспектива быть изгнанным пугала юношу куда больше, чем возможная смерть: в его годы в настоящую собственную смерть еще не слишком верят. Подумав, Гальярд решил ответить честно.

– Не знаю, отче. Хочу вступить в ваш святой Орден больше всего на свете, давно хочу, и все сильнее, а почему хочу – сам не знаю.

– Зато Бог знает, – неожиданно мягко ответил приор. – Он пускай и решает. Доживем до завтра, увидим, кто вернется – будут тебе обеты. Сколько лет тебе?

Семнадцать, солгал Гальярд. Потом под взглядом приора поправился – шестнадцать.

Брачный возраст, сказал отец Жеан без тени улыбки. Господь отнимает одних братьев, дает других. Господин жатвы решает, кого посылать на труд, и не мне ему перечить. Читать умеешь? Пойди с братом Бернаром в нашу библиотеку и почитай там Августинов устав и постановления капитулов. Особенно второго и последнего.

До чего же странно было темным, как вечер, ноябрьским днем сидеть в осажденном монастыре, у бледного окошка, и читать, не понимая почти ничего от волнения – Regula Sancti Augustini, составляя разрозненные латинские слова во фразы, поминутно лазая в словарь и извлекая из полного сумбура высекающую слезы мысль – «Тот должен считаться богаче остальных, кто, испытывая нужду, оказался более сильным. Ибо лучше в меньшем нуждаться, чем много иметь». В рекреации что-то происходило, крики, шум, кто-то быстро пробежал мимо библиотечной двери… Кости Гальярда превратились в туго сжатые пружины, удерживаться на месте становилось почти невозможно. Однако он упорно сидел – настоятель запретил прерывать чтение, запретил выходить, пока за ним не придут – и до боли в глазах всматривался в черные строчки. «Чистите сами свою одежду или носите ее стирать в прачечные. Это делайте с разрешения брата настоятеля, чтобы не испачкали вы своих душ в чрезмерном стремлении к чистоте вещей…» И несмотря на ужасную тревогу, на сложный латинский текст, на все на свете, Гальярд с изумлением осознавал, что именно сейчас он счастлив. Что сейчас, впервые в своей жизни, он совершенным образом находится там, где должен находиться – на своем месте.

Четыре брата, посланные арестовывать двенадцать человек против воли всего города, вернулись живыми. Вернее, их приволокла на себе и в себе разъяренная толпа. Один был без сознания, остальные трое даже могли сами идти – и четвертого втащили в монастырские двери. Яростные вопли людей за стенами позволяли подумать, что сейчас Жакобен не иначе как будут штурмовать – однако штурма все не было: люди явственно чего-то ждали. Пошел мелкий дождь, однако толпа и не думала расходиться. Люди натягивали на головы плащи, крики перешли в глухой постоянный ропот. Отца Жеана, который уже вечером попытался поговорить с народом, открыв окошко наверху стены, ударили камнем в лоб, и следующий день он ходил с повязкой вроде сарацинского тюрбана. Утром следующего дня блокада слегка раздалась, пропуская герольда – человека на коне, в тулузских цветах и с рожком в руке.

– Слушайте! Слушайте! И не говорите, что вы не слышали!

Голос у герольда был что надо – даже Гальярд за несколькими дверями отлично расслышал каждое слово зачитанного им постановления тулузского городского магистрата: монахи так называемого ордена проповедников изгоняются из Тулузы, сроку им дается ровно до вечера этого дня.

На этот раз приор даже вышел за ворота, решительно сказав братии, что бояться тут нечего. О произошедшем разговоре с посланником градоправителей Гальярд узнал от брата Бернара – сам он с рассвета сидел в библиотеке, и, трясясь от волнения, невидящими глазами читал постановления капитула 1228 года.

– Наш монастырь подчиняется собственному орденскому начальству, то есть нашему провинциалу, нашему генеральному магистру, а также Святому Престолу, и только по их требованию мы можем изменить свое местонахождение. Требования светских властей мы без согласия с властями церковными выполнять не можем.

– Значит, вы отказываетесь?

– Отказываемся.

– Ваш ответ Тулузе – нет?

– Нет.

– Не желаете уйти миром – уйдете войной.

Вот и весь разговор, последние слова приора утонули в реве толпы, а через несколько часов муниципальные солдаты уже взломали дверь монастыря, и под улюлюканье довольных зрителей монахов одного за другим выволакивали на улицу. Вслед за ними из монастырских ворот полетели вещи – в основном тряпье, книги слишком дороги, чтобы муниципалитет так просто изгнал их из своего города, кое-кто успел похватать личные бревиарии, но да разве в книгах дело!

Итак, процессия братьев проповедников – шестнадцать человек, во главе брат Жеан с горящей свечой в руках, за ним субприор со Святыми Дарами, а дальше все остальные, кто с чем – кто с узлом, кто с Псалтирью, а затертый в серединку Гальярд без скапулира еще, но уже в Бернаровой тунике тащил пару книг – Августинов устав и постановления генеральных капитулов. Да, видок у процессии был вовсе не праздничный, никто бы не подумал, что эти монахи гордо обходят град, скажем, в канун Вознесения! Приор с замотанной головой, двое братьев с палками (один по увечью, другой по старости), остальные тоже не слишком целые – всех украшали синяки, шишки, грязные следы на одежде. Бернар де Рокфор щеголял подбитым, на глазах распухающим веком. Того, кто вчера был без сознания, нынче поддерживали с двух сторон.

Смешная процессия, да, многие смеялись. И даже когда приор подал знак, и кантор первого хора начал шестой псалом – Domine, ne in furore tuo arguas me – пение не могло заглушить смеха. По сторонам пути менялись лица; пару раз из окон вылетала какая-нибудь дрянь, кусок скверной капусты свалился Бернару точнехонько на голову, а по спине отца приора растекся яичный желток. За шестым псалмом последовал тридцать первый – все семь покаянных, один за другим, Ты покров мой, Ты охраняешь меня от скорби, окружаешь меня радостями избавления – и Гальярд, шагая за хромым братом с палочкой, перед Бернаром, который от волнения несколько врал мелодию – чувствовал себя совершенно счастливым. День был дождливый – Гальярд знал это потому, что постоянно стряхивал капли с несомых книг; хотя ему было трудно поверить, что не светит солнце: почему же тогда так сияло все вокруг? Если бы кто угодно – если бы, скажем, возлюбленный брат спросил его: ну что, Галчонок, ты доволен, шагая в компании осмеянных изгоев прочь из родного города, ты доволен, два дня евши только сухой хлеб, доволен ли ты в чужой зашитой одежде, доволен ли сейчас, когда тебе в затылок только что попало моченое яблоко – этого ты искал, ради этого нас оставил? Гальярд ответил бы, ни на миг не задумываясь – да, доволен, совершенно доволен, этого я искал и ради этого оставил всех. И поверьте мне, поверьте, amici mei – оно того стоило, оно всецело того стоило, потому что Бог говорит со мною, Он внутри меня и посреди нас, я чую Его, как собственную руку – Он всегда был здесь.

И когда запели наконец Miserere – Гальярд был так-то счастлив, что может подтягивать. Некоторые псалмы из сожженного бревиария он все-таки успел выучить, благодарение Богу. Miserere пели уже у поворота Мельничной улицы, выходя в ворота Комменж – и именно там, в узком месте, женщина, слезливо дыша ему в лицо, выскочила ниоткуда и всунула в руки какую-то тряпку. От неожиданности Гальярд чуть не отбросил ее, запнувшись – «et in peccatis concepit me mater mea» – но успел понять, что не тряпка это: узелок, платок, и внутри что-то звякает, кругляши – монетки… В смятении обернувшись, он-таки разглядел ее лицо впервые перед долгой разлукой – ее безусловно любящее лицо – и хотя не успевал уже ей более ничего сказать, попытался крикнуть ей глазами – что он счастлив, счастлив, что оно того стоило, если бы только ты могла это понять!.. Больше он ее по дороге не видел, хотя после той мгновенной встречи беспрестанно крутил головой – отчасти боясь увидеть в толпе Гираута, отчасти более всего этого желая. Впрочем, не видел он свою мать не только по дороге, но и никогда более, потому что по возвращении доминиканцев из изгнания многие катарские семьи на всякий случай переселились из Розового города, в том числе уехал с домочадцами и отец Гальярда, продав свой мельничный пай. Новоявленный монах в самой сокровенной глубине души был рад их отъезду, а также тому, что в самом деле не мог сообщить братии, куда же они отправились.

На первое время изгнанники обосновались в Бракивилле, в доме кафедрального капитула – благо епископ принадлежал к тому же самому ордену и из Тулузы за город уехал несколько раньше, когда из-за муниципального запрета торговать с доминиканцами не смог купить себе даже хлеба на ужин. Монеты, неизвестно как раздобытые матушкой в дорогу потерянному сыну, немедленно отправились в небогатую копилку пропитания братии. После чего на следующий же день он с сопровождении брата Бернара был отправлен в Каркассон – с новостями к Гильему Арнауту, а заодно и от греха подальше. Отец приор боялся, что Гальярда, сына одного из осужденных инквизитором знатных горожан, начнут искать и потревожат их хрупкий покой даже здесь, в Бракивилле – а до Каркассона с таким количеством больных братьев, да еще и в ноябре месяце, благополучно дойти было мало надежды. Перед самым отъездом Гальярд и принес свои обеты в руки приора отца Жена, а первую тонзуру под неизбывные семь псалмов ему выстригли уже в Каркассоне, в присутствии несгибаемого Гильема Арнаута, и там-то в первый же день Гальярд и полюбил его навсегда. И плачущее лицо матушки из причины боли стало постепенно превращаться в причину чего-то иного… надежды, может быть? Или понимания?..

…Может быть, и понимания, но уж никак не надежды. По крайней мере, никакой надежды не родилось в тот осенний день, почти такой же мокрый и холодный, как день изгнания из Тулузы, когда, сидя с запрокинутой головой под бритвой брата Люсьена, Гальярд думал, как бы не допустить Антуана до единственно логичной, совершенно правильной мысли – что из-за него, Антуана, умерла его мать. Не так, как говорил этот паскуда Бермон – нет, куда проще: она умерла, чтобы развязать сыну руки, дать ему возможность сделать что надобно и уйти отсюда как можно дальше. Что бы такое сделать с пареньком, на что бы его отвлечь?.. Брось, оборвал себя Гальярд: у тебя много более насущных забот, за этого мальчика ты не отвечаешь, Господь о нем позаботится, к тому же он уже взрослый, а ты лучше пекись о том, что тебе Господом доверено. Например, о покаянии всех тех, кто к тебе сегодня явится по ордерам. А в няньки к Антуану ты не нанимался, о нет. Ты принадлежишь своим братьям, Доминику, святой Марии и Господу.

Хорошо брил Люсьен – вовсе не больно! Может, секрет был в том, что при бритье он использовал жидкое мыло из запасов рыцаря Арнаута, а в Жакобене обычно брились с помощью лишь горячей воды. Напевая пятый, «бритвенный» псалом – под него почему-то чаще всего занимались бородой и тонзурой – Люсьен приседал, аккуратно срезая маленькие волоски на кадыке; уже «готовый» Аймер подпел пару строчек и куда-то подевался. «А я, по множеству милости Твоей, войду в дом Твой, поклонюсь святому храму Твоему в страхе Твоем» – тихонько выводил Люсьен, придерживая усталую голову главного инквизитора кончиками пальцев. Дремотная тишина сошла на Гальярда; дремотная тишина облекала его разум, уходящий в глубину, где ни о чем более не надо тревожиться…

…Дремотная тишина разбилась, как с грохотом упавший кувшин. Гальярд дернулся, пробуждаясь – и Люсьен едва успел развернуть руку с бритвой, но все равно на шее сразу налился красный порез.

Скажите, что это ОН!

Антуан, часто дыша, стоял в дверях – бежать дальше у него не было сил, он просто орал с места, краснолицый, совершенно бешеный.

– Это не она, отче!!! Это он!!! Скажите, что не она!!!

Лестница выстрелила Аймером, который едва не сбил вопящего мальчишку с ног, но удержался и его удержал, ухватившись за притолоку.

– Антуан, хватит! Отче, простите Бога ради, дело в том, что я рассказал ему… Как вы велели…

Парень сбросил поддерживающую руку Аймера; сухой, без единой слезинки, он смотрел, как у Гальярда по шее стекает полоска крови – и слушал в его молчании самое скверное известие в своей жизни: да, его мать действительно покончила с собой, навеки погубив свою душу, и ничего с этим не поделаешь, поздно, бесполезно, ни таинства, ни страдания, ни легионы ангелов уже ничего не исправят. И Гальярд, умеющий говорить со всеми – от закоренелых еретиков до папских легатов, от своих новициев даже до собственного родного брата Гираута – умный, опытный, верующий Гальярд сейчас совершенно не имел что сказать.

14. Justitia et misericordia

Двое суток прошло, съедено тяжелым и однообразным трудом. Ризничий Симон Армье оказался вовсе не катаром, а «душепосланником» – собственно, откуда и взялось его семейное прозвище «армье». За сходную плату он устраивал легковерным поселянам встречи с их умершими родственниками, подробно рассказывая им о загробной жизни, которая в его изложении по большей части происходила где-то между небом и землей, «в средних сферах», где души проходили свое очищение путем постоянной беготни, слежки за близкими и тревог о незавершенных земных делах. Просьбы, обращенные покойниками к живым родственникам и друзьям, были весьма незамысловаты: отдать их долги, не пускать дочь гулять с таким-то парнем, заказать, в конце концов, мессу за упокой. Как добрый католик, Симон радел о благе своей церкви; Гальярд выяснил, что у них с кюре существовало нечто вроде сговора – отец Джулиан смотрел сквозь пальцы на душепосланничество у себя в приходе, а благочестивый армье регулярно побуждал прихожан от имени дорогих мертвецов пожертвовать что-либо на церковь, что-либо на бедных, поднести священнику на Рождество самую толстую свечу для освещения храма… В своем роде искусство ризничего было даже полезно – за исключением того, что внушало простецам чрезвычайно дурные и даже еретические воззрения на загробную жизнь. Ни кюре, ни ризничего в Мон-Марселе не осталось, печально думал Гальярд, предписывая Симону посетить местного епископа в течение ближайшего месяца. Как колдун, он подлежал епископской юрисдикции, однако как отчасти еретик подпадал под власть инквизиции, и Гальярд легко вышел из затруднения, что же делать с Симоном: велел ему в качестве епитимии отправляться к епископу и принять его вердикт, однако же публично принести покаяние, прочесть символ веры и принять таинства в день Sermo Generalis. Местные епископы любят, когда инквизиция оказывает им внимание. Перепуганный Симон, которому с легкой руки кюре и в голову не приходило, что его воззрения несовместимы с католической верой, долго крестился и пытался прочитать Pater в знак своей верности, будучи уверен, что это и есть символ веры. Впрочем, раскаяние его показалось Гальярду довольно искренним.

Желание принести покаяние выразила старая Гильеметта, чуть менее старая Жанна, разумеется, байль, а также Марсель Альзу, он же Кривой, и Бермон ткач. Последнее брата Гальярда вовсе не удивляло. Таких, как Бермон, он в своей жизни навидался. Монах задавал вопросы, читал текст присяги, растолковывал основные догматы – отлично понимая, что все это бесполезно. Бермон все примет, все скажет, на все согласится и останется тем же, что был. Желтые кресты, яростно думал Гальярд, желтые кресты и бичевание каждое воскресенье. Может быть, хотя бы потеря важного статуса в глазах односельчан немного встряхнет эту ожиревшую, как тук, эту слепоглухонемую душу. Ecclesia de internis non judicat, но Ты, Господи, Ты все можешь, так сделай с ним что-нибудь.

Изо всех, кому Аймер с франками разносил ордера, не предстал перед трибуналом только Раймон-пастух. Брат красавицы Гильеметты, по словам его испуганной сестры и деверя, никому не сказал, куда и насколько собирается отправиться – впрочем, так он поступал и всегда, что взять со свободного пастуха. Более для порядка, чем с надеждой на успех, Гальярд записал имена его родственников и знакомых по ту сторону Пиренеев. Беатриса из Сан-Матео, кума… Пейре из Пучсерды, кум, и два его брата – все Раймоновы побратимы… Луиса Маурина, родственница Гильеметтина мужа, из Супер-Молины… Количество кумовьев у Раймона воистину поражало: Гильеметта вспомнила десятерых, но сказала, что наверняка имеется больше, просто она не помнит ни имен, ни прозвищ. Наверное, хороший он, веселый человек, раз все доверяют ему крестить своих детей… Если бы только этот крестный толком понимал, что такое крещение, цены б ему не было! И не пришлось бы ему бегать по горам, накануне зимы идти через Меранский перевал, ночуя в пустых и продуваемых насквозь пастушьих горных домиках, а в случайных деревнях охмурять и бросать девушек вроде глупенькой Брюны… Конечно, Раймон нигде не пропадет, он пастух, ему везде найдутся побратимы, родственники и добрые наниматели. Таких, как Раймон, нужно ловить у них на родине, потому что брат Гальярд по опыту знал – они всегда возвращаются. Не могут век прожить в стороне от своей земли, пусть даже «злой и опасной»… Как бы хорошо и ладно ни шли их запиренейские дела – пройдет год, два, и с зимним или летним перегоном пастух в широкополой шляпе снова объявится на пороге своего старого дома, перецелует многочисленных кумовьев и спросит, что слышно о «Добрых людях». А значит, если что в первую голову и требуется для спасения Раймона пастуха – так это хороший новый кюре в деревню Мон-Марсель.

Антуан был плох. Он больше не кричал так ужасно, вообще не кричал и даже почти не говорил. Казался очень послушным и очень тихим: скажут ему «Сиди здесь» – сядет и руки на коленях сложит, скажешь «Идем в церковь» – идет, только вот если не позвать – и в церковь не покажется, и даже поесть попросить забудет. Аймер старался не оставлять его одного, водил с собой повсюду, разговаривал с ним, учил читать доминиканский бревиарий, чтобы хоть на что-то парня отвлечь. Гальярд не мешал ему, хотя возня с Антуаном и отвлекала порой Аймера от основных обязанностей; да и находиться в замке мальчику по большому счету не было причин. Однако Гальярд упорно не отсылал его прочь, хотя в первый же вечер после смерти матушки тот собрался было уйти, быв пойман уже на пороге.

– Куда? – коротко спросил Гальярд, тот безучастно обернулся.

– Домой, отче. Куда ж мне еще.

– Оставайся пока здесь. Дома тебе делать нечего.

– Как скажете, – Антуан пожал плечами и с опущенной головой вернулся в замок. Так он и маячил призраком по мон-марсельской цитадели, то возясь на кухне, то забираясь на конюшню и сидя там с франкскими лошадьми, то водя пальцем по строчкам аймерова часослова. Псалмы занимали его, похоже, более, чем что-либо другое. Кроме того короткого диалога на замковом дворе Гальярд не перекинулся с ним ни словом, зато слышал, как Аймер после ужина и перед повечерием рассказывал ему забавные байки из вагантско-монашеской жизни – и старому монаху почудилось в полумраке, что Антуан чуть-чуть улыбался. Бывает, что удается ненадолго усыпить собственное или чье-нибудь горе.

На третий день вернулся брат Франсуа. Он приехал поздним утром, серый от усталости и весь какой-то обвисший – но счастливый до такой степени, что казалось, он не идет, а плывет, толкая перед собою невидимое вместилище своего счастья: так несут чашу с розовой водой, так беременная женщина порой носит свое чрево. Он явился во время допроса Марселя Альзу: довольно тяжелого допроса, так как Марсель увиливал от любых прямых ответов изо всех своих катарских сил, в любой тупиковой ситуации гордо заявляя, что он по простоте своей ничего уже не понимает. Простоты, признаться, в Марселе было, сколько у свиньи золота в глазу. Франсуа занял свое место рядом с Гальярдом как ни в чем не бывало, кивнув согнанному со стула Люсьену принести еще одно сиденье. Гальярд мрачно глянул на него, но не сказал при подозреваемом ни одного худого слова напарнику. Впрочем, Франсуа вел себя тихо и особенно не вмешивался в допрос; если бы Гальярд взглядывал на него почаще, он заметил бы, что францисканец блаженно дремлет с полуприкрытыми глазами, вскидывая голову, только когда кто-нибудь повышал голос.

– Так вы признаете, что облатка являет собой истинное Тело Христово под видом хлеба? – в очередной раз терпеливо спрашивал Гальярд. – Ответ ваш должен быть – «да» или «нет». Что вы человек простой, я уже слышал. Так извольте отвечать просто. Итак, освященная на Мессе Гостия – это Тело Христово?

– Ежели мессу-то правильно отслужить, то, ясное дело, и Христос является, – злобно отвечал Альзу, глядя на инквизитора своим бельмастым глазом, а живой глаз устремляя на закрытую дверь.

Аймер шумно вдохнул. Третий час подобных разговоров!

– Я вас не спрашиваю, как правильно служить мессу, – сдержанно продолжил Гальярд. – Я вас, опять же, не спрашиваю, что вы имеете в виду под явлением Христа. Мой вопрос очень прост, Марсель, и на него нужно ответить односложно. Освященная Гостия – что это?

– Всю жизнь был хорошим христианином, и хлеб освященный всегда очень благочестиво вкушал, – поспешно вставил кривой катар. Гальярд на миг прикрыл глаза. Кровопускание, вот что мне нужно, подумал он – обязательно, как только окажусь в монастыре, приглашу брата-минутора… Весь Орден подвергается оздоровительной церемонии четыре раза в год, а меня на два раза едва хватает, с этими вечными разъездами… Вот и круги в глазах, вот и гневливость повышенная. Головные боли опять же.

– За кого вы меня принимаете, Марсель? Неужели вы думаете, что я не знаю, кого в катарской секте называют хорошими христианами и какой именно освященный хлеб вы имеете в виду?

– Вовсе не знаю я, о какой секте вы говорите… Я христианской веры с детства держусь: ежели священник освятил хлеб, так это хлеб освященный…

– Хорошо, оставим пока тему хлеба, поговорим о другом, – вздохнул Гальярд. – Поговорим, скажем, о священниках. – Прежде чем продолжить, он нагнулся к Аймеру и что-то тихонько ему шепнул; тот послушно встал и вышел. Люсьен придвинул к себе минуту – запись допроса, которую вел молодой доминиканец; из-за смены секретаря Гальярд стал говорить медленнее, приноравливаясь к Люсьеновой манере письма.

– Поговорим о священниках, Марсель. Я, по-вашему, священник?

– Конечно, отец, вы священник, коли рукоположены как священнику подобает, – бодро отвечал Марсель. Гальярд скривился, как от зубной боли. Сколько раз он все это слышал, Бог ты мой…

– Я рукоположен по обряду, установленному единой, святой католической и апостольской Церковью, глава которой – римский понтифик, то есть Папа, – раздельно произнес он, давая Люсьену время записать. – Является ли, по-вашему, мое рукоположение действительным и подобающим?

– Конечно, отец, для католического-то священника…

– Хорошо. Какие же, по-вашему, бывают рукоположенные священники, кроме католических?..

Когда наконец вернулся Аймер, инквизитор вздохнул с облегчением. Он встал и осенил себя малым крестным знамением, и то же самое сделали Люсьен и мгновенно проснувшийся Франсуа. Потому что Аймер нес у груди золотую чашу с крестом на крышке, и эту чашу он с глубоким поклоном протянул своему главе.

– Садитесь, Аймер, пишите. Марсель, мы довольно с вами занимались глупостями. Сейчас я задам вам очень простой вопрос, и вы мне на него односложно ответите, и из ответа сделается, наконец, понятно, католик вы или же еретик.

Марсель встал, слегка побледнев. Вид у него был загнанный. Не один Гальярд утомился несколькими часами совершенно бессмысленной дискуссии.

– Дак, отче, я говорил уже – христианин я, Церкви верен, даже еще почище некоторых…

Гальярд, не слушая, снял крышку с чаши.

– Это гостия, освященная мною сегодня утром во время мессы. Отвечайте, Марсель: это Тело Христово? Да или нет.

– Я человек простой, я…

– Да или нет.

– Ежели во время настоящего богослужения, то…

Да или нет, – третий раз с нажимом повторил Гальярд, опуская белую облатку до уровня лица обвиняемого. Марсель сглотнул. Пошарил глазами по стенам. Снова сглотнул. Лицо у него стало желтое, как старый пергамент.

Аймер закончил писать и сидел страшно сосредоточенный, яростно глядя на Марселево кривое лицо. Люсьен стоял – он встал, когда старший инквизитор поднял гостию, и так и не присаживался. Гальярд заглянул в глаза Марселя – вернее, в его единственный глаз, в котором клубилось что-то очень скверное и давно знакомое. В нем происходила стремительная работа мысли; работа такая тяжелая и решающая, что упади сейчас на виллана камень – он бы не заметил. Инквизитор в некоторый момент ясно узнал его ответ – услышал раньше, чем тот был сказан – но все-таки не успел. Марсель, шагнув вперед и вытянув шею, яростно плюнул на Святые Дары, плевком расписываясь в своем вероисповедании; Гальярду нечем было укрыть тело Христово, кроме как отдернуть, прижать к себе и чашу, и гостию – но все равно он бы не успел, если бы не Люсьен. Самого движения юного францисканца никто не разглядел, так оно было стремительно – миг, и он уже стоял перед Марселем, уже поворачивался к собратьям, и по щеке его стекал увесистый катарский плевок.

– Вы ясно показали, Марсель, какой вы хороший католик, – негромко сказал Гальярд, опуская гостию и плотно прижимая крышку чаши. – К счастью для вашей души, у вас еще будет время одуматься.

– Стража! – весьма своевременно крикнул Франсуа, и кривой катар, видя, что уже все потеряно, разразился яростной руганью, где было все, что подобает тираде подобного назначения: и слуги дьявола, и блудница вавилонская, и сатанинская синагога… Аймер, будучи секретарем инквизиции и не смея встать и по-простому, по-вагантски врезать богохульнику, выглядел так, будто его душили. Стража уже уводила плюющего кипятком Марселя, а Аймер все сидел глубоко потрясенный, сжав кулаки поверх протокола.

– Учитесь, брат, это первый на вашем пути наитипичнейший еретик, – холодно сказал Гальярд, зная, что юноше нужно самому принять и переварить полученный урок; однако к Люсьену он обратился совсем иным голосом.

– Молодец, брат. Успели вовремя. Приняли на себя хотя бы один плевок в претории.

Люсьен, не зная, что сказать, смущенно стер рукавом прегадкий потек.

Однако на его главу вся эта сцена не произвела особого впечатления. Франсуа сочился своей собственной тайной радостью, с трудом обращая внимание на что-либо еще. Когда Марселя увели, Гальярд наконец обратился к блудному напарнику со словами осуждения – хотя и не слишком искренними, зато вполне надлежащими и поучительными:

– Брат, я должен высказать вам свое недовольство. Не сказавшись мне и не получив согласия, вы начали действовать по своему усмотрению, более того – оставили вверенный вам пост в Мон-Марселе и…

– Оно того стоило, поверьте мне, брат, – торжествующе сообщил Франсуа, наконец окончательно просыпаясь. Его не волновали попреки, он раздувался от радости, как ребенок, который хотел бы, да не может сохранить свой секрет в тайне. – Когда вы узнаете, каковы плоды моей отлучки, у вас сразу пропадет охота к осуждению!

– Ну и что же вы там, в Каркассоне, обнаружили? – устало спросил Гальярд. – Неужели перечитали бумаги о четырех беглецах? Вы напрасно ездили за ним так далеко, у меня с собой несколько списков с протоколов брата нашего Ферье…

– Кто вам сказал, что я ездил в Каркассон? – францисканец, казалось, того гляди захихикает.

– А куда же? Лично к графу Фуа? – Гальярд начинал всерьез раздражаться. Чудесного напарника подсунул ему монастырь Сен-Тибери! И тут не мог не солгать! И тут заподозрил, что кто-нибудь да помчится перехватывать у него славу!

– Брат мой, разумеется, я посетил Памьер и попросил у Памьерского епископа позволения просмотреть его архивы по разорению церквей и монастырей в его епархии. – Франсуа сиял скромностью, как смиреннейший новиций. – И знаете ли, какой находкой одарил меня Господь за мои двухдневные старания?

Гальярд молча смотрел на него, ожидая. Выдержав минимальную паузу, францисканец окинул взглядом троих монахов и сообщил весьма небрежным, весьма ликующим голосом:

– Братие, конечно, я могу ошибаться, но сдается мне… что Божьей милостью я нашел катарское сокровище.

Гальярд не знал, плакать ему или смеяться. Аймер, всего-то три дня назад слышавший подобное утверждение от собственного наставника, смотрел с сомнением. Один Люсьен просиял, отражая сияние старшего, чистой и бескорыстной гордостью за ближнего.

Франсуа ожидал, наверное, несколько более сильной реакции. Он недоуменно поднял брови, ища в гальярдовом лице зависти, восторга, чего угодно – кроме этой мировой безнадежной усталости.

– Вы ошибаетесь, брат, – наконец сказал Гальярд, стараясь не глядеть на францисканца. – Дело в том, что я… как раз в это же время получил верное свидетельство, что именно хранили четверо посланников из Монсегюра.

– Нет, это вы ошибаетесь, – бурно возразил Франсуа. – Хотите видеть свидетельство? Пожалуйста: я разумно скопировал себе кое-что, предвидя такое недоверие. Хотите убедиться?

Гальярд уже заметил, что его напарник, когда ему надобно, способен двигаться с прытью редкостной в таком объемистом человеке. Вот и сейчас тот стремительно принес свою суму, стремительно же раскатал на столе несколько листов.

– Вот! Любуйтесь, если желаете. Запись о разграблении рутьерами в 1240-м году камальдолийского монастыря святого Иосифа Аримафейского, – в этом месте Франсуа эдак значительно посмотрел на братьев в монашестве. – Местечко Коль-де-Жозеф, диоцез Памьер. Оставшиеся в живых монахи просят содействия епископа в возвращении утраченных богослужебных сосудов, ценных реликвий и запасов еды…

– Брат Франсуа, я сострадаю несчастным камальдолийцам, пострадавшим от разбойников в сороковом году. Но именно незадолго до восстания Тренкавеля, как и в первые годы альбигойской войны, рутьерам во всем Лангедоке было великое раздолье. Думаю, это не единственный монастырь, разграбленный не то что в том году – в том же месяце…

– Думаете, я мало поднял бумаг, прежде чем открыл вот это? – брат Франсуа сердито сунул собрату под самый нос еще один скрученный жесткий лист. – Вот опись похищенного, переданная епископу келарем камальдолийцев, братом Амьелем де Тоннейн. Читайте сами. Читайте, читайте! Лучше даже вслух, чтобы юноши тоже убедились, – и открыватель победно облокотился о стол.

Гальярда тошнило – его частенько тошнило по средам и пятницам. Желудок был уже не тот, что в молодые годы, когда он мог переварить каменно-твердый хлеб или сырое зерно. Теперь же по утрам внутри у Гальярда словно просыпался червь, сосавший ему живот; сосущая боль поднималась все выше, вставала в горле, и вместо того, чтобы петь утреню, приходилось читать хрипловатым речитативом, борясь с проклятым червем чрева. А в среду и пятницу – не считая постных периодов – тошнота то вяло, то остро мучила его круглые сутки, лишь порой угасая под действием горячего супа, если таковой случался в Жакобене. В такие минуты Гальярд с тоскою думал о святом Бернаре, который уже в сорок лет не появлялся на хорах без вомитория, о возлюбленном отце Доминике, весь последний в его жизни капитул прерывавшимся из-за приступов слабости и тошноты. Об отце Пейре Сельяне, лиможском приоре и инквизиторе Тулузы, который сейчас по утрам не может встать, не выпив хотя бы горячей воды… Сколько Гальярду лет? Он считал свою жизнь со времени обетов, и если предположить, что обеты он принес в шестнадцать… или семнадцать… Получается, что ему сорок – или даже больше. Порядочно уже, вполне можно начинать превращение в больного старика.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю