355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Катарское сокровище (СИ) » Текст книги (страница 1)
Катарское сокровище (СИ)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:47

Текст книги "Катарское сокровище (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Дубинин Антон О.П
Катарское сокровище

1. Жил-был мальчик

Жил-был мальчик, который более всего на свете хотел стать монахом.

Он страстно желал жить в бедной обители как брат среди любящих братьев, вместе с ними молиться Господу, собираясь перед алтарем на Литургию Часов, а раз в день и на Евхаристию; хотел носить белый хабит[1]1
  Хабит – монашеское облачение; скапулир (скапулярий) – часть облачения, среди всех орденов впервые появившаяся у доминиканцев (в 1218 г Богородица даровала его блаж. Реджинальду Сен-Жильскому, как знак чистоты.) Это наплечник, в средние века сочетавшийся с капюшоном. Скапулир – священнейшая часть монашеского одеяния, именно она освящается при облачении послушника.


[Закрыть]
со скапулиром, который ему казался самой прекрасной одеждой на свете; хотел проповедовать людям слово Божье, делясь с ними своим дражайшим сокровищем – верой; жаждал быть беден золотом (и даже медью, если на то пошло), но богат любовью и радостью; а когда придет его час умирать, надеялся умереть как настоящий монах – без страха и тоски, зная, что вся братия будет молиться за него, и хотя бы их молитвами он попадет в Царствие, как достигает гавани даже самый нерадивый моряк, если остальная корабельная команда усердно налегает на весла.

Он хотел сделаться не просто каким-нибудь монахом, все равно каким: сердце его прикипело к одному определенному Ордену, монастырь которого имелся в его родном городе, не так далеко от дома. Монастырь был еще недостроенный – братья переехали туда, когда работа над церковью и клуатром еще не завершилась, и ютились в домике среди скудного сада; монастырь был бедный – как и положено тем, кто избрал своей целью проповедь в апостольской нищете; и небольшой – и потому всех монахов в нем связывала особая родственная дружба. Особо тесно такая дружба связывает тех, кому приходится вместе защищаться от враждебного мира: тогда родне уже не до домовых ссор. Мальчик бывал на богослужениях в монастырской церковке святого Романа так часто, как только мог. Тамошнему настоятелю случалось неоднократно принимать у него исповедь, и потому он знал желания и печали его сердца лучше, чем кто угодно на свете. Он подолгу разговаривал с мальчиком, улыбался ему при встрече – и мальчику казалось, что тот любит его. Остальные монахи тоже узнавали мальчика в лицо и приветствовали по имени, как близкого человека. А он считал их едва ли не ангелами во плоти и страстно желал однажды получить право носить такую же белую рясу со скапулиром и кожаным поясом, и четки на боку, и черный плащ, и называть их всех своими братьями, а приора – отцом.

Казалось бы, ничего нет неисполнимого в таком желании. Потому что если уж Господь вкладывает сильную жажду спасения кому-нибудь в сердце, то какой водой можно ее загасить? Мало ли мальчиков принимает облачения различных орденов, всякому ведь на Небо хочется, а известно, что быстрее и прямее монашеского никакой земной путь туда не ведет.

Однако жил наш мальчик в таком месте и в такое время, что желание его на удивление затрудняло ему жизнь. А жил он в городе Тулузе, где и родился в году одна тысяча двести семнадцатом от Рождества Спасителя. Город этот очень хороший, красивый – считай весь сложен из розового камня, за что и зовется Розовым Городом, и еще – Розой городов. Это уже за святые места, церкви и монастыри, и памятные колонны, в честь святых поставленные – которых в городе Тулузе столько, что в хваленом Париже и Шартре и половины того не наберется, потому что подвижников в Тулузе с четвертого века перебывало множество. Да что там с четвертого? Покровитель Тулузена – сама Мария Магдалина, Апостол Апостолов, видевшая живое Лицо Христа воскресшего. Однако заболела Господня Тулуза тяжелой болезнью, навроде чумы: ты заразу в дверь гонишь – а она в окно возвращается, в щели пролезает. Заболела Тулуза ересью. Ересью, которую проповедник Анри Клервоский[2]2
  Анри Клервоский – цистерцианец, ученик св. Бернара, реформатора Сито, в 1178–1180 – папский легат и борец с ересью в Лангедоке. Позднее стал кардиналом Альбано.


[Закрыть]
назвал некогда альбигойской: видно, прибыл клервоский монах в округу Альбижуа по пути в Тулузу и поразился, как много там еретиков. Хотя Тулузен[3]3
  Тулузен – графство Тулузское.


[Закрыть]
и другие земли Лангедока ничуть не меньше Альбижуа от ереси пострадали, так и прилипло название альбигойской – легат северянин был, что с него взять. Впрочем, другие франки, менее великие, чем праведник из Клерво, это же злое манихейское учение смело именуют и тулузской ересью, и провансальской. Им что Тулуза,[4]4
  Тулуза и Фуа часто воспринимались как одна и та же земля (из-за политического единства), в то время как домен виконтов Фенуйед, хотя территориально и находился ближе к тому же Фуа, относился к виконству Тренкавелей, а позже – к первому французскому сенешальству.


[Закрыть]
что Каркассэ, что Марсель – все одно. Церковь же именовала и посейчас зовет эту ересь манихейской, говоря, что пришла она с востока, из Болгарии: а сами еретики гордо именуют свое учение катарским. От слова «чистый», стало быть. Потому что, мало им прочих губительных убеждений, они еще и отрицают благость всякой плоти, называя ее грязной и скверной, сотворенной дьяволом, и не верят в плотское житие самого Господа нашего Христа. Во все, на чем стоит древо нашего спасения, не веруют – и добро бы сами не верили, так еще и простых людей соблазняют в огромном множестве. Простому человеку ведь что? Ему отцов Церкви читать не дано. Ему лишь увидеть велеречивого старца, который круглый год постится и к женщине не прикасается, книги читает, а с ним, простым человеком, говорит не то что кюре, а учтиво и на равных – и готово, поверит простец во все, что Старец ни нарасскажет. А детям его уже и рассказывать не понадобится: они любую веру готовы беречь только за то, что она – отеческая… И за то, что грязные ненавистные франки, балакающие по-своему, наезжающие с севера жечь деревни и ставить над простым людом своих господ, – что франки-чужаки другую веру исповедуют.

Так же некогда и уверовали в ересь родители мальчика. Отец его, богатый горожанин, владелец крупного пая в мельничном братстве Замка, дважды избиравшийся в магистрат от квартала Дорады; и матушка, у которой в семье сплошь еретики были, даже пару «рукоположенных» еретическим обычаем можно насчитать. А вслед за ними уверовали и дети – старший сын, гордость и красавец Гираут, и дочка Гирауда, и младший сын – наш бедный мальчик, выросший в тени брата и привыкший во всем ему подражать. Брат, без сомнения, был лучше всех на свете. Очень красивый – черные кудри, в которых застревал и ломался гребень, и неожиданно яркие, светлые глаза; очень сильный – одной рукой поднимал братишку и держал на весу; очень умный – всегда мог найти верный ответ, отбрить шутника, посчитать деньги в уме без помощи пальцев или костяных счетов; и очень независимый. Мальчику-то ужас как нужен был брат, он жизни без него не мыслил и расплывался в улыбке от любого его доброго слова. А брату, Гирауту Меньшому, в честь отца названному, похоже, никто не был нужен на свете, он безо всех мог обойтись, даже без отца. А значит, все, что он говорил, следовало считать правильным.

Да, до тринадцати полных лет наш мальчик гордился тем, что катары-священники находили приют под их кровом; что он участвовал в общих богослужениях, преклонял колени перед «Совершенными», держал корзины с хлебом для благословения. И что община избрала именно его отца, человека надежного и не расточительного, хранить общинную казну на нужды приходящих Совершенных и прочие манихейские дела. Казны той мальчик в глаза не видел, знал только, что это – деньги священные; но однажды случайно подсмотрел, что у отца в стене есть тайник, железный ящик, запиравшийся на ключ. И возгордился родителем-казнохранителем еще больше. И еще больше возненавидел новое установление – проклятую инквизицию, выдуманную попами, чтобы следить и шпионить за истинными христианами, отбирать у них дома и имущество и набивать свой карман.

Так и жил бы мальчик зараженным чумой манихейской ереси, даже и не зная до последнего дня, насколько сильно он болен. Но то ли благодать крещения в нем начала свое действие, ведь был же он крещен во младенчестве, как подобает… То ли Дух Святой еще как-то коснулся его Cвоим дыханием… Однако несмотря на все препятствия, внутренние и внешние, он все-таки пришел к колодцу живой воды и пожелал ее больше всего на свете. И в конце концов вырос и стал монахом желанного Ордена. Более того: монахом и священником.

Правда, в последнее время ему удавалось мало вкусить от покоя и радости монашеской жизни. Желанная Рахиль нередко даруется только тому, кто семь лет проведет в объятиях Лии, и всякому известно, что для монаха Лия и Рахиль символизируют первая – жизнь деятельную, а вторая – сладость созерцания. Занимался же новый Иаков теперь в основном тяжелой и не свойственной клирикам работой, которую поручило ему священноначалие. А именно – фратер Гальярд из Ордена Проповедников, также называемого Орденом святого Доминика, брат для братьев и отец для мирян, сделался церковным следователем, по-латыни говоря – инквизитором. И цель его работы была – отличать людей, зараженных болезнью ереси, от честных христиан, и приводить их к покаянию. К сожалению, такая работа весьма необходима для наших смутных (и по всему апокалиптических) времен; хотя все в ней и оказалось во многом иначе, чем думалось мальчику раньше. Даже и в бытность молодым монахом. Признаться, особенно в бытность молодым монахом.

2. Инквизиция едет. Увы Мон-Марселю

Компания, ехавшая пасмурным осенним днем по узкой и петлючей горной дороге, выглядела весьма внушительно. От этой внушительности встречные крестьяне начинали загодя креститься, оттаскивали телеги с пути кавалькады и стояли низко склонившись, однако же посверкивая такими знакомыми, недобрыми взглядами из-под спутанных волос. От этой внушительности даже проезжие рыцари невольно дергали поводья, складывая пальцы в охранные знаки – или же размашисто, напоказ крестя грудь. И бродячие собаки, казалось, старались убраться с дороги не потому, что боялись плетки всадников – но из-за страха перед черно-белым знаком креста, красовавшимся на боку крытой повозки. Это брат Франсуа придумал. Мол, инквизиция, церковный суд, должна и в пути выглядеть внушительно, быть узнаваемой издалека, чтобы напоминать людям о покаянии и поддерживать в еретических горах авторитет вселенской Церкви. Коль скоро бездельники, сабартесские кюре, неспособны сами наводить порядок в своих приходах.

Ох уж внушительность… Много бы дал брат Гальярд, чтобы избавиться от этой внушительности.

Он и от коня-то с удовольствием избавился бы. Во-первых, не слишком хороший был ездок: всю юную жизнь прожил в одном городе, никуда странствовать не приходилось. А потом, после вступления в монастырь, привык по-доминикански передвигаться пешком, с палкой в руке и фляжкой на поясе. Так, по его мнению, и должен был покрывать расстояния настоящий проповедник: только так хаживал даже через Пиренеи сам отец Доминик, один ли, с учениками ли; так прошел от Парижа до Болоньи второй магистр, Иордан Саксонский; и только так выходили в дорогу наставники всех доминиканцев – святые апостолы Христовы. Но тогда, однако ж, еще инквизиции не было, резонно возражал Гальярду епископ Тулузский, сам доминиканец. Тогда церковному суду не нужно было стремительно перемещаться с места на место, порою даже от преследования бежать… Авиньонет все помнят. Что было со святым Петром Веронским, который только пешком ходил – тоже все помнят. Мученическая кончина – это хорошо для самого мученика, но стремиться к ней вопреки общему благу – это уже прямая гордыня и непослушание. Послушание же для монаха, будь он даже вне подчинения епископу – первая добродетель, выше самого обета бедности. А использовать – не значит обладать. Хотя сказано же, вздыхал в сердце своем брат Гальярд – прямо-таки про его случай сказано: «Ненадежен конь для спасения, не избавит великою силою своею… Но нет – душа наша уповает на Господа: он – помощь наша и защита наша». Да и запрещено уставами Ордена доминиканцу – странствовать на коне! Что бы сказал мастер Иордан Саксонский, Царство ему небесное, услышь он о специальном разрешении приора на верховую езду, выдаваемом исключительно тулузскому инквизитору… После Авиньонета чего только не разрешишь.

Ну ладно, ну конь. Лучше бы ослик или мул, конечно – падать ниже. И трясет хотя и чаще, да мельче, и спина не такая широкая, колени после езды меньше болят. Но лошадь – все равно ладно, ничего, животное доброе, в псалмах упомянутое. А вот повозка…. Надобности повозки, да еще расписанной черно-белыми доминиканскими крестами, брат Гальярд упорно не понимал. И считал наличие таковой повозки прямым нарушением обета бедности, что бы там ни говорил брат Франсуа, данный ему самим Папой напарник в нынешнем странствии. Также не радовал брата Гальярда и вооруженный эскорт – мыслимо ли дело, будто королей везут, а не нищих священников! Однако вооруженный эскорт происходил непосредственно от графа тулузского, Альфонса Пуатье, который, скажем откровенно, никакой был не тулузец и даже не пуатевинец, а самый настоящий франк, брат французского короля. Графом он стал только через брак с тулузской графиней из Раймондинов и в южных делах понимал меньше некуда: иначе ему бы хватило разума не посылать с инквизиторами охраны, состоящей сплошь из франков – будто и так мало страха и ненависти от церковного трибунала, чтобы его еще чужаками при оружии приправить… Пятнадцать усмешливых рыл, призванных хранить важных попов от мученического венца, вызывали неприязнь даже у самого брата Гальярда, чистокровного окситанца; что уж говорить о бедных сабартесских крестьянах. И как им прикажете после таких гостей объяснять, что «франки и попы» – это отнюдь не одно и то же, что проповедь Церкви состоит вовсе не в том, как бы отдать землю и свободу во франкские руки… Эх, эн Альфонс, отправить бы вас разок в пастушьей одежке побродить со стадом по горам Сабартеса, послушать, что люди говорят! Может, тогда и уразумели бы, что избрали вы, верный католик, наихудший из возможных методов проповеди… Что весь долгий путь к инквизитору, вызывающему покаяние и доверие, разбит, как горная тропа обвалом – проклятым образом инквизитора, вызывающего страх… Внушительность, понимаете ли.

Итак, брат Гальярд был недоволен и устал. Он и в радостном-то настроении красотой не отличался: тулузский мальчик вполне заурядной внешности со временем превратился в долговязого и сутулого отца с ранней сединой, клочками торчавшей вокруг широкой тонзуры, с лицом длинным и замкнутым, на котором особенно выделялся скривленный на сторону нос, согнутый, как орлиный клюв. Глаза у брата Гальярда были небольшие и не особо выразительные, особенно потому, что он не слишком хорошо видел вдаль и все время щурился. Неприятное впечатление усугублял кривой шрам, пересекавший его левую щеку до самых губ. Гадкий шрам: он так нехорошо сросся, что улыбаться брат Гальярд умел теперь только одной стороной рта. Он уже приучился не улыбаться своим свидетелям на трибуналах: знал по опыту, что «кривая усмешка» инквизитора вместо ободрения бросала неподготовленных людей в холодный пот.

Всю первую половину дня он ехал в седле, протестуя таким образом против повозки, а кроме того, не желая всю дорогу слушать разговоры брата Франсуа. Потом раскусил нечистоту своих намерений, услышал в собственной тяге к бедности голос гордыни – и поддался уговорам братьев, слез наконец с седла. Какое облегчение – повозка с настоящими скамьями, на полу – мягкие чепраки: хочешь – сиди на лавке или на сундуке, а хочешь – приляг на пол и вытяни давно ломившие ноги. Ну ладно, чуть заметно кривясь от боли, подумал брат Гальярд: я-то монах, мне детей иметь не надобно. Но как только на деторождение способны рыцари, которые полжизни проводят в седле?!..

Брат Франсуа де Сен-Тибери, его францисканский напарник, всю дорогу разумно проделал в повозке; там же он перекусил и выспался, и посему вид имел цветущий. Он вообще казался довольно цветущим и жизнелюбивым: приятное, не в пример Гальярдову, округлое лицо, мягкие плавные жесты, глубокий голос, какой порой бывает у полноватых людей. Он часто улыбался, и от носа к уголкам губ у него сбегали глубокие морщины улыбки. Сочувственно покивал брату Гальярду, предложил ему глотнуть вина, даже хотел растереть ему затекшие члены:

– Не позволите ли, брат? До принятия хабита я, смею признаться, обучался в самом Салерно медицине…

Гальярд хотел было отказать, но устыдился и согласно поблагодарил. Он сердился на себя самого за нелюбовь к брату Франсуа и дал себе зарок ничем ее в дороге ли, в деле не выказывать. Да и не было у нее причин, у нелюбви: единственной виной этого еще незнакомого брата можно счесть только то, что брат Гальярд не знал, можно ли на него положиться. Легко легатам менять инквизиторов, разбивая сработавшуюся пару, поставляя напарником – совершенно чужого человека только лишь по причине чьих-то наветов. Откуда им знать, что инквизиторы должны быть как две руки одного тела, что они должны доверять друг другу более, чем братья, потому что просчет одного немедля отзовется на другом… а в результате – и на невинных людях. Но кто же в Риме сегодня послушает жалобу инквизитора? В курии со времен святого отца Григория IX уверены, что доминиканцы только и мечтают убежать от опасной и тяжелой службы, что любая их претензия – это попытка увильнуть от работы. А люди-то боятся не легатов, которым сами рады на несправедливость инквизиторов пожаловаться: нет, доминиканцев… Считается отчего-то, что францисканцы как инквизиторы добрее… вон этот Франсуа какой масляный. На его тонзуре можно, как на сковороде, яйца жарить и масла не класть… И больные колени растирает сквозь рясу ласково, как родная мать. Так, довольно, твой брат в святом монашестве лечит твою слабую и грешную плоть, а ты за добро его же осуждаешь – нечего сказать, хорош исповедник и душепастырь…

И уж тем более не виноват брат Франсуа, что он не брат Рожер. Не первый Гальярдов напарник, Царствие ему небесное… Бог дал, Бог взял. Наказует и милует, низводит до ада и возводит. Забирает одних братьев, дарит других, и нет никого, кто избежал бы руки Его.

Кроме старших инквизиторов, в повозке ехало еще два человека – их помощников, поменьше значимостью, но почти равных по предстоящим трудам. Это был нотарий Гальярда, молодой брат Аймер из его монастыря, не так давно рукоположенный: драгоценный сын, поддержка и опора, нерушимая верность и бесконечная отвага. Плечо, на которое можно будет опереться, как бы ни пошли дела с напарником. И при отце Франсуа обретался секретарь – брат Люсьен, милый и тихий юноша ангельской внешности: ясные ягнячьи глаза, бледная кожа и совершенная худоба. Такая, что каждый узел на его францисканской веревке казался шире Люсьенова запястья. Брат Гальярд невольно гнал от себя мысль, что говорливый Франсуа выбрал этого юношу в секретари единственно за крайнюю его кротость и безответность. Истинный брат-овечка, если вспомнить францисканские предания: это именно он нынешним мокрым утром шел перед повозкой и палкой отодвигал с колеи вылезших на дорогу лягушек, чтобы их не раздавило колесами. Чудесный монах, добрый и смиренный, исполненный милосердия. Да только в инквизиционном трибунале ему делать нечего, послушайте опытного следователя. Там твердые рыцари Христовы нужны, а не братья, которые при виде людских страданий начнут и сами рыдать или падать в обморок. Потому что людских страданий секретарю инквизиции за процесс придется увидеть немало, кто бы ни был тому виной.

От епископского нотария брат Гальярд сумел-таки отказаться: лишние люди могут только повредить процессу. Епископ Тулузский Раймон дю Фога, его брат по Ордену, в этом уступил: он знал Гальярда как инквизитора уже четвертый год и научился ему доверять. Однако доверял все же не до конца, ибо знаком с ним был еще по монастырской жизни: знал, что дай Гальярду волю – тот один полезет в горы, ну, может, с Аймером; пойдет «вызывать доверие», «побуждать к покаянию», а на самом деле – искать себе, гордец несчастный, мученического венца… И вот результат: тринадцать обученных солдат, франков; и два памьерских тюремщика на всякий случай. Беда, беда деревне Мон-Марсель – едет в нее инквизиционный суд.

Слабо, но верно потянуло дымком – даже в повозке можно почуять; это знак, что жилье скоро. Брат Франсуа, закончив растирать суставы болящему, вышел размять ноги. Снаружи послышался его неожиданно недовольный голос, за что-то распекавший возницу; короткий смешок… Полупрозрачный юноша Люсьен, в присутствии почтенного начальства явно чувствовавший себя скованно (считай, при старшем за всю дорогу слова не сказал) высунул голову за хлопающий кожаный полог, с наслаждением вдохнул сырой воздух.

– Туман-то какой, братие, – со смущенной радостью повернулся к доминиканцам. – Красота у нас в горах вечером! Чудо Господне, да и только. С детства малого люблю.

– Так ты отсюда родом, брат? – радостно подхватил разговор Аймер, душа добрейшая и тоже скучавшая в дороге без дружеского внимания. Сидя в повозке, он с утра и до сих пор старался читать, несмотря на тряску: использовал время согласно уставу, предписывающему братьям в дороге занимать разум чтением или на худой конец благочестивым размышлением. Однако живая его натура, не удовлетворяясь в качестве духовной пищи зануднейшим трактатом нынешнего магистра Гумберта «О формации Проповедников», требовала и братского общения. Брата Гальярда Аймер по определенным причинам, о которых пока не время говорить, не решался беспокоить, а ровесник Люсьен сразу показался ему приятным человеком. – Ты, стало быть, местный? Тогда вы с отцом Гальярдом земляки получаетесь. Он-то сам тулузский.

– Ну, не вовсе земляки. Я в Пюилоране, в земле Фенуйедов родился, – голос у Люсьена был тихий, словно он не привык говорить вслух. – У нас горы чуть-чуть другие… Тут все ярусами, как… книги в хранилище, а там камень будто складками лежит, и лес повыше, и сосны есть. Но туман такой же, воздух… самый наш.

– Тяжело тебе, брат, в Памьере-то долинном? – с неожиданным пониманием спросил Гальярд, стараясь не улыбаться. Молодой брат ведь еще не привык к его улыбке.

– Слава Богу, в Памьере хорошо, отче. Дай Бог всякому. Но… горам сердце радуется! Помню, у нас близ святого Лаврентия семейство жило – из Лиму переселенцы – так они на горный воздух жаловались, на туман особенно, болели они от него… Мы, признаться, детьми глупы были, их долинниками дразнили. Детишки-то их еще ничего, а старшие вовсе не умели по горам ходить, горы и винили – будто они виноваты, а не людские долинные кости… Туман, опять же, ругали…

– Туман проклятущий спускается, – брат Франсуа с брезгливым выражением лица вскарабкался в повозку. – Вот же дьявольская штука, прости Господи, здешние вечера! Воздух мокрый, о дорогу все ноги собьешь: Сабартес, одно слово! – и в это одно слово трудно было бы вложить больше презрения.

Аймер тихо хмыкнул. Брат же Гальярд невозмутимо утешил страждущего словами, что до Мон-Марселя осталось потерпеть всего ничего, до темноты непременно уложимся, вот и собачий лай уже слышен, и дымом запахло…

Не желая заодно с Франсуа заслужить в глазах молодежи прозвища долинника, он умолчал о своих суставах, которым тоже вовсе не нравился сырой горный воздух. Все-таки Сабартес середины октября – не самое подходящее место для его сокрушенных костей

Никаких ворот со стеной у деревни не было, росла она уступами, как древесные грибы, взбираясь от ступеньки к ступеньке до плато самого замка – светло-серого сооружения местного камня, в камень вросшего и отчасти в нем вырубленного. Однако торная дорога, ветвившаяся и поднимавшаяся, считай, от самого Фуа, упиралась в нечто вроде естественных ворот – в горный портал, еще суженный с обеих сторон вплотную прилегавшими к скале домами. Их глухие стены и выложенные из камней ограды походили на колонии мидий, облепивших морской валун. Крыши – не красные, как у долинных домов, но крытые потемневшей деревянной черепицей – гонтом. Деревушка в камне, из растительности в ней – только редкие кустики самшита да поздние горные цветы, пучками торчащие из трещин в скале, почти такие же жесткие, как самшит. Лес обрамлял ее с трех сторон, покрывая скалы длинным мехом, подступая, как море к малому островку: настоящий сабартесский лес, совершенно непроходимый из-за колючего бурелома. Шпиль церкви, опять-таки в отличие от долинных поселений, виднелся не посреди деревни, а слегка на отшибе, по другую сторону невысокого замка. Единственная широкая улица вела от портала к замку, потом опять спускалась до храма: крылья бы кому, как у голубя – тот увидел бы с высоты, что улочки Мон-Марселя не разбегаются лучеобразно от единого центра, но то вьются спиралью, то вовсе текут как попало, огибая выступы скалы. Дома то и дело – смежные друг с другом, мало какой отличается двориком или, скажем, молотильной площадкой, только у дома байля краснеет плодами невысокий садик. И над людским муравейником – огромное горное небо, еще серо-золотистое сквозь пасмурную мглу от садящегося солнца; небо, полное сладкого тумана, столь любимого братом Люсьеном.

Мон-Марсель, уже предупрежденный, уже достаточно встревоженный, загодя встречал инквизиционную колымагу со всей возможной торжественностью. Будь у деревни ворота – их бы торжественно распахнули под звуки труб. Но ворот не нашлось – что же, человек тридцать «лучших людей» выстроились по обе стороны портала живыми «вратами», да еще кого-то подсуетились послать в церковь, позвонить в колокол ради великого дела и двери на всякий случай открыть. Пешие франки болтали по-своему, то и дело обмениваясь смешками; их командир, краснорожий конник с героическим именем Ролан, прикрикнул было – и тут же сам отпустил шутку про смотр тутошних невест. Да такую, что брат Франсуа, хорошо понимавший по-франкски, немедля заставил Ролана просить прощения «за подобные подлые слова в присутствии клириков».

Повозка, дрогнув всем своим большим телом, остановилась, не доезжая до портала. Голодные кони, чуя вкусный запах жилья, перебирали ногами и тянули шеи. Брат Гальярд первым выкарабкался на Мон-Марсельскую землю, страшно стыдясь громадины-повозки. Первый взгляд на лица, первая встреча с будущей паствой. Паствой недели на две, может, немногим долее – но все равно: доверенной ему Господом. Брат Рожер, впервые входя в новый городок, помнится, всякий раз приветствовал его молитвой и кратким чтением: «Вышел сеятель сеять…»

– Господь с вами, – поздоровался брат Гальярд, внимательно глядя на лица передних. – И мир домам вашим.

Et cum spiritu tuo, Господин, Domine, – вразнобой отозвался Мон-Марсель. – Все уж готово для вас… Ждали вас, ждали, отцы вы наши…

– Помещеньице для вас приготовили какое следует, – вылез вперед полноватый бородач, которому не шибко подходила такая суетливость. Его оттеснил другой важный человек – бритый, хотя и не слишком хорошо; этот принарядился в красное, на грудь навесил золотую цепь.

– Приветствую вас, святые отцы, – склонил голову и так простоял слишком долго, вперив очи в сандалии брата Гальярда. Или в грязноватые его ноги в сандалиях. – Я, с вашего позволения, управитель замка Мон-Марсель, дворянин Арнаут де Тиньяк. Хотел бы от всей души предложить вам гостеприимство в замке, находящемся под моей опекой.

– Смею вас предупредить, что замок довольно холоден, – перебил дородный: в этих двоих и без следовательского опыта угадывались давние соперники во власти. – Как местный байль, следящий здесь за правосудием, я вам, отцы мои, предлагаю поселиться у меня в доме. Слава Иисусу Христу, хозяйство у меня крепкое, смогу принять гостей как подобает, и лазать каждый день в гору вам не придется, и…

– Благодарю вас, любезный…

– Пейре во святом крещении, Пейре по прозвищу Каваэр…

– …Любезный Пейре, особенных удобств нам и не надобно, ведь мы – нищенствующие монахи. Остановимся, пожалуй, в замке.

Брат Гальярд спиной почувствовал разочарование своего францисканского спутника и нехорошо порадовался. Нечего, нечего. Если хочешь, чтобы каждое твое слово было известно всей деревне – непременно следует поселиться в уютном доме байля. Наверняка полном родни, наверняка стоящем посреди самого плато, на пересечении всех дорожек.

Торжествующий Арнаут де Тиньяк, при резких движениях щеголявший дырой под мышкой красной котты, повел кавалькаду в замок. По пути он выкладывал все новые козыри в свою пользу, боясь упустить почтенных гостей: мол, и темница в замке есть надежная, на случай кого запереть… И лишних ушей там нету, не то что в деревенском доме, где все сквозь стены слышно… И баб, опять же, не водится, чтобы слухи разносить да монахов смущать… Проигравший на этот раз байль вился неподалеку от брата Франсуа, осторожно выясняя, не надо ли отцам чего – корма для лошадей подобающего, еды какой, матраса волосяного?

– Понимаете ли, господин рыцарь Арнаут живет одиноко, – ядовито пояснял он, – так может приличной постели в замке-то и не найти для гостей. Опять же если женщин надобно прислать постирать или сготовить чего – я мигом отыщу по деревне, да у меня самого три родные дочери…

– Благодарю вас, не требуется. Мы обойдемся простой пищей, что подадут – тем и сыты, разве что сена для коней приняли бы в пожертвование. Опять же никаких матрасов, наш устав запрещает их использовать, – снова разочаровал байля незваный брат Гальярд. – Вот только охране, пятнадцати сержантам, на время нашего пребывания понадобится пища – простая, но регулярная. Было бы с вашей стороны огромной любезностью доставлять ее в замок. Надеюсь, мы быстро закончим здесь свои дела и не успеем вас особенно объесть…

Аймер в повозке неслышно вздохнул о матрасах: по уставу-то если предложат удобную постель в гостях, так соглашаться разрешалось, только самому просить нельзя… Но наставник прав, прав, несомненно и как всегда. Принеси теперь Аймеру волосяной матрас хоть ангелы Божьи – он бы отказался безо всяких сомнений. Он учился быть настоящим монахом. И настоящим инквизитором. Согласно кивал, изображая причастность, словам наставника снаружи – словам о том, что более всего хотелось бы поговорить со здешним кюре. Что завтра, в воскресенье, как рассветет, в храме будет торжественная служба, а после – проповедь, на которой следовало бы, если возможно, присутствовать всем жителям деревни. Что сегодня инквизиторам, опять-таки если возможно, стоит просмотреть приходские книги и сеньориальные реестры за этот год и за пару прошедших…

Пару раз повозка – роскошная идея брата Франсуа – застревала в слишком узкой улочке. Ее приходилось вытаскивать – не без ругани, однако сдержанной в присутствии важных инквизиторов – и какое-то время толкать назад, чтобы выбраться на обходной путь. Франсуа уже вовсю толковал с байлем; за ним по улице мог бы остаться масляный след, таким он сделался мироточивым и улыбчивым. Аймер, беря пример со старшего, смотрел на людские лица. Вернее, на то, как смотрит на лица его наставник. Старался составить о них какое-нибудь мнение, чтобы было чем поделиться с братом Гальярдом, чтобы научиться наблюдательности и мудрости житейской. Вот, к примеру, рыцарь Арнаут. Рыцарь-бедняк, вечно спорит из-за доходов с сеньориальных угодий с богатым вилланом-байлем. Бедняк смиренный, но старающийся быть гордым. Как есть холостяк: бархатная котта с проплешинами. Даже на сапоге заплатка. И одна шпора без колесика. Задирает свой длинный нос, будто всех презирает, а на деле боится, как бы его самого не презрели. Хороший человек, только ненадежный, слишком уж о себе думает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю