Текст книги "Собаке — собачья смерть (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
– Да, – Аймер действительно прекрасно понял, что ему говорят. И поэтому старался лишний раз не шевельнуться, пока Раймон разрезал веревки на его и впрямь затекших руках и менял ему узы – тонкое вервие сменилось на куски полотна, крепкие широкие тряпки. Мускулы Аймер не напряг – сперва попробовал, получил легкий тычок, понял, что трюк разгадан, и честно расслабился. Вязал Раймон умно – еще бы, сколько раз приходилось его ловким пястям треножить коней, спутывать ноги злым баранам перед стрижкой… или перед тем, как отдать под нож. Аймера он связал, не пережимая ему жил, но крепко, в несколько отдельных ходок, сложив ему руки за спиной так, что пальцами каждой руки он мог прикоснуться к локтям другой. Пальцы шевелились – Аймер несколько раз проверил. Шевелились, но и только. Кровь должна ходить без помех – если только… если только не на спину лечь, тут все затечет раньше, чем прочтешь десятку «Аве». Раймон об этом знал не хуже Аймерова, поэтому, закончив работу, помог ему перекатиться на бок и сесть плечом к стене. Отходя за тем же делом к Антуану, Пастух не забыл ослабить путы на ногах, чтобы их охватывала только широкая, не режущая двойная петля. Хороший, можно сказать, человек, черти бы его побрали… Вот так и перестаешь думать о «душах», и приближаешься, дьявольщина какая, к народу, вот так и… Господи, о чем я опять-то думаю? Почему так хочется вслух – или хотя бы мысленно – чертыхаться? Аймер начал мысленно читать Salve и сам не заметил, что сбился на другой богородичный антифон, на Regina Coeli, но легче вроде бы стало. Уходя вслед за остальными, Марсель подхватил фонарь и из экономии задул его, приоткрыв сверху. Огонек масляной светильни какое-то время отдалялся, плыл дальше и дальше по средней каверне, пока наконец – вместе с приглушенными голосами – не завернул за угол, кривой переход из первой пещерки во вторую еще высветился слегка аркой Сошествия во ад – и угас. Стало по-настоящему темно.
Теперь, когда можно было дышать, когда никого не били, когда даже узлы на руках были ослаблены до терпимого, Аймер постепенно понимал, как тут холодно и как много где болит. Ломило руки, ломило ребра – особенно крепко ломило слева внизу; ребро сломано? Треснуто? Может быть… Лоб – пустяки, стопа – тоже, в общем, пустяки. А вот холод оказался куда менее пустячным. Трясти начало довольно скоро.
– Почитаем… комплеторий, брат?
Ведь надо же что-то делать все равно, надо оставаться собой. Кто знает, сколько дней еще. А разницы и нет, не должно ее быть. На сон грядущий – читай комплеторий, с утра читай утреню, а ночью глухой…
– Так мы читали уже… сегодня, – Антуан, с шумным вдохом боли повернув голову, возился на листьях. Две доски, для двух братьев достаточно. Сколько есть – столько и достаточно. Для святого Петра в свое время было достаточно двух бревен, для вечного сна после мучительного засыпания вниз головой, с пронзенными стопами…
– И верно. Тогда… заутреню не вспомним наизусть… тогда давай хоть предначинание… четверг сегодня… или нет, зачем предначинание без последования… Давай семь покаянных.
– Зачем? – шепот Антуана, влажный от застоявшихся в горле слез, тих до шелеста.
– Затем, что мы монашествующие. Наш долг – служить Господу, в том числе в литургии. Особенно перед тем, как… отойти к Нему.
Аймер говорит больше сам себе, чем Антуану; влажные листья пахнут смертью, но не настоящей, короткой и сверкающей, а долгой какой-то, погребением заживо. Отец Гильем Арнаут, я всегда думал, что вам повезло, но не думал, что вам повезло и в этом… Вас просто убили, пришли и убили, вы были готовы, вы, в конце концов, понимали, что творится! Куда ушел тот длинноусый человек? Почему Бермон торопил его? Как скоро их пропажу заметят деревенские – завтра ведь венчание – и подумают ли они…
– Господи, не в ярости Твоей обличай меня… …и не во гневе твоем наказывай меня…[11]11
Аймер и Антуан читают так называемые «Семь покаянных псалмов» – по синодальному переводу это аналогично 6, 31, 37, 50, 101, 129, 142 псалмам. Дочитать успевают только до шестого.
[Закрыть]
Слава Богу, и Антуан подхватил. Шепот его – насколько можно судить о шепоте – постепенно выравнивается; братья лежат рядом лицами вниз, чтобы не затекли связанные за спиной руки, лежат слепые, подбородками в сладкую листву, и уже почти поют – голос Писания уже почти действует, потому что, в конце концов, не зря поставил Господь Аймера старшим. А что они могут сделать с нами? Могут бить, могут убить даже. А более ничего.
– И душа моя сильно потрясена… Ты же, Господи, доколе?..
Как говорил Игнатий Антиохийский – «только вода живая, говорящая во мне, взывает мне изнутри: Иди к Отцу!».. Эх, вот только Брюниссанду не успели повенчать с Арнаутом… И Анри будет очень волноваться… Не попрощались толком с Анри… Он будет рад, должен быть рад – сразу два брата в мученики, новые заступники у монастыря, у Ордена… должен быть рад… за нас… радуйтесь с радующимися. А за себя будет плакать, конечно. И Гальярд, еще ведь Гальярд… вот бы еще хоть разок толком поговорить с Гальярдом. Исповедаться. Просто посмотреть… на его кривое, некрасивое и старое, такое дорогое лицо… И небо… Небо Арьежа… серебряный туман, запахи с гарриги. Вино и вишня. Солнце. Свет и тепло… Господи, хоть бы еще разок побыть на солнце, прежде чем умирать.
– Ибо в смерти нет памятования о Тебе… Во гробе кто будет славить Тебя?
Я, я, Господи, буду и во гробе, буду и там надеяться, что выведешь, из вечного гроба – и из этого, временного… Как же он тут жил, в тысячный раз подумал Аймер, прижимаясь боком к Антуану, к очагу тепла. Как жил тут старый еретик? Ведь когда пришли за ним, именно тут его застали, читающего при свече; не спал он в более теплой ближней пещерке, а именно тут сидел, в промозглом холоде, накинув на плечи шерстяное одеяло. Одеяло… Вот одеяло бы! Впрочем, в тюрьме еще хуже, потому что в тюрьме долго, а именно на тюрьму обречены были все те люди – ледяной старец, и кривой еретик с ним, нами обречены были, окованные скорбью и железом, а странно ли, что и мои руки теперь опутаны узами, и может, если через нас к кому из них – ради Церкви даже, ради прочих людей – пришли узы и холод, наши узы и холод пойдут худо-бедно в искупление… Это ведь война.
– Блажен человек, которому Господь не вменит греха… И в чьем духе нет лукавства…
Потому что все честно, им и страдания могут пойти во спасение вечное, а нам… а нам могут… страдания… чччерт, как все-таки на животе лежать неудобно, есть у человека пара специальных покаянных костей спереди – в жесткое ложе впиваются и ломят от холода… а на бок нельзя, руки беречь…
– Когда я молчал, обветшали кости мои от вседневного стенания моего. Ибо день и ночь тяготела надо мной рука Твоя…
Антуан уснул на середине 101 псалма – пятого из семи. Аймер дернулся, когда не получил ответа на стих – но, расслышав вместо шепота тишайшее размеренное дыхание, не стал будить соция и сам дочитал за него. Дочитал, в первый раз глубоко удивляясь, неужели и псалмопевец когда-нибудь лежал лицом в прелые листья в пещерной тьме, со связанными руками и ногами, не зная, что будет с ним завтра, лишь краем уха ловя отзвуки голосов… Голосов врагов, которые, должно быть, далеко-далеко на краю земли решают, насколько сильно тебе дальше мучиться.
Псалмопевец ведь знал.
– Изнурил Он на пути силы мои… Сократил дни мои… Я сказал: Боже мой! Не восхить меня в половине лет моих…
Мне ведь и тридцати нет, а Антуану того меньше… На все Твоя благая воля, но если так, уж поскорей бы?
Но Ты – тот же, и лета твои не кончатся…
Аймер провалился в сон, как в ледяную воду, не успев приступить к любимому сто двадцать девятому.
7. Tamquam vas perditum
Он проснулся оттого, что у него зверски затекла рука.
Нет, не рука… руки. Обе. Что-то не так было, отлежал, что ли, и не двинуть же рукой – только морозкая колотьба до самой шеи – надо скорее перевернуться на бок, высвободить руку, потом другую, потом…
Мокрые и грязные листья тут же набились в рот, и, уже проснувшись, глотая мутный свет и горечь, Аймер постепенно вспоминал, что же стряслось, что стряслось такое – и вчерашнее краткое торжество его перетекало в отчаяние. Впрочем, нет, всего лишь в тоску, вгоняющую в дрожь.
Антуан – комок влажной ткани, зябнувший рядом – тихо застонал, пробуждаясь от его движения. Тоже попробовал, еще сонный и не помнящий, выпростать затекшие руки.
– Аймер… Что… Ох, Господи…
На слабый шум в пещерку тут же сунулась голова. Непонятно, чья – темный силуэт; лишь когда он вошел – с откинутым капюшоном, стесняться-то некого – стало видно, что это безносый. Он ухмылялся – довольно радостно ухмылялся, как никогда походя на черта; или то было свойство его изуродованного лица – всегда кривиться в этой страшноватой ухмылке? Этот почти богословский вопрос об образе и подобии Божием Аймер мог бы решать довольно долго, если бы безносый не решил живенько поздороваться по-своему, отвесив пинка ближайшему белорясному – то есть Антуану, который живо сжался, но ни звука не издал.
– Утречка доброго, франки! Чего прикажете? Может, к завтраку вас позвать? С утра изволите гусиного паштета или чего попроще сойдет, например, пара сабартесских свеженьких тычков?
Хохоча собственной шутке, он пнул и Аймера – пришлось в лодыжку, прямо по кости, больно, так что лицо того вопреки его воле изменилось, как ни старался он по-мученически терпеть.
– Просыпайтесь, подымайтесь, на молитву собирайтесь, братия, – почти что пропел Жак, наугад пиная еще пару раз – кого куда пришлось, одного в бок, другого – протанцевав на другую сторону – в живот, который Антуан не успел защитить коленями. – Вот я вас проведал – пойду, посижу, перекушу ветчинкой!
Так же напевая и приплясывая, их тюремщик выбрался наружу, и его козлиный голос прозвенел откуда-то с вольного воздуха.
– Он сумасшедший, – прошелестел под боком Антуан. На щеке его отпечатался рисунок листьев, в глазах еще стояла боль от удара. – Он спятил совсем. Он нас так убьет.
Аймер проглотил слова о том, что смерть – отнюдь не самое страшное. И что, может быть, лучше бы им получить эту самую смерть, быструю и понятную, от рук этого рутьера, чем дождаться… дождаться наконец того, что для них эти люди приготовили. А что они такое приготовили, он и предположить пока не мог. Но говорить об этом он не стал, разумеется.
– Смерти боишься, брат? Ты не так давно исповедовался. Тому, кто в правде ходит, смерти бояться нечего.
– Я и не… боюсь, – прошелестел Антуан, прикрывая глаза.
– Будь мужчиной и монахом, брат. Умирают люди и младше нас, и лучше нас. Смерть за всяким приходит. Если она приходит за тобой в миссии – тебе же лучше.
– Да, конечно, – еще тише отозвался тот. Отворачиваясь.
– Да что с тобой такое?.. Почему ты молиться не можешь?..
Так спросил Аймер своего соция, умолкшего на середине псалма. День, должно быть, только расцветал над апрельскими горами, выдавая себя лишь цветом пещерной арки – судя по нему, соседняя подземная палата была освещена несколько больше, чем огоньком лампады, как вчера.
– Стыдно сказать… живот… схватило.
Аймер понимал соция более чем хорошо. После вчерашней обильной трапезы у Брюниссанды они успели разве что пару раз посетить отхожее место, а ночка выдалась настолько бурная, что простые плотские потребности отошли – когда готовишься к смерти, дух нередко подчиняет тело до крайней степени. Нередко – но не всегда. Подготовка к смерти наутро уступила место невнятной острочке, и тело пробудилось со всеми своими нуждами. Горло Аймера было сухим, внизу живота неприятно тянуло, из-за связанных рук ломило шею. Однако происходящее было не только унизительно, но и жутко нелепо – тоже мне, возжелал мученического венца, – не вышло из тебя святого Стефана, лежи теперь кулем и думай, где бы и как помочиться! Свойственная многим южанам смешливость Аймера брала верх над плотским неудобством, и он с удивлением почувствовал, как к гортани поднимается настоящий смех. Пару секунд он сдерживался – еще чего не хватало, посреди молитвы – но его хватило ненадолго, и он часто задышал, чтобы не расхохотаться в голос. Антуан повернул голову, тревожась, отчего задыхается его товарищ, но Аймер уже не мог бороться и захохотал, как на деревенской ярмарке. Смеяться было бы легче, будь у Аймера свободные руки, но он и так преуспел – согнувшись вдвое, как креветка или младенец в утробе, он вовсю мотал головой, не зная, как утереть выступившие слезы. Смех взял его сильно и сразу, как бывает только в отчаянном положении, когда не можешь заглянуть и на час вперед, поэтому целиком живешь этим мигом.
– Ты… что?.. Что нашел… смешного? – уже заражаясь бешеным весельем и тоже дыша неровно, вопросил Антуан. Смеху Аймера, когда того всерьез разбирало, помнится, не мог противостоять никто из его новициев. Подхватывали эстафету стремительно, так что смеялась вскоре вся рекреация, и очень он любил рассказывать в назидание историю о магистре Иордане и молодежи, хохотавшей на комплетории. Любой бенедектинец бы поседел, всерьез слагая трактаты о том, смеялся ли Христос! А наши-то отцы основатели…
– Мы… с тобой… хороши мученики, – с трудом выговаривая слова, объяснил Аймер. – Тоже… мне… Гильем Арнаут и П-петр Веронский… Попросить что ли тюремщиков наших… нас помочиться вывести, а то ведь… помрем… лопнем! Славная будет смерть!
Антуан уже стонал от смеха. – Хватит, Аймер… Хва… тит! А то я сейчас…
– Веселитесь, свиньи франкские? – безносый вкатился в их узилище едва ли не кубарем – и сразу приступил к делу, раздавая пинки. На этот раз у него и палка с собой была, та самая, на которую он опирался при ходьбе, и палка без дела не осталась. Смех прекратился так же внезапно, как и начался – пришлось прикусить губы, чтобы он не перешел в слезы. Аймер молча терпел удары, продолжавшиеся уже после того, как он замолк; на удачу, безносый безумец из двоих пленников явно больше ненавидел его, и палка чаще встречалась с его боками, чем с Антуановыми. Это хорошо – Аймер ведь проще переносит боль, он крепче, он, в конце концов, старше и в жизни, и в Ордене, он только разок не смог сдержать вскрика – показалось, что в груди что-то треснуло, наверняка ребро…
Последний раз ткнув концом палки куда-то в пах – «Эти игрушки тебе, монашишка, все равно не понадобятся» – безносый немного полюбовался на свою работу: часто дышашие, покрытые потом беспомощные люди у его ног.
– Орать запрещаю. Услышу, что орете – глаза повыколю, – сообщил он убедительно, наклонившись низко, так что Аймер видел хлебные крошки в его короткой бороде, чуял запах – идущий изо рта вкусный запах копченого, видно, от трапезы отвлекли своим хохотом… От запаха копчений еще сильнее хотелось пить. Аймер выдержал взгляд глаза в глаза – это было не так и трудно, главное – не переводить взгляда ниже.
– Врет насчет «выколю», – убежденно сказал Аймер, просто чтобы что-то сказать, когда мучитель их наконец вышел. – Ему, видно, ясные приказы даны. Заметил, что по лицу он никого из нас не ударил? Потому что по лицам сразу видно будет, дрался или нет… а под одежду к нам, он надеется, никто не полезет. Знать бы еще, зачем они все это затеяли!
Антуан поморщился, стараясь улечься так, чтобы не на больное место. Больных мест накопилось слишком много, не одно – так другое заденешь.
– Вот, пожалуй, последний человек, у которого я готов попроситься на двор.
– Да уж, идейка из сферы платонического идеального. Понимания не встретит.
– Тебе сильно досталось? Он ведь на тебя… сразу накинулся.
– Пустяки, – соврал Аймер, страстно мечтая об одном – лечь бы на спину, распрямиться. Проверить пальцами, что у него там с ребром. Пальцами!
– Завидуя святым… Думайте, кому и за что завидуете.
– Ты о чем?
– О Петре Мученике, – еще один подавленный вздох. Если мы отсюда выберемся, никогда больше не смогу выносить запаха мокрых листьев. Никогда. – Вот завидовал же мученику и чудотворцу, а не знал, что самое-то завидное в его истории… Умирал на лесной дороге, окунал палец в рану, кровью на дерне чертил – Credo in unum Deum.
– Я знаю его историю…
– Ничего ты не понимаешь, Антуан! Знаешь, а не понимаешь. Здесь не нравственное толкование, здесь… физиологическое. Пальцем чертил на дороге, понимаешь? Пальцем… свободные руки… Хоть Credo пиши, хоть нос почеши! Кстати, у меня идея, как помочь себе с помощью ближнего. Поделиться, так сказать, бременами. Лежи, как лежишь – я сейчас к тебе чутка подвинусь и нос почешу о твой хабит. Потерпишь? Из святого послушания…
Антуан через силу улыбнулся, подставляя плечо. Едкий пот битья и грязи и ему щипал кожу.
Еще единожды в этот день безносый заходил их проведать. Внутренние колокола в разуме Аймера, отбивавшие время и редко ошибавшиеся, видно, расплавились за ночь в бездарную жидкую медь – чувство времени подводило его. То ли сутки прошли? То ли всего ничего? Предположив, что сейчас время ноны, они тихо помолились – даже и не сговариваясь, поняли, что громко петь не стоит. Да и трудно это было без воды. Аймер пробовал сглатывать слюну, чтобы хоть как-то гортань промочить, но слюны было мало, горло сокращалось всухую. Даже по нужде расхотелось – мудрое тело, похоже, решило не растрачивать зря ни капли влаги, только болело в паху крепко, непонятно – то ли от непролившихся вод, то ли от удара.
– В крайнем случае сходим под себя, – пошутил он, помнится, перед тем, как кратко задремать. – Мы это делали, будучи младенцами, и так же были спеленаты… А теперь, смотри, брат, наша смерть близка, и мы перед ней опять как младенцы, двое в колыбельке, и так же ничего не можем – а значит, Господь нас примет, даже если мы пеленки намочим.
Антуан ответил намеком на кивок. А мог бы и похвалить проповедь, между прочим! Отличный пример аллегорического толкования. Прямо-таки в духе Антония Падуанского, хоть он и францисканец. Аймер не умел долго унывать – оказавшись на краю уныния, он попросту заснул, и в хрупком сне всячески планировал – то большую драку, то прямой путь на небеса, то… случайные путники проходят мимо, кричать, звать на помощь…
Безрадостная мысль, что они здесь одни во власти настоящего одержимого, перекрывала болью даже боль от ударов – но рыцарская Аймерова кровь и вагантская живучесть побеждали даже кротость будущего мученика: не позволяя себе отворачиваться от грядущей смерти наяву, во сне он невольно искал путей спасения. И потому проснулся совершенно обессиленным, с собственным тихим криком на губах – во сне это был громогласный крик «На помощь», адресованный прекрасным путникам, веселым и усталым, как паломники к святому Иакову, этой процессии, идущей не иначе как к часовне Марциала… Святой Марциал, мученик Божий! Может, ты о нас позаботишься?
Вечерня четверга. Литургия – нечто надежное в круге земном, скрепы в крепостной стене монашеского бытия, то, что дает удержаться. Ведь уже, пожалуй, время читать вечерню, освящать время. «Я забыт в сердцах, как мертвый, я – сосуд разбитый…» Нет, это завтрашний комплеторий, не сегодняшняя вечерня. Просто из головы не идет – повторяется, проходя вместе с током крови по телу и отдаваясь пульсами в разбитом теле, от вчерашней шишки на голове – до сегодняшней боли в боку. Антуановы поясные четки, как выяснилось, были сорван с пояса и потерялись еще где-то по дороге, то ли в лесу, то ли даже в домике кюре. Но у Аймера крест остался, и это именно он впивался ему в ногу ребром, впечатывая в тело знак исповедания. Аймера угнетало не столько это, сколь сам факт, что он столь непочтительно попирает священный знак распятия. Наконец он придумал, как освободиться: перекатился на бок, довольно долго ерзал, чтобы крест немного сдвинулся, – и преуспел.
Безносый Жак – «Ну-ка, чем занимаетесь, попишки? Что затеваете?» – решил навестить их как раз в середине молитвы. Антуан при виде его умолк сразу, Аймер из монашеской гордости – или из ландского упрямства – договорил даже и малое славословие. Сам и виноват, сам и разозлил. Умолк бы сразу, не разыгрывая Петра-Мученика – не пришлось бы Жаку хватать его за грудки, рывком поднимать:
– Нет, вот это ты не будешь! Свои бормоталки вавилонские ты болтать не будешь! Вот чего-чего, а франкского языка я тут не потерплю, понял, поп?
– Латинский это, не франкский, – едва успел сказать Аймер, и кто его за язык тянул? Сам, можно сказать, виноват, за что и был бит спиной о стенку, по крайней мере некоторая определенность – раньше сомневался, что ребро треснуло, теперь уж точно сомнений нет.
На беду, Жак еще распятие заметил. Ужасное лицо его скривилось на сторону, все поехало, как в дурном сне, и он рванул на себя цепь четок с такой силой, что едва не свалил Аймера на его собрата.
– Вот чему поклоняешься, бесово семя! Пыточному столбу! Переломать бы их всех, да по всему миру!
Знаем-знаем такое богословие, еще со времен Безумного Пьера, кажется, из Брюи! Церковь это отрицание спасительного смысла Страстей не раз встречала – и столько же раз побеждала, не ему уничижить победу, на кресте вершившуюся… Но у Аймера словно еще одно ребро с треском сломалось, когда наложил Жак руки на его поясное распятие. На Псалтирь Девы Марии, искусно сделанную – не на веревку, а на толстую цепочку низались деревянные бусины. Священную эту якорную цепь молитвы вместе со скапулярием некогда вручил Аймеру старенький аженский приор – «прими, брат, облачение своего Ордена»… Раньше носил их другой брат, молодым умерший от болезни: об этом Бертольде, немце по происхождению, в аженском монастыре вспоминали с нежностью и любовью. Рассказывали, что он и сам пылал такой любовью к Ордену, что на кухне его порой видели втайне целующим ножи, которые он по обязанности мыл и точил – так радовался Бертольд принадлежности к семье проповедников. В пещере словно бы светлей стало – каждый волосок на запястьях врага видел Аймер, и куда бить, видел, хотя и другое видел – собственную неминуемую неудачу. Так что с криком Антуана – «Нет, отдай! Не трогай!» – грохнул и удивленный крик безносого, которого Аймер умудрился толкнуть головой в живот. Хорошо толкнул – так что безносый даже сел на пол; впрочем, доминиканец должен мыслить трезво, не стоит обольщаться, от неожиданности сел Жак, а не от силы удара. И поднялся довольно резво, ничуть не пострадав; распятие, сорвавшись с четок, улетело куда-то в листья – целое улетело, не сломанное и уже забытое. Аймер увидел свое отражение в глазах приближавшегося к нему человека – себя, ненавистного до предела – и неожиданно понял больше, чем был готов понять.
– НА тебе, красавчик! Держи, на память от Жака.
А что бы сказал на его месте ты, парень, ты, брат Аймер, так привыкший к своему красивому лицу, то и дело отражающемуся в воде, в донце миски, в улыбках и глазах других людей? Что бы ты сказал миру и людям, если бы на месте лица у тебя осталась страшенная рожа, кошачья морда, хуже чем у прокаженного, – если бы ты, с трудом оправившись от ран, обнаружил, что отныне можешь улыбаться людям только из-под низко надвинутого капюшона – если вообще можешь? Много бы проповедей о человеколюбии, о любви Божией сказал бы ты тогда благодарной аудитории? Да что вообще может сказать о любви и жертве человек, самой большой бедой которого за без малого три десятка лет был годовой запрет тешить свое самолюбие публичной проповедью… Или нечаянный позор с глупой женщиной, позор, пришедший к нему опять-таки из-за его лица, его красивенького лица…
Это было – вспышка, настоящее озарение, как вывернувшееся из-под ног поле роз из того сна. Нечто придающее значение всему и сразу: иначе и быть не могло! Иным и не мог оказаться человек, сейчас костяшками пальцев разбивший ему губы: а кто еще мог выбивать – изнутри наружу – любовь и милость у того, который шесть лет назад… нет, семь, число Господне, как быстро время летит, – семь лет назад словно в насмешку над самим понятием жертвы пытался ножом изуродовать собственное лицо! Как сын богатеньких родителей, в показном припадке любви к бедности швыряющий луидоры в темную реку. Вот кто он такой был – богатенький, ни краешком не зацепивший настоящей бедности нищенствующий брат Аймер, вот о чем это на самом-то деле было – «Вырежь его», как можно было не видеть столь очевидного! Все возвращается, Аймер, все возвращается, вывернутым наизнанку, перевернутым – для большей аллегоричности, как вернулось к апостолу Петру распятие, рядом с которым он побоялся некогда встать. Светильник тела есть око, снова о том же, и его око, украшенное шрамом над воспаленным веком, сейчас на краткий миг увидело безносого – Боже мой, не безносого, а Жака, он крещен в честь святого Иакова! – увидело стоящего напротив как он есть. Сглотнув кровь, чтобы не сплюнуть на хабит – Аймер выговорил, с трудом подбирая слова:
– Жак, послушай… Не я, не мы сделали это с тобой. Но ты… ты и меня прости… за тех, кто сделал.
Плохой я проповедник, не умею донести до публики простую такую мысль, уныло подумал Аймер, когда в ответ получил удар по носу – и конец проповеди без его на то воли захлебнулся носовой жижей. И в грохоте крови, прилившей к голове, он услышал новый громовой звук – гулкий лай, бухнувший, как из бочки, перекрывающий даже молодой голос; но обладателя этого голоса и по силуэту можно было узнать мгновенно – львиная грива кудрей стояла вокруг головы темным нимбом. Давно Аймер никому так сильно не радовался – и даже устыдился этой радости, унизительной и дурацкой радости видеть врага – нормального врага, не кровавого безумца.
– Ты спятил, Жак, – Раймон хлестнул себя ладонью по бедру, сдерживаясь, чтобы не хлестнуть Жаку по роже. Белый высокий пес у его колен, чуя настрой хозяина, поднял губу, показывая зубы. Ух и зубы! Ножи, а не зубы… Жак, понимая все верно, на полшага отступил.
– У тебя, Жак, черти в голове в кости играли, весь ум поотшибали. Слов не понимаешь – или тебе франки вместе с ушами весь резон отрезали?
Жак как-то глухо рыкнул, но и Черт не замедлил рыкнуть в ответ – и не чета Жакову… Отдаленный рокот грома, а не собачий рык.
– Много ты тут воли взял, – буркнул безносый, окончательно смиряясь. – Собаку притащил, чтоб она своих грызла? Думаешь, Марсель не узнает?..
– Ступай, проветрись, – Раймон недвусмысленно помавал большим пальцем в сторону выхода. – Марсель мне не голова. Помогаю ему по своей воле, потому как ничьей надо мной воли нету, кроме моей собственной. А собаку притащил за делом, чтобы сторожить помогала. С таким псом тут и нас с тобой не надобно, он привык за сотней овец разом следить. Поди, Жак, проветрись, послушай доброго совета. А я посторожу. Да у порога в плетеной бутылке кое-что от моей сестрицы найдешь. Смотри – больше трети не выпей! Это нам на двоих, до завтрашней ночи.
Жак, пригнувшись и еще бормоча под нос… под дыру из-под носа, вышагнул на сумеречный свет – как показалось Аймеру, не особенно-то неохотно.
– Так, – сказал Раймон, в два длинных шага преодолевая расстояние до стены и склоняясь над ними. Света было совсем мало, но все, что нужно, он уже разглядел – и размазанную кровь на Аймеровом лице, и то, как криво сидел он, припадая на больной бок. – Так. Жак – дурень бешеный. Чтоб его черт побрал.
Услышав свое имя, белый пес повернул голову, прянул ушами, ожидая приказаний. Потом вернулся к прежнему занятию – он внимательно обнюхивал Антуана, размышляя, лизнуть или не лизнуть какую-нибудь из его ссадин. Антуан, с детства понимавший собак, едва ли не слышал медленный, как у ребенка, ход его мыслей. Лечить людей языком пес привык, а этот человечек – не враг хозяина, старый знакомый, лишь слегка изменивший запах… Хозяин кричал на другого человечка, который его бил… Значит, наверно, можно? Пес с богохульным именем, не знавший, что его имя – богохульное, выкатил наконец шершавый язык и смахнул у Антуана сукровицу со скулы. Вот теперь барельеф про Лазаря был завершен во всей полноте. Впервые в жизни Антуан подумал, что библейские псы, лижущие язвы, – это ведь не добавочное унижение, а подарок Божий бедняку – если люди такие сволочи, то Господь посылает псов, чтоб подлечить раны их целебной слюной. Как в детстве говорила ему матушка, когда пятнистый старенький кобелек пугал малыша, лижа его ссадины – не бойся, сынок, кошка чиста снаружи, а внутри грязна, а собака – наоборот, внутри чистая.
Раймон вытащил нож, и Аймер невольно отшатнулся.
– Сейчас я тебе развяжу руки. Умоешься. Разомнешься малость, – объяснил пастух, усмехаясь его дрожи. – Есть-пить он вам не давал? Так я и думал.
– Спасибо, сын мой, – совершенно искренне выдохнул Аймер, когда пастух, помогая себе незаточенной стороной ножа, освободил его руки от пут. Руки! Счастье-то какое… Хотя, едва получив свои пясти в собственное распоряжение, Аймер сразу понял, почему Раймон счел безопасным его освободить: пальцы его едва двигались, по ним бежали ледяные искры.
– Да на здоровьишко. Только, парень, не называй меня сыном, договорились? Я помню своего отца. Он годочками тебя постарше. И, ей-Богу, монахом не был. Ясно?
– Вполне ясно… друг мой.
Раймон скривился, будто жевал кислый апельсин.
– В дружки мне тоже не набивайся. Друг нашелся… От таких друзей, как ты, моя мамка еле ноги унесла в сорок шестом. А у нее, к слову сказать, сестренка была на руках, и я мелкий за юбку цеплялся. Несчастье, вот ты кто. Без такого друга легко обойдусь.
– Как скажешь. – Аймер изо всех сил старался не злиться – плохая идея прямо тут полаяться с единственным человеком, который обращается с тобой малость по-человечески. – Но надо же мне как-то тебя звать.
– Зачем звать? Я сам прихожу. А если не прихожу, так у меня имя христианское есть. Ты, небось, слышал. Так, давай сюда ноги. И не вздумай на этих ногах плясать к выходу. Черт тебя живо остановит.
По хозяйскому тону безошибочно постигая, что на этого человека хозяин сердится, пес смотрел на телодвижения Аймера с нутряным ворчанием. Ясно дело, одного жеста достаточно будет, чтобы…
Когда путы были сняты с Аймеровых ног, он сразу попытался встать – и не преуспел. Куда уж там «плясать к выходу» – Раймон, насмешливо хмурясь, наблюдал, как растирает монах онемевшими руками онемевшие же щиколотки, старательно шевелит пальцами ног. Встать удалось со второй попытки – однако стоял он неверно, пошатываясь, также неверно сделал пару шагов для разминки – тут монотонный рык пса стал на полтона громче, и хозяину пришлось положить ему руку на загривок, чтобы успокоить. Аймер все же предпочел снова сесть.
– На вот, попей.
– А… ему?
У монаха хватило воли не вцепиться во фляжку обеими руками, но кивнуть на товарища.
– В свой черед. Сперва ты, потом он. Тебя завяжем – его развяжем, и что свяжем, то и будет связано, а что развяжем – то развязано, пока опять не надо будет вязать. Так вот и кюре говорят, верно, Черт? Пусть полежит малость. Ты пей давай. И умойся, что ли.