Текст книги "Собаке — собачья смерть (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Вот рассказывать Аймер всегда умел, держать внимание и не отпускать. Книгу Жака Витрийского – «Праздничные и будничные проповеди» – он для дела никогда не употреблял: слишком много было своих идей. Но читать читал, не в силах тогда даже и представить, для чего и когда пригодится ему история об Аристотеле и дамской хитрости… Хотя тут больше подошла бы история про пленных гимнософистов, которых Александр, судя по романам, собрал, рассадил перед собой и велел отвечать на его вопросы, а самого старшего мудреца назначил судьей. В конце судья рассудит, кто ответил хуже других – и того тут же казнят… И так восемь раз, пока только один мудрец не останется. «Что сильнее – жизнь или смерть, спросил Александр. И мудрец ответил: жизнь сильнее, потому что она дарует бытие тем, кто был ничем, а смерть отнимает бытие лишь у тех, кто уже познал жизнь»… Давай, болтай языком, применяй свой проповеднический дар, gratia praedicationis, Аймер, как болтали языками пленные гимнософисты, уберегая от смерти себя самих и друг друга: мол, никто не ответил хуже, а попросту один ответил лучше другого! И подольше тяни, пока твоему брату острым посохом не врезали по ребрам, а то и по лицу, с Жака станется, сегодня он какой-то… особенно безумный.
– Аристотель же, видя, что Александр к красавице слишком привязан и что она отвлекает его от учения и от войны, всегда советовал ему ходить к ней пореже. Прилежный ученик послушался, выстроил жене отдельный замок, где было все, что ей надобно, а сам туда наезжал не чаще раза в месяц… И жена горевала, не понимая, чем она так не угодила мужу, что он от нее отдаляется, покуда доподлинно не узнала от служанки, что это все устроил престарелый его наставник. И воспылала она ненавистью, и решила отомстить человеку, отнимающему у нее мужнину любовь. Отомстить так, как только оскорбленная женщина может отомстить мужчине!
Жак и впрямь увлекся байкой. Не пытался больше перебивать, бросил рассматривать заскорузлые ногти… Приоткрыв рот, слушал безносый тюремщик о том, как соблазняла мстительная царица философа, применяя все женские свои ухватки: то ножки приоткроет во время прогулки, то босиком погулять пойдет, то улыбнется ученому, сидящему за книгами, или засмеется особым образом… Возможно, это называется проповедническим успехом, возможно, тут есть чем гордиться, брат Аймер?
У жены Александра дела тем временем продвигались. Аймер не скупился на подробности, описывал один за другим ее наряды; лишенный возможности жестикулировать, голосом попытался сыграть сцену соблазнения, когда бедный престарелый наставник пал-таки жертвой искусительницы и умолял ее провести с ним ночь. Негодяйка же отвечала трясущемуся от вожделения старцу, что на все согласна, ежели он решится доказать свою любовь. И чисто по-современному, как и наши дамы горазды своих поклонников унизить, потребовала от него явиться в сад нынче же вечером на четвереньках и совершенно голым, чтобы она могла воссесть ему на спину и прокатиться, как на коне. Тогда-то будет ясно, что он и впрямь для нее на все готов, а значит, любви ее достоин.
– А он чего? – Жак трясся от беззвучного смеха. Верно, представлял себе тощего философа с этой вавилонской блудницей на спине. – Так и разделся?
– Разделся, разумеется, потому что кого поразило любовное безумие – тот последний стыд теряет. И в назначенный час пришел на четвереньках в сад к своей любезной, как и было уговорено, и принялся скакать и взбрыкивать, и выделывать всякие коленца; она же спрыгнула из окошка и весело на нем поскакала… И кто бы вы думали тут появился из-за густых розовых кустов? Кто во всеоружии, яростный и пораженный, вышел навстречу наезднице и ее седому скакуну, как не царь Александр, которому тем же утром царица сказала: приходи, милый муж, ко мне в садик сегодня на закате, и я покажу тебе, почему не стоит доверять твоему наставнику, который нас пытается разлучить…
Жак заржал наконец в голос – резким, скрипучим смехом человека, который смеется так редко, что почти разучился это делать. Смеялся он до самого конца истории – когда бедный голый Аристотель поднимается с четверенек и на возмущенный вопрос царя подает блистательный ответ. «Вот видите, мой государь, – сообщил философ как ни в чем не бывало, – как верно и преданно я вас наставляю во благе, убеждая держаться подальше от женщин! Ежели и меня, старого мужа наук, царица смогла за неделю заставить делать глупости, то сами подумайте, до чего она может довести вас, молодого и страстного, когда б вы решили идти у нее на поводу!»
– Хорошая байка, – признал безносый, хлопая себя по коленям. – Ничего не скажешь – на этот раз ты выиграл, я такого еще не слышал. Ну, дальше играем. Валяй еще рассказывай. Да знаешь что? Без этих всех моралей в конце, такого и в церкви можно наслушаться! А ты давай настоящую сказочку, где он ее как следует насадит в конце! Можешь даже из собственной жизни. Уж ты-то, красавчик, наверняка многих баб попользовал, все вы такие, праведнички, под рясой что надобно прячете…
Аймер еще не успел даже придумать, что ответить – или как возразить: черная женщина хихикнула из уголка его сознания, на миг превращаясь в Гильеметту, на другой миг – в дочку аженского горожанина, торговца тканями, с которой Аймер провел пару жарких вечеров, к счастью, не лишивших ни одного из них целомудрия. Господь берег Аймера для Себя, хотя Аймер тогда об этом не ведал, а теперь…
Безносый, замолкнув на полуслове, приподнялся на коленях. Снова он со страшной силой походил на собаку, только что не мог прижать уши (по причине отсутствия оных, едва не засмеялся Аймер, у которого чрезмерное напряжение часто переходило в смех). Да, это отчетливо были голоса, голоса снаружи – много голосов, не один, не два – и сердце Аймера подскочило к самому горлу. Вся его давняя готовность – сперва спонтанная, потом вызревшая и вполне настоящая – вся его готовность умереть смертью мученика вдруг за краткий миг вывернулась наизнанку, став совершенно детской, вопящей надеждой на чудо, на спасение, ведь если сейчас громко-громко закричать – если сейчас…
Один раз глухо, но дружелюбно бухнул лай Черта – белый пес приветствовал своих. Сердце Аймера, было подскочившее так высоко, медленно, как тонущее судно, опускалось обратно. Никогда в жизни он еще не испытывал настолько черного разочарования. Рядом шумно выдохнул Антуан; Аймер обернулся на соция, молясь, чтобы тот не заплакал от бессилия, но увидел на лице того совершенно другое: острый страх.
Потому что если когда-то и могли прозвучать слова «за вами пришли», то именно сейчас. Аймер понял это мигом позже своего брата, и даже боль разочарования отступила перед детским любопытством. Вытянув шею вслед безносому, который живо поднялся и выкатился наружу, Аймер старался как можно раньше расслышать, разглядеть – сейчас-то наконец что-нибудь станет ясно.
Голоса звучали уже во второй пещерке; Раймонов – чистый и спокойный, Марселев – суетливый какой-то, Бермонов (и этот здесь!) – отрывистый… И еще чей-то голос, смутно знакомый, совершенно непонятный: и в чужом тихом голосе отчетливо звучали нотки власти.
– Сюда, здесь просторней, – сказал неузнанный, еще приближаясь.
– Обоих? Но бу-бу-бу… – невнятно возразил Бермон – вот странно, говорил вроде громче, а не так раздельно. Но, едва получив возражение – «Делай как я говорю» – перестал спорить.
– Свечи расставьте, темнеет уже, надо много света, – распоряжался Марсель Малый. – Жак, корзина есть? И остатки даже? Как, от самого… епископа? Ну, хвалю, обо всем позаботились. Раймон, ты бы ими занялся, с хлебом сами разберемся…
– Не суетись, без нас не начнется, – Раймон, как всегда слегка насмешливый, отвечал уже через плечо, рисуясь в невысокой арке дальней пещеры. Две пары глаз смотрели на него с откровенным яростным непониманием.
– Вставай, батюшка-браточек, – Раймон легко вздернул на ноги Антуана, склонился у его щиколоток – и тряпки-путы опали мигом, не так, как прежде, когда пастух берег их и развязывал, помогая рукам тупой стороной ножа. Антуан не сразу понял, что тряпки попросту перерезаны – одним махом лезвия, просунутого ему меж лодыжек; и еще больше времени – пять ударов сердца – понадобилось ему, чтобы понять, что это может значить.
– Давай-ка, сам иди! Руки там уж освобожу. Ну, что сидишь? Шевелись, все тебя ждут, важная нашлась персона.
Аймера тем временем никто развязывать не спешил. Его, плотно спеленатого, с двух сторон подхватили две пары рук. Вздернули на ноги – и Аймер, терпеливо кривясь, не смог удержаться от аллегории: вот уж настоящее «Лазарь, иди вон!» Не пойдешь? Поведут поневоле… Трудно же было Лазарю, спеленатому, выходить на свет из гробницы, да еще после четырехдневной неподвижности, когда тело затекло смертной тяжестью! Но нет, скорее не Лазарь, а Петр – «Препояшут тебя и поведут, куда не хочешь».
Антуан под мрачным взглядом своего отчима поднялся на ноги с третьей попытки, сделал пару шагов и едва не упал. Держать равновесие со связанными руками было трудно, так что на выходе из пещерки он опять чуть не растянулся, успев обменяться с Аймером паникующим взглядом – долгим, ярким – и даже сказать успел, припоминая об отдаче последнего долга:
– Прости меня, Христа ради.
Аймер, беспомощной гусеницей висевший на руках врагов, понял его совершенно правильно. Да, начинается, что бы оно ни было – началось. И ответил так же верно и коротко, пока успевал ответить:
– Конечно, брат, Господи благослови.
Добавил бы еще – не бойся, да только не успел.
Во внешней пещере, довольно высокой – в полтора роста взрослого человека – горели свечи, не менее десятка свечей. Оранжевый свет заката здесь был куда отчетливее, чем в дальней камере, бывшей келье «Доброго христианина» отца Пейре – и бывшей тюрьме двух других христиан, далеко не таких добрых. Однако свечи, среди которых, судя по запаху, имелись и восковые, делали каменную палату даже прекрасной, вычерчивая на ее стенах шероховатые знаки и лица. Укрепленные на небольших выступах, а некоторые – попросту вкопанные в пол, свечи мирно, по-церковному озаряли собравшихся людей, накрытую белым корзину у входа, темно блестевшую воду в кувшине… И того, кто стоял среди прочих королем, с откинутым капюшоном, со скрещенными на груди руками, отражая бельмом игру мерцающих огней.
Одетый в темное, невнятное, простое. Перепоясанный – или показалось? – едва ли не францисканской веревкой, толстое вервие, тяжелое…
Марсель Альзу, известный в Мон-Марселе больше по прозвищу – Кривой.
– Руки развяжите, – проронил он, глядя темным блестящим глазом Антуану между бровей.
Безносый метнулся птицей, вооружившись коротким ножиком – метнулся к Аймеру, оказавшемуся к нему ближе, и тут же был одернут Бермоном.
– Да не этого, дурак! Другого.
Ножик, далеко не такой острый, как Раймонов, тяжело зажевал ткань; после мучительного пиления плотной тряпицы – так долго, что Антуан успел прочесть «Pater» и целых три «Ave» – путы распались, руки юноши бессильно опали. Огромным усилием он соединил их, растирая запястья. Опять чуть не упал, попытавшись шагнуть в сторону Аймера, которого кулем швырнули к дальней стене. Марсель Большой, Марсель Малый, ненавистный отчим, некогда обожаемый Раймон Кабанье и безносый урод в полном безмолвии смотрели, как Антуан потирает руки, старается шевелить пальцами. В перекрестье их взглядов Антуан стоял, как под прицелами многих стрел, и сердце колотилось у него в ушах, отбивая ритм, так и не приспособившийся под Ave.
– Пора, – торжественно обронил Кривой и сделал шаг вперед – такой быстрый, что Антуан невольно отшатнулся. Но Кривой не ударил – выброшенная вперед его рука означала нечто иное. Два меньших пальца подогнуты. Большой отставлен в сторону. Ладонь открыта. Антуан недоуменно сморгнул – Марсель Большой приветствовал его давно не виденным, почти забытым жестом еретического благословения.
Антуан смотрел. Растирал запястья и непонимающим взглядом смотрел на протянутую к нему руку.
Потом – по-прежнему не понимая – перевел взгляд на лицо Марселя, на бельмастое лицо, сведенное напряженным вниманием.
Невольно обернулся к Раймону.
Оглянулся, ища Аймера у стены.
Снова повернулся – ища спасения от острых взглядов, продирающих его со всех сторон…
Молчание, становившееся уже слабо выносимым (у порога – пыхтение собаки, вывесившей мокрый язык; тихий треск свечей; далекая песня соловья из внешнего свободного мира – все это не в счет) внезапно разбил самый неожиданный звук на свете. Такой чуждый здесь и сейчас, в царстве удушающей тревоги, что Антуан не сразу его узнал. Смех, настоящий человеческий смех исходил от темной арки в дальнюю пещеру, у которой, криво привалившись, сидел связанный Аймер.
Все глаза – все тринадцать глаз, принадлежавших шестерым мужчинам и одной собаке – немедленно обратились к нему. Самое странное, что Аймеру было действительно смешно. Понимание пришло вспышкой, и теперь осознание того, что все это – чудовищная неделя в узах, ночное похищение, торжественное явление эн-Марселя-сударя-священного-еретикуса-перфектуса, Доброго человека – вся эта длинная история, достойная жесты или даже жития, разворачивалась по такой дурацкой причине, вызывало у Аймера гасконский бесконтрольный смех от всей души. Идиотский пафос, подвиги еретических верных, оставленная кабана Раймона, брошенная работа Марселя-меньшого, хитроумный план, зажженные свечи, выброшенная в жесте рука – вот они стоят здесь такие торжественные, – греческая трагедия, еретическая агиография – и ради чего? Ради того, чтобы сейчас, как любил выражаться Рауль, «остаться с голой жопой на бобах». Надо же, все они – Рауль, Андре, Жорди – так близко последнее время, друзья-школяры, ближе даже монашествующих братьев, к чему бы это? Будто завершается какой-то круг… Круг… земной…
Когда первый миг остолбенения прошел и жена Лота сбросила оковы соли, безносый с тихим рычанием, достойным Черта, метнулся к Аймеру. Никто не вздумал его остановить. Будь у Аймера больше волос – а не просто густой венчик вокруг тонзуры – Жаку было бы за что ухватиться. А так вышло, что он вцепился монаху в затылок, обдирая ногтями кожу в попытке запрокинуть ему голову.
– Чего ржешь?! Заткнись уже! Заткнись!!
– Отпусти! – разом прозвучали два крика, и Аймер, уже отпущенный, все не мог перестать смеяться и не имел свободных рук вытереть слезы боли и смеха.
Марсель стоял над ним, нависая тяжелой тенью.
Аймер, не дожидаясь вопроса, поднял влажные от смеха глаза. Темно-синие веселые глаза, такие красивые, заслонявшие свет солнца для многих женщин.
– Вы тут ничего не получите. Поверьте мне, я знаю. Знаю, чего вы ищете… Его там больше нет. С этим навеки покончено.
Больше Аймера, похоже, тут никто ничего не понимал. Ни торжественные гости, переглядывавшиеся друг с другом, ни сам Антуан, замерший посреди пещеры… Только лицо Марселя-Большого странно кривилось, подрагивало, расплываясь в свечном свете. Аймер было подумал, что сейчас тот точно ударит – но быстро вспомнил: нет, не может быть. Если все так, как я думаю, и он действительно пришел сюда получить… Бог ты мой, получить хиротонию из рук нашего Антуана, последнего епископа еретиков, – то он не может совершить насилия, не проливает крови. Это вполне могут сделать за него и другие. Руки Кривого должны оставаться чистыми.
Марсель обернулся к его социю, казавшемуся сейчас таким юным и неумелым. Как в тот день, когда мы впервые привезли его в Жакобен, невольно подумалось Аймеру – когда мы вели его по клуатру, говоря о представлении братии, вот, мол, клуатр братьев клириков, а дальше – для сотрудников, а он оглядывался изумленно, как новорожденный, только что не кричал, и не знал, куда девать руки. Слишком большие руки – уже не мальчика, еще не мужчины… слишком вилланские руки для монастыря… слишком Антуановы руки, чтобы по-настоящему пригодиться.
– Вот что, парень. Сейчас ты соберешься с умом и сделаешь то, что надобно.
– Но… я… Что сделаю?..
– Они хотят, чтобы ты сделал еретикацию, Антуан, – объяснил Аймер от своей стеночки. Голова ныла от удара и от смеха. Когда терять уже нечего, появляется некий… новый вид свободы. Вроде настоящей бедности, когда можно не запирать двери на ночь, потому что красть у тебя нечего. Или спать у обочины, потому что никто не ограбит. Так в начале своей миссии – всякий знает – нередко спал святой отец Доминик.
– Я? Ерети…кацию? – Антуан, quod erat demonstrandum, не понимал совершенно ничего. – Но я же не… почему я?
– Вот видите, судари мои, – подытожил издевательский Аймер. – Нету того, что вы ищете. Было, да все давно вышло. Стоило далеко тащить требушет, если в округе ни одного камня. Зря вы старались, зря нас так долго здесь коптили. Могли бы и сразу убить.
– Убить, говоришь? Это запросто, – младший Марсель, военный вождь этой кампании, вступил в игру, заслоняя собой остолбеневшего отца. – Если вот он сейчас не сделает, что надобно. Добрый Человек говорил – он может. Значит, может. Делай, щенок. Делай, Антуан… а то вот этот, – короткий кивок на Аймера был похож на плевок, – помрет первым. А ты будешь смотреть.
Антуан озирался бешено – так тычется в сети рыба, еще надеясь на выход.
У Аймера всегда было наготове вагантское словечко-другое, и приходили они сами, совершенно неожиданно, когда случалась нужда. Откуда бралось – поди разбери, становилось причиной частых исповедей, но теперь уже вряд ли случится исповедаться, разве что лично Ему; сорвалось – значит, сорвалось…
– Ты нам уши-то на задницу не натягивай. За ослов нас держишь? Если б даже мой брат сделал вам эту мерзость, все равно б вы нас убили, яснее ясного.
– Да заткнет кто-нибудь этого попа? – шепотом вопросил Марсель Большой, бледный в желтизну в свечном свете. Ответ не заставил долго ждать.
– Все равно, говоришь? Не все равно, – безносый, вцепившись Аймеру в ухо, запрокинул его голову и смотрел в лицо, как жадный любовник. – Не все равно как, а так, как вы отца Пейре убили. Как меня и всех наших убивали еще в сороковом. Слышал, красавчик, такую присказку – око за око, ухо за ухо?.. Поиграем с тобой?
– Почему бы нет, – вставил слово доселе молчавший Бермон. – Если потихоньку – глядишь, и у моего парня память проснется.
Он уже стоит за спиной Антуана, близко-близко; он сейчас перехватит его в прыжке – вернее, в безнадежном падении вперед, к Аймеру, когда рука безносого выворачивается особенно больно, и Аймер даже не сразу понимает, откуда эта боль, и весь выгибается, чтобы не заорать. И только теплая кровь, которая льется и льется, пропитывая ткань на плече, дает ему ясно знать, что такое случилось, отчего пульсирует и раздирается на части вся голова. А кусочек еще теплого мяса, который с плеча падает ему на колени, пачкает белую ткань, – это секунду назад было его собственным ухом. Красное – откровением понимает Аймер, будто поднялась заслонка – красное, розы, мой сон про розы, так вот это было о чем.
Аймер даже видит темную родинку на ухе, чудом не тронутое кровью пятнышко на мочке, и сквозь слезы боли, застилающие ему глаза, понимает, что уже ничего не боится. Нужно что-то сказать Антуану, простертому на полу; отчим прижимает коленом его измученную руку, и Антуану, похоже, в сто раз больнее, надо для него что-то сказать именно сейчас, потому что все времена встретились и собрались пучком света, и надо – о святая краткость, brevitas, лучшая возлюбленная проповедника – надо сказать это быстро. Гальярд, помнится, говорил: самая удачная проповедь есть быстрый бег от хорошего начала до…
– Ты меня ненавидишь за то, что на мне эта одежда, – говорит он безносому, снова заставляя себя слушать – дар оратора у Аймера никто и никогда не отнимет. – А значит, это будет моей радостью на небесах.
Аймер сейчас мог бы сказать проповедь – о, какую проповедь он мог бы сказать, лучшую в своей жизни! Камни бы обратились, все бы все поняли – если бы только было время передать другим это знание, самое важное знание в жизни: все будет хорошо. Все будет ослепительно хорошо, мужайтесь, братие, ибо с нами всеми все будет очень хорошо, вы только мужайтесь – вот как Аймер начал бы свою проповедь, и про розы бы там было, поле красных роз, – но у него, Господи помилуй, совершенно нет времени.
Если время вообще еще есть, его хватает только на одно, самое важное. Аймер открывает рот – теплая кровь стекает по плечу уже куда-то на спину, но важна не кровь. Он должен сделать это, для них всех, для сумасшедшего Жака, для простертого на полу пещеры соция, для Раймона, замершего с гримасой тошноты над своим белым псом, уже поднявшим в тревоге шерсть на загривке…
Надо. Иначе никак.
Вот оно – то, что важнее жизни, просто моей жизни… И того, что проповедь уже никак не получится. Потому что всё – проповедь… потому что все оказалось совсем иначе, но куда лучше, куда проще на самом-то деле.
– Salve, Regina,
Mater misericordiae,
Vita, dulcedo et spes nostra, salve!
Ad te clamamus,
Exules filii Hevae,
Ad te suspiramus gementes et flentes…
На юдоли слез – на этой слезной долине – и оборвался богородичный антифон, написанный Германом Калекой, принесенный в Орден для обязательного исполнения Иорданом, преемником Доминика, – гимн Царице небесной в исполнении брата Аймера, одного из лучших высоких голосов Жакобена, когда безносый Жак, плетельщик корзин, махом перерезал ему горло от уха до уха.
– Как свинья, – почти что восторженно выговаривает Жак, тезка святого Иакова, пока медленно валится на бок тело, только что бывшее Аймером. – Сдох, как… в ноябре свинья. Чик… и готов.
Этого голоса с пола совсем никто не ожидал, поэтому даже Бермон, прижимающий коленом хрустящую руку пасынка, не сразу понимает, кто говорит. Только пес, запутавшийся в понимании собственного долга, взглядывающий то на хозяина, то на окровавленного мертвого человека, которому недавно зализывал раны, – только пес с богохульным именем на звук голоса немедленно упирается карими глазами в Антуана, безмолвно скулит.
– Как свинья? – Антуан почти смеется, больше не ведая страха. Трудно только давить мокрый кашель, не вовремя рвущийся из груди. – Как свинья? Нет, земляки. Нет, совсем наоборот. Он-то умер как человек. Как человек Иисус.
Слезы заливают мир, не дают видеть, и Антуан закрывает глаза, с облегчением погружаясь в темноту, уже нечего бояться, все, чего можно бояться, уже случилось, и это тоже свобода.
Аймер, Аймер, Аймер, кричит его сердце, не слыша ничего, кроме собственного крика, но можно закрыть глаза и расслабиться, есть утешение и для тебя, потому что совсем скоро ты будешь с ним в раю. Как прекрасен этот мир, и прекрасен Мон-Марсель, закат над пещерой, запахи с гарриги, теперь, когда все кончилось, красота его виднее, чем когда бы то ни было, вот зачем мы сюда пришли, но даже если будет очень больно – ведь будет недолго, как у Аймера, Аймер, Аймер.