355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Катарское сокровище (СИ) » Текст книги (страница 15)
Катарское сокровище (СИ)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:47

Текст книги "Катарское сокровище (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

Однако он искренне не знал, приписывать нынешнюю тошноту болезни своего желудка – или же действию драгоценных реестров брата Франсуа. И не подумав читать вслух, он пробежал листы глазами:

«Облачение праздничное парчовое, одно, золотое шитье, кабошонов пятнадцать…

Епитрахили украшенные, четыре, эскарлат, золотое шитье…

Покров алтарный, три…»

И, наконец, вот она, сразу после облачений и до подсвечников, «кадила малого гранатами украшенного на цепи длиною в два локтя» и прочая, прочая:

«Чаша богослужебная, малая, высотой в две ладони, медная, посеребренная, без украшений, с ободом чеканным по внешнему краю».

– Посмотрите сами, – с торжеством первооткрывателя Франсуа подсунул Гальярду под усталый нос новую бумажку, не давая тому возразить, что подобные чаши нередки в небогатых монастырских и приходских церквях. – Видите, кто именно ограбил Сен-Жозефских монахов? Вам что-нибудь говорят эти имена?

Гальярд поднял глаза. Будь он Аймером – все было бы иначе. Но Гальярд был Гальярдом, который умел спокойно разговаривать со всеми, кроме мальчика, чья мать покончила с собой. Со всеми, вплоть до еретика и богохульника Марселя Кривого.

– Как вы догадались, брат, что мне что-то говорят имена Альзу де Массабрак и Гильем Аудеберт?

– Да, именно – два вассала Пьера-Рожера де Мирпуа, еретики, проживавшие в Монсегюре и позже участвовавшие в убийстве в Авиньонете, – победно подытожил Франсуа. – Они-то со своими людьми и наложили лапу на имущество несчастных клириков. Всего их было – видите – двенадцать человек, из них четверо дворян, звание остальных неизвестно.

– Монсегюрские файдиты, безземельные рыцари, нуждою превращенные в разбойников, нередко совершали набеги на монастыри графства, – согласился Гальярд. – Можно сказать, прославились подобным промыслом. Каким же образом имена Массабрака и Аудеберта доказывают, что маленькая чаша камальдолийцев – не что иное, как Святой Грааль – ведь, сколь я понимаю, вы стараетесь убедить нас именно в этом? Но мы не можем даже установить в точности, та ли самая это чаша, что хранилась среди монсегюрского сокровища. Файдиты порой грабят монастыри, в монастырях обычно находится немало потиров.

Брат Франсуа начинал раздражаться.

– Совпадает множество факторов. Чаша похищена людьми из Монсегюра за четыре года до его взятия – раз. Описание совершенно подходит к чаше, найденной нами среди катарских сокровищ, до обнаружения хранившихся в Монсегюре – два. И, наконец, еще кое-что позволяет мне соотносить ее с реликвией святого Иосифа Аримафейского – того святого, что по преданию принес чашу Грааля в Большую Бретань! Вот! – Францисканец выложил перед Гальярдом последний свой козырь: третий лист, переписанный весьма большими и весьма кривыми буквами. То ли переписчик торопился, то ли волновался особенно. На полях стояли косые Nota benе.

Борясь с нарастающей тошнотой и сосанием желудочного червя, Гальярд прочел горькую повесть – протокол допроса некоего экюйе Беранжера де Белеста – о том, как совершалось разбойное нападение на монастырь. Судя по тексту, приор камальдолийцев погиб, защищая маленькую чашу: файдиты-грабители ворвались в церковь во время литургии, при возношении даров. Отшельники и киновиты святого Ромуальда собираются вместе из своих келий, считай, только на мессу; поэтому многие из них были ранены еретиками, многие разбежались, а некоторые и вовсе погибли (не иначе как тут же удостоившись вечного блаженства, с легкой завистью подумал Гальярд о такой красной смерти: во время Мессы, защищая церковь и ее реликвии!) Приор, служивший мессу, сначала пытался укрыться и унести с собою священные сосуды, потом отбил несколько ударов, используя тазик для ампул вместо кулачного щита (сразу понятно, что в прошлом был хорошим бойцом!) – а под конец едва ли не собой заслонял маленькую чашу. Ее вынули из-под скорченного тела, всю залитую приорской кровью – притом что сперва считай что мирно уговаривали священника отдать потир и бежать вслед за братией… Однако безоружный камальдолиец, позволивший им срывать покровы с алтаря и выдирать из стен подсвечники и кольца для факелов, именно чашу защищал, как мать – собственного крохотного первенца. Не удивительно, что после такого нежданного сопротивления катарские рыцари немало возомнили о великой ценности добычи, пожертвовав сосуд в сокровищницу своей собственной церкви, как нечто дорогостоящее…

– История говорит, что в этом монастыре нет иных реликвий Иосифа Аримафейского, кроме ветви «того самого» боярышника, что вырос в Бретани из посоха святого, – Франсуа заметил, что собрат дочитал и уже несколько секунд как думает о своем. – Ни частицы мощей, ни одежды, никакого другого предмета, принадлежавшего святому. Странно, не правда ли? Я бы сказал – неубедительно. Думаю, что монахи просто ревниво оберегали настоящую реликвию от посторонних глаз, опасаясь грабежа – или, например, требования очередного легата переправить бесценную чашу в Рим, к плату Вероники и другим подобным святыням. Орден святого Ромуальда всегда отличался большой скрытностью, в отличие от нас, бедняков, которые и частицу Истинного Креста отдали бы на всеобщее поклонение!

– И что вы предлагаете – отдать на всеобщее поклонение чашу из сундучка, объявив ее Истинным Граалем вечери Христовой? – хмыкнул Гальярд, глубоко недовольный широкоглазым, внимательным выражением Аймерова лица. – На моей памяти Святой Грааль находило несколько человек, но даже самое поверхностное исследование оставляло их с носом!

– Вы можете верить в истинность найденной мной реликвии, брат. Можете не верить, – Франсуа резко поднялся, принялся складывать свои бумаги. – Я же, в свою очередь, собираюсь предоставить ее в Рим, открыв отцам кардиналам все, что мне самому удалось узнать – и, возможно, они с бСльшим трепетом отнесутся к возвращению Вселенской Церкви похищенной еретиками святыни…

Договаривая уже на ходу, округлый священник поспешил в сторону лестницы, и по ступеням сердито зашлепали его сандалии. Брат Франсуа носил их на толстые шерстяные обмотки, в отличие от остальных монахов, которые еще не успели привыкнуть к наступившей осени…

Гальярд сердито обернулся на двоих юношей. Аймер смущенно смотрел в пол; Люсьен сиял, как свечка под стеклом. Идея обретения Святого Грааля радовала его не столько честолюбивую, сколь благочестивую душу.

– И вы этому верите, братья? – еще спрашивал главный инквизитор Тулузена и Фуа, а глаза его уже читали на лицах утвердительный ответ. Гальярд вздохнул, чувствуя себя совершенно больным, поднялся на ноги. Желудок его гадко пульсировал, и то же делала толстая вена над левым глазом. Стараясь стоять как можно прямее, Гальярд сообщил:

– До Sermo Generalis осталось два дня. Это не время для отдыха; это – время последних увещеваний. Есть два нераскаянных еретика, о чьих душах вам стоило бы позаботиться, братья: советую и рекомендую вам без промедления приступить к проповеди, это будет куда полезнее и угоднее Господу, чем…

Чем носиться вокруг «чаши богослужебной малой с ободом по внешнему краю», договорил он напряженным молчанием, направляясь не куда-нибудь – но убеждать и разубеждать Марселя Кривого. Катара, которому при нынешнем положении дел грозило долгое тюремное заключение. Все лучше, чем вечное заключение в аду.

Да, оставался еще Старец, Старец нераскаянный и не мыслящий раскаиваться, Старец, которого светский суд как тяжелейшего преступника непременно осудит на сожжение, Старец Пейре, чья земная надежда была убита лично братом Гальярдом… С ним бы говорить, с последним катарским епископом. Его бы душу, ближе всего стоящую к краю пропасти, звать назад всеми мыслимыми зовами. Да вот не мог Гальярд заставить себя с ним говорить еще раз. Пока – не мог.

15. Sermo Generalis

Похоже, Гальярд все-таки заболел. Тошнота набегала такими сильными волнами, что несколько раз в течение Мессы он был вынужден прерываться и ждать, пока пройдет одуряющая слабость. Один раз он застыл с воздетой Чашей в руках и простоял весьма долго, чувствуя дрожь во всем теле – а также восторженный взгляд Аймера, который, видно, уже ожидал вознесения любимого наставника. Читанные им истории об отце Доминике нередко рассказывали, как тот нередко во время служения литургии впадал в экстаз, замирал и вслед за чашей возносился и сам ко Господу, поднимаясь даже на несколько локтей над землей. Однако случай Гальярда был обратный – он замер от дурноты, боясь уронить сосуд с жертвенной Кровью и с закрытыми глазами молясь Господу – пожалуйста, пусть я устою и удержу!..

Также не давала покоя головная боль. Она поселилась внутри черепа, под глазами и над левой бровью, куда входил раскаленный буравчик. Гальярд не желал себе признаваться – однако буравчик ввинчивался ему в голову всякий раз, когда тот спускался в темницу к двоим заключенным. Он только один раз говорил с Пейре – решив, что при Марселе это будет странным образом легче делать; однако слова о покаянии, обычно сами исходившие из его сердца и обжигавшие уста изнутри, на этот раз приходилось выдавливать из себя по капле. Они шли медленно, неохотно, как кровь при кровопускании из тонкой и слабой вены, когда приходится постоянно сжимать и разжимать руку, чтобы струя хотя бы медленно стекала в таз. Старец Пейре молчал. Он только смотрел на Гальярда – смотрел и в глаза, и в затылок, и когда к нему обращались, и когда не к нему. Смотрел неотрывно, проникая светлым, почти белым невыносимым взглядом под черепную кость и так до самого мозга. Мягкого, беззащитного мозга, пульсировавшего болью в Гальярдовой голове. Иногда инквизитору казалось, что он слышит в голове голос своего брата – причем не Пейре, а Гираута, давнего, юного, любимого Гираута, спрашивавшего, неужели Галчонок в самом деле отдаст его на смерть. Гальярд глушил этот голос собственными словами, обращаясь к Марселю, который никак не мог выбрать – ругаться ему, бояться или хитрить. Марселю уже досталось от франков, к тому же несколько суток в темнице обычно меняют человеческую картину мира – но одноглазый апостол катаризма, как выяснилось, готовившийся к еретикации, был человеком крепким. Несколько раз Гальярд терял нить собственного рассуждения, однажды поймал себя на том, что посредине цитаты из Иезекииля провалился на пару ударов сердца в темную воду – а вынырнув, обнаружил себя прислонившимся к стене, молчащим – и, вероятно, давно молчащим, судя по ухмылке кривого Марселя и по встревоженному оклику стражника от дверей: «Отче, что-й-то вы, да все ли у вас идет как надобно?» А старец Пейре молчал и молчал.

Возможно, это сбывается его проклятие, стиснув зубы, думал Гальярд и глядел в темный потолок сквозь головную боль. Потолок вспыхивал и угасал какой-то черно-зеленой воронкой. Я не заболел, я просто утомился, мне нужно кровопускание, нужно побольше сна. Рядом сладостно посапывали оба юноши. Антуан спал на полу, спал беспокойно и постанывал; Аймер лежал тихо, дышал ровно, как человек святой и беспечальный. Не далее чем этим же вечером – последним их вечером перед Большой Проповедью – Гальярд застал молодого брата за обучением Антуана пользованию дисциплиной. Зрелище одновременно рассердило и странно умилило его. Притворившись, что не заметил, инквизитор решил подумать как Антуанов духовник, стал бы он рекомендовать мальчику именно эту аскетическую практику, чтобы потом отчитать либо похвалить Аймера; однако голова так разболелась, что Гальярду стало не до чьего бы то ни было бичевания. Пусть юноши умерщвляются как хотят; ему же, старику, умерщвление плоти сейчас предоставляет сам Господь, естественное, природное, и все другие можно временно позабыть…

Приложить холодное к голове, приложить холодное. Казалось, что болит не голова – сами мысли, одна за другой, распухали внутри, чтобы мучить его. С тихим стоном Гальярд поднялся с постели – ни один из юношей не проснулся, только Антуан, спавший на животе, еще глубже зарылся лицом в подушку. Гальярд нащупал свечу, пошарил руками в поисках огнива – и не нашел, зато свернул с сундука какую-то громко упавшую штуковину. Антуан вздрогнул во сне. Он уже почти совсем не боялся Гальярда, перед которым так трепетал в первый день их знакомства; а с Аймером и вовсе, кажется, несколько раз улыбался. Не стоит его будить, его и так-то жалко. Пусть отдыхает, пока можно: во сне, наверное, и не помнит, что его мать покончила с собой…

Больной монах поднялся, вытянул перед собой одну руку, чтобы не наткнуться на что-нибудь. Маленькими, совершенно старческими шажками добрался до двери. В коридоре стало легче; а вот по лестнице он спускался не менее получаса, долго щупая ногой каждую ступеньку и обеими руками шаря по стене. Каждый шаг толчком боли отдавался над бровью. И где-то там же, над левой бровью, говорил молодой и спокойный голос. Голос юноши, провожавшего его в публичную баню; нет – голос парня, убеждавшего его смотреть на пляшущий ключик… И снова нет: голос мальчика, сделавшего ему деревянную меленку.

«Ты сможешь осудить меня на смерть, брат? Сможешь, братик? Сможешь позволить им забрать меня и сжечь на костре? Задыхаться в дыму, брат. Но лучше задохнуться, чем дождаться пламени…»

– Пошел вон, – прошептал Гальярд этому голосу, такому громкому в ночи, когда ни один посторонний звук не являлся его заглушить. – Пошел вон, Пейре, hereticus perfectus. Я сделал все, что мог! Ты сам отказался от спасения, многократно отказался!

«Я умру смертью вечной, брат. Потому что ты осудишь меня, и не будет у меня ни времени для покаяния, ни вечности. Господь спросит у тебя, где брат твой, на каком ветру развеяно то, что осталось от души его и тела, Господь спросит, когда придешь к Нему – спросит, и что ты, Галчонок, сможешь ответить?..»

Он постоял, ухватившись за косяк дверного проема; глаза постепенно привыкли к темноте, а маленькое окошко на кухне не было закрыто ставней. Черной громадой высилась печь, притаились на полу силуэты горшков и корзин… За отсутствием тряпки Гальярд макнул в кадку с водой из-под посуды собственный куколь, прижал мокрую ткань к такому горячему лбу. Новорожденный ноябрь полз в любую щель, поселялся в костях, холодил босые костлявые ноги – но от повязки как будто стало чуть-чуть лучше. Монах опустился на трехногую табуретку, обхватив утихающую голову руками, и с ужасной ясностью увидел сквозь веки истину о себе – такую простую и черную, что впору сидеть и никогда не распрямляться…

Где-то скрипнула половица – пол кухни был застелен досками. Гальярд вздрогнул, поворачивая голову в сторону звука: конечно же, это Гираут, тенью просочившийся из темницы, явился снизу еще помучить его, своего мучителя… Гираут, или сам нечистый, давно ожидающий добычи, как кот у мышиной норки; ожидающий, когда грешная душа Гальярда станет слишком слаба для приятия милосердия, слишком измотана внутренней борьбой с собственной темнотой… Сегодня же канун праздника Всех Святых, а кануны великих праздников – время, когда нечистая сила особенно любит ходить по земле и смущать христиан… Но нет: пришедшая фигура, смущенно застывшая в дверном проеме, была куда шире и плотнее, чем Гираут, или отец Пейре, или его же бесплотная тень, и запаха серы от нее тоже не исходило. В отличие от Гальярда, пришедший нес светильник – однако огонек жировой свечки был синий, слабенький, и в основном слепил самого же носителя.

– Кто здесь? – спросил голос Франсуа – такой нерешительный в темноте. Гальярд подумал, что и сам не лучше выглядит в глазах брата в монашестве – согбенная белая тень в капюшоне, с чего бы нормальному монаху ночью и внутри замка ходить с надвинутым куколем?

– Я, брат, – отозвался он, откидывая влажный капюшон и разворачиваясь навстречу. – Спустился вот ткань намочить – голова, как бы сказать, несколько…

– Неудивительно, брат – все-таки Большая Проповедь завтра, так сказать, итог наших здешних трудов, – с облегчением отозвался францисканец. – Я-то сам по ночам брожу тако же от болезней – что-то живот меня замучил, я и решил пару ложек супа скушать, благо от ужина осталось… Жидкое, знаете, может помочь. «Чрево, понимаете ли, беззаконных терпит лишения». Ну, benedicite…

Ночной Франсуа был как-то приятнее дневного – несколько смущенный своим полуночным тайноядением, не совершенно самодовольный, и без этой постоянной ухмылочки на лице… Хотя, возможно, ухмылки просто не разглядеть в темноте? Он установил на разделочном столе свою мигающую свечку, пускавшую в воздух черный дымок; прямо из горшка зацепил похлебки из капусты и сала, заскреб ложкой по дну.

Гальярд сам не ожидал, что его прорвет именно сейчас – в такой, казалось бы, неподходящий момент. Однако желание довериться хоть кому-то, нужда в поддержке так сильно выросла в нем за последние сутки, что он бы с радостью встал на колени перед отцом Джулианом, будь тот жив. Кроме Гальярда, здесь было только два священника – и монаху все-таки хватало воли и совести, чтобы не перекладывать часть своей ноши на юного Аймера. Аймера, за которого он сам перед Богом и Орденом в ответе… С которым, в конце концов, Гальярду еще долго предстояло жить в одном монастыре.

– Брат Франсуа, мне нужно исповедаться.

– Что? – францисканец поперхнулся капустной похлебкой. – Брат, что вы сказали?

– Выслушайте мою исповедь, – повторил Гальярд таким голосом, будто звуки надо было проталкивать сквозь горло. И уже без перехода, боясь, что Франсуа откажется, уйдет, отыщет причину отказать ему:

– Benedicte, pater, quia peccavi.

Стук ударившихся о дерево костей – это инквизитор Фуа и Тулузена встал на колени перед своим подчиненным на ночной кухне замка Мон-Марсель. Не перед Франсуа, нет – перед священником Божьим; глядя снизу вверх, рациональной частью души Гальярд помолился, чтобы расчет его оказался верен, чтобы был действенным единственный способ заставить Франсуа сохранить чужую тайну. Чтобы священник отец Франсуа победил Франсуа-человека.

– Benedic te omnipotens Deus, – одной рукой еще держа ложку, Франсуа осенил его крестным знамением. Свечка чадила у него за спиной; доминиканец и францисканец не видели лиц друг друга. Что там было в лице у Франсуа? Тщеславие, торжество над униженным собратом? Сострадание, немедля переносящее обоих в куда более высокие сферы, чем те, где они оставались напарниками и соперниками? Или ничего – Бог и более ничего, как всякий раз, когда толстоватому, грешноватому, обычному человеку приходила пора связывать и развязывать?

…Гальярд исповедовался долго и трудно, говоря о вещах, которых не сообщал на исповеди даже отцу Пейре Сельяну. Не потому, что желал что-то утаить – просто в блаженные времена до Гираута Гальярд об этих греховных вещах еще не знал. Никогда не подозревал, пока темной ночью с октября на ноябрь, в канун праздника Всех Святых, правда не открылась ему в единый миг, придя вместе с головной болью и составляя эту самую боль.

Гальярд рассказывал о том, как любил и ненавидел своего брата. Старшего, красавца, всезнающего, надежного, надежду родителей… «Батюшка, передайте мне соль!» – отец же говорил: «Как тебе новая ветчина, Гираут? Что у тебя с рукой, Гираут? Ты был прав, что ударил сегодня младшего мастера, Гираут» – и Гальярд переставал верить в собственное существование, и вера в свое присутствие на кухне возвращалась, только когда мама доносила ему до тарелки желанную щепотку соли, держа ее над сложенной ладонью… Рассказывал о том, как искал лицо брата в толпе по сторонам своей Via Gloriosa в Тулузе, каким венцом тогдашнего, еще не доминиканского счастья стало бы для него осознание – брат видит, что я могу быть полностью счастливым и без него, что я ухожу от него навсегда на свою дорогу, и дорога моя к Богу и с Богом…

Эта рана – рана безответной любви к брату – заживала долго, исцелялась ежедневным бальзамом: «Ecce quam bonum et quam iucundum habitare fratres in unum!» Как драгоценный елей на голове, стекающий на бороду, бороду Ааронову; как роса Ермонская на горы Сионские, ложился на рану бальзам доминиканского братства, необычайно сплоченного в своем положении вечно осажденной крепости… Эту рану лечил брат Бернар, потом – брат Рожер, потом были новые братья, потом уже и младшие, такие, как Аймер; в трапезной и на хорах, в пути и в минуту смертельной опасности, illic mandavit Dominus benedictionem et vitam usque in saeculum – там заповедал Господь благословение и жизнь usque in saeculum, так оно и было, и утолен был голод сердца, покуда не вскрылась рана при встрече с ужасно изменившимся Гираутом, и оказалось, что под шрамом оставался огромный незалеченный гнойник…

– Что же, брат, вы до сих пор любите его? – тихо спрашивает Франсуа – от лица Господа спрашивает, и Гальярд надолго задумывается, чтобы не солгать. И отвечает так же честно, как некогда говорил отцу Жеану, приору Жакобена, на вопрос, что он ищет в Ордене Проповедников:

– Я не знаю. Я любил его прежде – это верно; я гневался на него и желал отомстить хотя бы своим счастьем вдали от него – и это верно; я сейчас не хочу его смерти и тем более – вечной гибели… Но более всего я хотел бы, чтобы всего этого не было и никогда не случалось. Есть ли место любви в подобном желании? Не знаю, и еще раз скажу – не знаю.

У Франсуа тоже сильно бьется сердце; священник в нем претерпевает борьбу с человеком, и кто победит – он сам пока не может сказать. Слушая исповедь грешника, он одновременно лихорадочно думает, какое благо для своего служения и для собственного ордена можно извлечь из открывающегося знания; мог ли он рассчитывать на такой подарок… Но какой же это подарок, если им нельзя воспользоваться, а воспользоваться никак нельзя, ничего более губительного и не измыслишь…

– И что вы намерены делать? Влияет ли как-либо ваше родство с еретиком на завтрашнюю Большую Проповедь?

– О… да, брат, – почти шепчет Гальярд, склонившись так низко, что кончик носа касается сжатых в замок рук. «Душа моя унижена до праха…» – Разум мой сейчас едва-едва управляет страстями. Я просил бы вас объявить завтрашние приговоры, так как боюсь, что сам не смогу это сделать. Что воли моей будет недостаточно, и страсти одержат победу…

Огонек с шипением тонет в лужице жира. На кухне почти совсем темно; в старой золе ни проблеска огня, за окном серая ноябрьская тьма, когда рассвет приходит ближе к полудню.

– Хотите сказать, что вы боитесь осудить на смерть собственного плотского брата?

– Нет, вы не поняли… – Голос Гальярда странен; Франсуа никогда не слышал его плачущим – вот и не понимает, отчего тот так тих и прерывист. – Один из моих главнейших грехов сейчас перед вами, да обрету я, худший из грешников, милосердие Божье и братское. Я лишь сегодня понял – Miserere mei, Domine! – понял, что с раннего детства страстно мечтал об одном: чтобы я и мой брат оказались в подобном положении. Где я был бы сильным и старшим, а он зависел бы о меня вплоть до самой смерти. Тогда-то и мечтал я…

– Вы мечтали осудить его на смерть? – помогает францисканец этому прерывающемуся голосу. Так он порой помогает вилланам, за них договаривая их собственные грехи, которые темные люди не могут внятно назвать на исповеди, еще бы, если исповедаться раз или два в год…

– Нет, – голова покаянника, тяжелая больная голова, мотается туда-обратно, все отрицая. – Не так, брат, куда хуже. Я мечтал его свысока помиловать.

– И что же теперь?

– Я боюсь сделать это на Sermo Generalis. Боюсь, что не смогу исполнить долг инквизитора и сказать правду – кто раскаивается и должен быть помилован, а кто упорствует и теряет защиту Церкви… Христа ради, брат, возьмите на себя мое бремя. Сделайте это за меня. Я вам даю все полномочия, всё…

– Я согласен, – едва сдерживая страсть в собственном голосе, кивает исповедник. – Ради облегчения вашей души я готов объявить приговоры всем нашим осужденным – и оправдательные приговоры в том числе. Вы обо всем рассказали мне, ничего не утаили из понятий ложного стыда? Хорошо. Тогда сокрушайтесь о своих грехах, я же их вам отпускаю…

И покуда он читает разрешительную молитву, брат Гальярд осознает потрясающее известие, новость, уже бывшую с ним некоторое время, но таившуюся до поры: голова больше не болит. Голова кажется пустой и легкой, буравчик вынут из черепа над левой бровью, в голове тишина. Люди с такой головой засыпают, как только спина прикасается к постели.

– Благодарю, брат…

– Не за что, возлюбленный во Христе. Я всего лишь исполняю свой долг священника, – в полной темноте Франсуа подает напарнику руку, чтобы помочь подняться, и ладонь у него до странного холодная и влажная.

Когда в полдень, уже после мессы и даже после обеда, церковные колокола Мон-Марселя забились и закричали под усердными руками покаянника Симона Армье, брат Франсуа уже претерпел свое борение. Ему пришлось нелегко. Ночные мысли дали место дневным, и даже с утра на мессе, прислуживая брату Гальярду, францисканец все думал, почти неотрывно глядя на худое носатое лицо напарника. Подсидеть Гальярда он горячо желал еще с того времени, когда они, совершенно незнакомые, ехали от Памьера в большой, как многоместный гроб, скрипучей повозке с доминиканскими крестами. Тогда его мотивы были еще весьма абстрактными: искренне считая, что доминиканцам не по праву принадлежит должность лангедокских инквизиторов, Франсуа желал это положение как-нибудь изменить. Его несколько оскорбляло, что даже Этьен де Сен-Тибери, мученик их монастыря, куда менее знаменит, чем доминиканец Гильем Арнаут – а все потому, что отца Этьена назначили всего лишь в помощь главному инквизитору, и то после многочисленных жалоб дворян Тулузена на суровость и несправедливость приговоров последнего. Снимать с должности надобно такого инквизитора, а на его место ставить нового – лучше всего из францисканского ордена, так как францисканцы более мягки, более милосердны, более склонны вникать в людские горести… Ничего удивительного, что Франсуа не любил доминиканцев. Северный француз, он не любил их еще со времен Парижского университета, потому что во время своей учебы в подробностях наблюдал, как руководящие должности нотр-дамских каноников одна за другой переходили к этим выскочкам в белых хабитах. Когда он стал монахом, нелюбовь его еще выросла, подогреваясь межорденским соперничеством: дети святых Доминика и Франциска, тридцать с лишним лет назад давших друг другу в Риме братское объятие, обниматься в последнее время не собирались. Раздел сфер влияния в университетских кругах, предпочтение, отдаваемое Папами доминиканцам в качестве инквизиторов вот уже два десятка лет, и, наконец, совсем недавний английский скандал, утвердивший за детьми Доминика дурацкое прозвище «обутых братьев» – все это составило в душе Франсуа за годы его монашеской жизни некоторую горючую смесь. Так что когда монастырское начальство предложило ему стать напарником доминиканского инквизитора Тулузы и Фуа, Франсуа де Сен-Тибери был уже полностью готов к восприятию своего черно-белого собрата в качестве соперника, от которого хорошо бы избавиться. Ради любви Христовой и благосостояния собственного Ордена – заменить его, скажем, на себя самого.

Личное знакомство с братом Гальярдом лишь утвердило Франсуа в изначальном мнении. Францисканец увидел крайне самоуверенного, холодного и властного человека, постоянно придиравшегося к мелочам и не дающего Франсуа даже пальцем шевельнуть без его дозволения. Даже сама внешность напарника сразу показалась ему отталкивающей – сухая фигура, видимый в Гальярдовом лице переизбыток желчи, непроницаемый и какой-то рыбий взгляд, эти гадкие шрамы, неспособность улыбаться. Гальярд бы, по правде сказать, очень удивился, скажи ему кто, что он подавляет своего помощника, не дает ему никакой свободы расследований и нарочно берет на себя все мало-мальски значимые дела, лишь бы самолично просиять в качестве мудрого и удачливого инквизитора и оставить Франсуа в незаслуженном забвении. Однако именно так все и выглядело по мнению францисканского монаха, которому с раннего детства мешало приближаться к святости одно-единственное качество: честолюбие. Желание быть замеченным, желание похвалы – мог ли он знать, вечный отличник факультета, самый послушный и исполнительный новиций, успешный сын бедных родителей, к какому тяжелому ночному борению приведет его этот небольшой, казалось бы, всякому смертному присущий грех!

Франсуа обычно отличался чудесным аппетитом и хорошим сном. Однако ночь перед Большой Проповедью он провел, «ворочаясь досыта до самого рассвета» и вздыхая, как Иов на гноище; освобожденные в канун праздника демоны осаждали его различными идеями. Донести епископскому трибуналу, что Гальярд как инквизитор действует из личных побуждений, так как главный осужденный – его родной брат? Действие из личной ненависти наверняка обозначало снятие с поста инквизитора. Возможно, и что похуже – например, запрещение в служении – но это Франсуа уже не волновало: он думал о благе своего Ордена, в его понимании состоящем в умножении влияния. Однако собственное священническое служение Франсуа ценил превыше всего на свете, и нарушение тайны исповеди – даже ради общего блага – оставалось для него деянием дурным, скверным, немыслимым. Тысяча чертей, да Гальярд если бы и искал – не нашел бы лучшего способа запечатать Франсуа уста! Если бы тот сам как-либо догадался, почему его напарник так болен и горестен со дня поимки знаменитого Четвертого Монсегюрского Беглеца – было бы ему счастье; а теперь оставалось проклинать минуту, когда колени Гальярда коснулись пола на темной кухне.

Итак, тайну исповеди Франсуа нарушить все-таки не мог. Зато вполне мог оскандалить своего напарника, этого гордеца, с самого начала державшегося как святой среди праха земного. Родитель францисканца, небогатый бургундский дворянин, имел особенное крепкое выражение для надутых монахов вроде Гальярда, которые смотрят так, словно росту в них на пять вершков больше любого смертного: «Этот клирик, – говаривал мессир Бернье де ла Ланд, – так надулся, будто он даже по нужде ходит сплошными лилиями!»

А и делать-то ничего особенного не было нужно, чтобы Гальярд оскандалился; скорее, следовало кое-чего не делать. По здравом размышлении – насколько здравым может быть размышление в самые темные часы одного из самых темных месяцев года – Франсуа понял, что не стоит ему брать на себя объявление приговоров. Выступать как глашатай Гальярда – толку мало. Вот если тот сам объявит свои же, инквизитора Фуа и Тулузена, решения – и так, и сяк получится хорошо. Если не сможет осудить очевидного нераскаянного еретика, против которого не то что говорят – вопиют все свидетельства, недолго Гальярду останется занимать такое важное место. Не послужит к его пользе известие, что он попытался отпустить легендарного четвертого, которого всей Лангедокской церковью ловили и не могли поймать с самого сорок четвертого года.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю