Текст книги "Собаке — собачья смерть (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
У Раймона шапка кудрей, в которой ломается любой гребень; у Раймона полотняные штаны, обмотанные по голеням кожаными ремнями, и рубашка с вышивкой по вороту: вышивала настоящая мастерица, его каталонская любовница, про которую ходили слухи, что она и в горах, в артели не стыдилась друга навещать. У Раймона широкополая кожаная шляпа – всякий мечтает о такой шляпе! Только мало где шьют шляпы из кожи, а ведь как удобно: и зимой, и летом можно в такой ходить, и от дождя защищает куда лучше обычного капюшона либо соломенной плетенки… Раймон умеет насвистывать сквозь зубы едва ли не красивей, чем на дудке играть; у Раймона сестра – самая красивая девица в Мон-Марселе, да и в Верхнем Праде, пожалуй, тоже; у Раймона по Пиренеям с обеих сторон – что с нашей, что с каталонской, до самой Пучсерды, а то и до Барселоны – толпа друзей и кумовьев, Раймон прошел пешком с овцами, считай, от Сабартеса до Средиземного моря, Раймон – самый свободный человек на свете. Когда Антуан вырастет еще немного, он уйдет из дома на заработки и тоже станет пастухом, прекрасным, сильным и свободным, как Раймон.
А еще Раймон рассказывает самые потрясающие, страшные и интересные истории, и лучше всего, что в его историях все – правда.
– Так ты с ведьмой знаешься? Где это – неужели у нас?
– Бери крепче на восток – в Сердани… примерно. У нас таких не водится. Настоящая брейша, не то что тетка Мангарда, которая только и умеет ячмени на глазах заговаривать.
– Настоящая, – с уважением бормочет Антуан. Теплая лепешка падает ему на колени.
– Налегай, пока горячая.
– И как оно… не опасно? С ведьмой-то? – вопрос пробирается уже сквозь лепешку, исходящую нежным паром.
– Еще как опасно, – лужица теста, шипя, растекается по металлу. Раймон орудует сковородой так же лихо, как ножом, как кнутом, дудочкой… что ни попадет ему в руки – со всем у него получится здорово. – Ты молодец, что спросил. Ведьм – их человеку незнающему надо стороной обходить. А то вот было с одним, кум серданьский рассказывал – влюбился парень, как кот, а девица-то городская, дочка тамошнего консула, нужен ей сто лет пастух-деревенщина. Ну, подался он к брейше, обещал половину приданого ей, если женитьбу устроит, та его научила, что делать – и через пару месяцев пошли они с красоткой под венец. Мужик доволен, в город переселился к тестю под крылышко, жена при нем, на обед в будни баранина, одевается как самый жирный епископ, сорочки меняет каждую неделю, что еще надо человеку? А только взяла его жадность ведьме долг отдавать. Тут столкнулся он как-то с земляками на ярмарке и передал ей – с теми же земляками – десять су и пару слов неласковых. Мол, возьми монетки – и довольно с тебя, да радуйся, что я на тебя куда положено не сказал, а то бы куковала ты, старая, за свое колдовство в тюрьме. И что думаешь?
– Умер? – с придыханием спрашивает Антуан.
– Умер, да не он. А жена его молодая, как раз у нее живот начал расти. За неделю засохла, как козье дерьмо на дороге, и умерла с криками, с пеной у рта – кого только ни звали, и докторов городских, и кюре, чтобы водицей покропил… А вот – не нарушай уговора с ведьмой, так тебе и надо. Была жена, было богатство – хлоп, да и нету ничего.
– И что же этот… пастух?
– А что ему делать? Выгнал его тесть из дома, считай, голого – с чем тот явился, с сумой, миской железной да рваными обмотками. В деревню он, ясное дело, не вернулся, должно, нанялся пасти куда-нибудь подальше, на испанскую сторону, чтобы знакомых не встречать. А то и вовсе помер от горя или от порчи. Наверняка помер – ведьмино колдовство и за Пиренеями догонит. И это я тебе, парень, еще рассказываю, что мужику за обман было – а ведьма и безо всякого обману может напакостить, если ты ей не глянешься. Вот стояла, было дело, сестра моей кумы у ворот, ребенка кормила и с соседками болтала – а дело было в Ольме, что среди леса. И случись так, что мимо проходила незнакомая тетка. Ой, говорит, какой у тебя младенчик крепкий, красивый… Всего-то два слова сказала – и дальше прошла, а у матери с того дня ребенок перестал грудь брать. Всем плохо – и она болеет, и младенец вопит, а не берет грудь, хоть ты его бей. На четвертый день пошла она по совету кумы к хорошей брейше – вроде той знакомой моей, что мне «бреу» сделала. Та только разок посмотрела на ребеночка – и говорит: это дурной глаз, видно, кто-то злой заметил, как ты кормила…
– Вылечилась она?
– Вылечилась, еще бы. Вторая ведьма ей за хороший подарок порчу в один день сняла. К ним, ведьмам, надо с умом подходить. И с умом же уметь, если что, их отвадить.
– А ты умеешь? Отвадить-то?
– Есть умельцы получше, но и я знаю пару особых словечек, – Раймон, сама скромность, непринужденно рвет лепешку напополам. – Вот, скажем, есть такая примолвка:
Ведьма-ведьма, кабесаль,
вздумай завтра появиться —
дам и соли, и огня,
будешь знатно веселиться!
Антуан жадно впитывает познания, шепотом повторяет слова, забывая даже жевать. Мало ли что может в жизни пригодиться человеку, который собирается стать пастухом и бродить по белу свету! Вдруг на ведьму напорется.
– Ведьма-ведьма… А почему кабесаль? Это ж подушечка, которую женщины на голову под кувшин кладут.
– А не знаю, присловье такое. Кто составлял – верно, знал, о чем говорит, зря бы не сказал.
– Ладно… Дам и соли, и огня… Огня понятно почему, огонь все дурное сжигает, а соли зачем?
Раймон слегка мрачнеет, припадает к фляге с разбавленным вином, не желая, наверно, отвечать на дурацкие вопросы. Антуан и не настаивает. И сам догадается. Соль кладут на язык ребенку, когда крестят. В соли, значит, тоже есть что-то такое… правильное, против зла работающее.
– А правду говорят, что у всех ведьм и колдунов на языке особая метка? Пейре-Гильем, наш работник, говорил, что язык у них вообще раздвоенный… Раздваивается, говорил, со временем от всяких бесовских словечек.
– Это который к вам только что нанялся? Ну так он из Лораге, кажись, там в любую ерунду верят, долинники! Одно тебе наверняка скажу – если и есть метка, ведьма тебе язык показывать не станет, чтобы ты подглядел! Ты ее лучше и не проси.
Вдали вскрикивает ночная птица – это сычик, звать его сыч-пугайка: «У-ух! Ух-уух!» – старательно пугает, потявкивает, так что даже белая овчарка у костра – огромный пес по кличке Черт, до сих пор неотвязно провожавший взглядом кусочки лепешки от сковородки до хозяйского рта, – даже он оборачивается в темноту, позволяет себе тихонько ухнуть.
Овечьи колокольца звенят совсем близко, и небо прозрачное, как в раю. Только немножко страшно. Как будто рядом есть еще некто, не пес, не овцы, не мирно храпящие поодаль сотоварищи. Кто-то вроде фей, «энкантад», по-здешнему говоря, – об этих духах Раймон еще с утра, как в путь вышли, так интересно рассказывал, что все трое молодых артельщиков ему в рот глядели. Про то, как танцуют они на полях по ночам, похожие на белых женщин, как видят они сквозь землю все клады, и в гротах живут, и особенно на реках, и как одну молодую девушку феи под предлогом игры в жмурки заманили к себе в источник, во дворец, где велели ей быть нянькой при их ребенке.
– А тут, в горах? Тут, думаешь, есть свои эти… энкантады?
Раймон легонько бьет товарища по губам – не больно, но символически. Антуан даже обидеться не успевает: тот как-то слишком уж по-дружески прижимает к его губам теплый палец.
– Зачем называешь? Да еще в такой час ночи, глупый парень! Если уж прижмет их помянуть – так говори «девицы»[9]9
Damoiselas (oc)
[Закрыть]. Еще «красавицы» – для них словцо… мы друг друга поймем, им не обидно, а кого не надо – не призовешь.
– У-гм, – бубнит из-под Раймоновой ладони Антуан, полный раскаяния за свою недальновидность. Черные самшитовые кусты, особенно темные из светового круга, уже начинают его пугать слабым шевелением – вдруг таки успел! Призвал кого не надо… по дурости. И черная тень от пастушьего домика…
Раймон умный, Раймон знает охранные знаки – он выставляет перед собой козьими рогами два пальца, указательный и безымянный, на котором блестит белое колечко.
– Ну что тебе про красавиц рассказать? И с ними надо держать ухо востро… Одна тетка – родственница моего кума, родом сама из Пучсерды, такое рассказывала: готовит как-то ее бабуля похлебку мучную, над огнем мешает, а время к урожаю, в доме, кроме старухи, никого и нет. И вот распрямляется она от очага – хлоп! Стоит, красотка. Только что не было – а вот и она, с девчонку ростом, видно, из молодых. Как, говорит, тебя зовут, тетушка? А бабка-то не дура, видит, что сквозь гостью стена просвечивает. Зовут меня, говорит, Я-сама. А что это ты, госпожа Я-сама, делаешь? А делаю я, отвечает бабка, мучную похлебку с рыбой. Девчоночка юлит, чуть ли не в котелок заглядывает: «Вкусно ли это, тетушка Я-сама, – мучная похлебка?» Бабка отвечает – «очень вкусно, не угодно ли попробовать», отливает в горшочек поменьше… и – хлоп! Надевает с маху этот горшок попрошайке на голову. Похлебка-то с огня, гостья в крик – и мигом растворилась в воздухе, так что сразу стало понятно, кто она такая! В полях той же ночью, когда пастухи возвращались с коровами, было слышно, как тонкий голосочек кричит: «Старшие сестрицы, подите, накажите злодейку, которая мне голову обожгла!» А хриплые голоса отвечают: «Кто же это тебя, бедная, так обидел?» «Я-сама! Это Я-сама виновата!» А раз ты сама виновата, рассердились старшие девицы, то себя и ругай…
Антуан искренне смеется, несмотря на то, что уже слышал где-то эту историю – едва ли не от матушки, и о чьей-то другой родственнице в ней говорилось, и дело происходило, кажется, в Верхнем Праде. Что же, видно, у маленьких фей-лакомок и повадки одинаковые. И, как и в прошлый раз, Антуану не только смешно, но и обидно за бедную фею – всего-то попросила угостить, а ее кипящим варевом облили…
– Они же не только злые. Они могут и с добром! Я вот слышал историю, где энка… где красавицы человека из бедности вытащили, сокровище ему подарили, потому что он был к ним добр и воспитал их ребеночка.
– И такое бывает, – соглашается Раймон, снимая с огня пустую сковородку. – Как ты к другим – так и они к тебе, это, братец, закон такой. Живешь с ними рядом – так давай им жить, и они тебе жить дадут. Мы – тут, а они – там… С одной стороны в мире живем мы, с другой – «девицы» и прочий народец, а с третьей – наши мертвые. Вот я тебе сейчас расскажу…
– Мертвые из мира идут к Богу на суд, – неуверенно вставляет Антуан. Ему не нравится спорить, но приходится: отец Джулиан говорил об этом весьма конкретно и даже принял – а не всякий священник согласился бы принять! – у Антуана скудное подаяние: тайные его накопления на мессу, на настоящую мессу ради прощения его сестренки. Не виновата ведь Жакотта, что ее перед смертью «добрый человек» утешил, малая она была еще – это не то же самое, что «утешение» отчимова брата, когда тот нарочно три дня еды не принимал и отца Джулиана, со Святыми Дарами пришедшего, честил дьяволом и грязным мужиком. Жакотта так не хотела, она и есть просила, просила до последнего! Может, настоящая месса ей из Чистилища ступенечку подставит, чтобы еще немножко ближе, чтобы шаг за шагом, в конце концов…
– Ой, не смеши ты меня. Много ты попов слушаешь, и набрался от них ерунды всякой, – Раймон только машет рукой. – Если бы все души сразу возносились к Богу на суд, то как бы наши душепосланники с ними разговаривали? Вот дядька Симон, мой крестный, – думаешь, легко ему это дается? Он и о сыне своем говорит, когда ему намекают: вырастет как следует – передай ему свое искусство. Нет, говорит дядька Симон, ни за что не передам – не хочу, чтобы парень всю жизнь как я мучился! Потому что всякий раз, когда он с мертвыми разговаривает, через него живого их муки смертные проходят, корчит его, как больного падучей, я сам видел. Настоящий армье, не притворяется… Да и не получится у младшего Симона-то. Его отец на то и родился в ночь на Всех-Усопших, чтобы усопших всю жизнь по левую руку видеть, вот как нас с тобой. И в колокола церковные звонить ему это ни разу не мешает – еще и получше христианин, чем пьяница поп…
Антуан не спорит. Снова кричит ночная птица. Все это тайна, тайна великая – души, наводняющие воздух, не уходящие совсем или уходящие не сразу; Раймон старше его и лучше разбирается, хотя и уверен Антуан, что все души в конечном итоге соберутся на Божий суд – но кто его знает, может, и прав чем-то Раймон. Недаром видит порой Антуан усопшую сестрицу – то в доме, прикорнувшей на их общей кровати, то на выгоне, то у колодца, вздрогнув, узнает ее в ком-то из соседских девчат – а потом приглядишься, нет, не Жакотта: просто похоже упали русые волосы, просто свет и тень сыграли шутку, а может, и прислала сестра короткий привет… из Чистилища.
Но спорить неохота совсем – в животе тепло от лепешки и вина, Антуан лежит на спине, на расстеленном плаще, и костер греет колени, а из синей прохлады перезваниваются колокольца. Раймонов голос, красивый и живой, течет как музыка, излагая очередную историю —
– А что? Я и в Каталонию то и дело, по испанскую сторону гор – через меранский перевал, а то через Кие, там такого наслушаешься! Вот, скажем, помер как-то один кюре, не отдав долгов, и после смерти явился своему ризничему… Эй, ты что, спишь?..
– Заснул на ходу? Ну-ка распрямляйся, всю рожу себе о ветки рассадишь! – Раймон встряхивает его, как куль, но согбенный Антуан не в силах распрямиться. Локти ломит, слезная соль ест губы, и это все, черт возьми, так заслуженно, так… естественно. И Раймон – а чего бы ты ждал от Раймона, ты, одним осенним ледяным утречком побежавший в инквизицию закладывать собственную родню? Брата Антуана больше нет. Остался Антуан из Сабартеса, десятки раз проходивший этой дорогой, проходивший с корзиной хлеба, печеной рыбы и свечек – к тайной пещере Доброго человека; проходивший обратно – с пустой корзиной, походкой легкой и почти веселой, срывавший по дороге ягоды, потому что можно временно забыть, куда и зачем ходил, и пока не бояться… Ни Бога не бояться (Он же милостив), ни людей (все же сделано). Сколько же ты прошел, мальчишка Антуан, чтобы вернуться сюда же, чтобы сжалась, превратилась в ничто, смоталась в клубок пройденная тобою дорога – ты себя обманул, какой там брат-доминиканец, будущий священник, ты пасынок Бермона, ты из Мон-Марселя, хотя и бежать было нацелился – в горы пастухом, в Тулузу пастырем – нет никакой Тулузы, Мон-Марсель возвращает тебя на твое место, никуда тебе теперь не уйти.
6. Новые встречи и старые друзья
Присутствие Духа – не иначе как Господнего вдохновения радостно и немедленно принять смерть за Него – кончилось у Аймера вместе с ожиданием, что вот сейчас их отведут подальше в лес и немедленно убьют. Вернее, кончалось постепенно: шаг за шагом мучительной темной дорогой они все сильнее углублялись в чащу, связанного хлестали черные ветви, выворачиваясь ниоткуда, железистый вкус крови приобрела тряпка, которую Аймер все старался вытолкнуть изо рта… Вот же отличное место, чтобы нас убить, куда уже дальше-то, самим же поди трудно, сквозь новый «Аве» – скорбная тайна, сбился со счету – думал Аймер при каждой вынужденной остановке. Или приостановке – встряхнуть Антуана, дышавшего будто всхлипами, прикрыть полой фонарь и в лунной тьме искать дорогу по белизне тропинки, по отметине на дереве. И всякий раз Аймеров покалывающий торжественный страх – «Вот сейчас, Господи, ну, помогай и прими меня как фимиам пред лице Твое» – оканчивался толчком в спину или в бок, продолжением грубого и бессмысленного движения. Куда они нас ведут? Зачем еще-то?
Бермона у Аймерова локтя сменил тот, что сперва шел позади с фонарем, – безносый, для удобства конвоирования пленника отбросивший наконец капюшон. В капюшоне, таком просторном, головой не поворочаешь, не потеряв обзора. А безносому видеть хотелось – так жадно он сунулся Аймеру в самое лицо, обдавая гнилым дыханием.
– Что, франк? Не любо? Не нравится?
Яростная его хватка на заломленном локте почти заставила монаха пожалеть о Бермоне – тот хотя бы не дергал, не пропарывал рукава хабита крепкими ногтями, запуская их в кожу, как спятивший кот. Даже чрезвычайно сильный и недобрый Марсель, державший его под правый локоть, был лучше – по крайней мере он отвешивал тычки и пинки всякий раз с какой-то целью, а не просто так, с досадливым нетерпением, а не сочась удовольствием.
– Не нравится, красавчик франк? Ручки жалеешь? – Аймер невольно замычал сквозь тряпку, когда тот на ходу принялся выламывать ему пальцы свободной рукой, прижимаясь крепко, как к любовнице, и едва ли не посмеиваясь.
– Брось, не мучь его, – лениво приказал Бермон, шагавший теперь сзади, с фонарем, чтобы светить всем под ноги. – Мы тут не играемся, нам дело сделать нужно. Будет потом время.
Безносый нехотя подчинился – почти подчинился, перестал ломать руку, но зато смачно прошелся башмаком Аймеру по голым пальцам ноги. Правда, тот был уже готов к чему-то подобному и не доставил ему удовольствия стоном, только сжал зубами тряпку, давясь ей, ища в голове тайну Марианской псалтири – на чем остановился, Господи, и доколе же – и, не найдя, начал просто сначала.
Прошла уже целая вечность, сколько же можно, – а убивать их никто так и не торопился. Бог весть, что творилось в сердце Антуана, а вот в сердце Аймера молитва уже почти превратилась в ритм крови в ушах, в осыпающийся песок, когда Бермон с фонарем наконец обогнал их, после передышки окликнул откуда-то… И огненным жерлом, печью Трех Отроков из-за единственного огонька внутри показалась полая пасть в известковой скале, опознанная Аймером – бывал же он тут именно ночью, пусть и шесть лет назад – и еще прежде и еще отчаянней узнанная Антуаном.
Пещера-укрывище для охотников, для запоздалых путников, просто для застигнутых дождем путников из Мон-Марселя, скажем, в Верхний Прад… Некогда – скит покойного «доброго христианина», последнего еретического, так скажем, епископа.
Наверно, если должна быть какая-то веха, где присутствие духа сошло на нет, так это именно здесь, подумал Аймер отстраненно из-за сосущей тоски, подумал, как о ком-нибудь другом.
Незнакомый человек поднялся от входа, пропуская пришлецов с их почти не сопротивлявшейся добычей. Аймер на пороге почему-то вдруг заартачился и едва не свалил безносого на землю – но смирился даже раньше, чем получил пару ослепительных заушин («Прореки, кто ударил тебя?»). Внутри пахло прелыми листьями, сырым камнем, смертью, в конце концов. То, на что упал Аймер, опрокинутый крепким тычком, было ничуть не хуже любого их с социем походного ложа, листва и листва, какие-то доски, бывало и жестче. Но притом, ткнувшись лицом в сухое и пахучее, он с трудом одолел спазм тошноты… Нет, не тошноты, спазм обычного человеческого плача.
Кое-как он перевернулся – неудобно со связанными руками, зрелище наверняка было смешное – путающийся в подоле хабита монашишка, ко лбу прилип влажный лист, ноги заголились выше, чем это пристойно… Господи, о какой ерунде порой думает человек, когда… когда, собственно, что? Что происходит-то? Незнакомец и с ним Бермон молча смотрели сверху вниз, как он копошится: первый – заткнув руки за пояс, второй – скрестив их на груди. Бермон то ли усмехался, то ли тень лежала так странно. Справившись наконец с подолом, Аймер завертелся в поисках Антуана – искать, по счастью, пришлось недолго. Соций его, тихий, весь сжавшийся, сидел клубочком на пару шагов ближе к входу – его Раймон посадил аккуратно, не стал швырять, как мешок. Впрочем, за что швырять того, кто по дороге не провинился, на пороге не взбунтовался… Антуан бросил на брата взгляд – совершенно темный, то ли глаза подбиты, то ли тени шутят – но глаз совершенно не было видно, просто два темных пятна вокруг них, как бывает у пятнистых собак. Сделал маленькое движение, будто чтобы приблизиться, но не посмел. Аймер попробовал улыбнуться ему, насколько это можно с куском скапулира во рту, после схватки у входа забитым почти до самого горла, так что дышать получалось только через нос. Получилось хуже, чем просто плохо. Безносый появился в круге света, быстро что-то сказал Бермону, тот засмеялся.
Пещера – хорошо Аймер помнил эту пещеру – две, нет, даже три переходящие друг в друга каверны, одна другой холоднее. Именно одна другой: вторая холодней первой, третья – второй. Сейчас их закинули в самую дальнюю – Аймер даже видел нишу, откуда некогда поднимали франки деревянный окованный сундучок, похожий на детский гробик… В средней «палате» тоже мелькал огонь, то заглядывая в проем – низкий проем, пригибаться нужно – то отдаляясь; Раймон говорил с кем-то, с Марселем, конечно, Марселев голос низкий – бу-бу-бу, как в ведро, а Раймоновы ясные слова порой были различимы, прозвучало внятное ругательство: «Черт», «С чертом…» Еще что-то о еде, «надо будет… И хлеба…» Имя «Марсель, Марсель» – или это было название деревни? – а в целом ничего ясного, ничего полезного, чтобы хоть что-нибудь понять.
– Пора мне, – сказал незнакомый мужик – черно-кудрявый, с длинными свисающими усами. Бермон кивнул. С отвращением глянув на две белые фигуры, ответил, словно торопил: «Ступай, да, ступай». Свечка в фонаре начала сильно чадить, лицо Бермона просто-таки прыгало, постоянно меняясь, когда он наклонился низко-низко над Антуаном, сразу над Антуаном, минуя Аймера, хотя тот и рыпнулся ближе. Почуял Аймер безошибочным нюхом на агрессию, что вот сейчас будет плохо.
– Что, сынок, давно не виделись? Повзрослел ты как… и макушку выбрил, как настоящий монах, теперь и глядеть небось не хочешь на нас, деревенских…
Антуан не отвечал – так и сидел, запрокинув на отчима лицо с пятнами вместо глаз, прижимая колени к груди. И даже не крикнул, когда кулак Бермона ткнулся ему в щеку – только покачнулся, как живой колокол, миг – и снова сидит прямо. Аймер на несильный звук удара дернулся весь, скребнул ногами по полу, – но тут же получил пинка по ребрам и утратил с таким трудом обретенное равновесие. Дурак, дурак! Не теперь, не… не поможет это сейчас… будто мало дрался и видел драк, чтобы понимать, когда вмешиваться надо, а когда – хуже сделаешь…
– А ты не мешай, – пояснил безносый, занеся было ногу для следующего удара, но заинтересовался зрелищем и пнуть забыл. С полтуаза[10]10
Туаза, туаз – старофр. мера длины, около двух метров.
[Закрыть], отделявших его от соция, Аймер, кажется, видел, как того безмолвно трясет.
– Нет, мы не так поступим, мы по-другому, по старинке, по-отцовски… чтобы много о себе не думал, не воображал, – приговаривая, Бермон разматывал длинный плетеный пояс с живота. Живот, за пять лет со времени расставания у поджарого ткача появился изрядный округлый живот. Страдая по самоубившейся жене, должно быть, заедал горе макаронами… Стой, хватит его ненавидеть, Аймер, хватит, – не за него ли и Господь велел особенно молиться, благословляя? По крайней мере понятно, что сейчас будет, ничего особо ужасного, этому псу… нет, какому псу, этой свинье просто надо выместить злость, пока никого не убивают, раз уж не убили раньше. Аймер смотрел на соция, хотя и знал, что тот не видит его взгляда, но хоть так, хоть взглядом поддержать, все равно что взять за руку. Бермон, со смаком приговаривая – «А ты как думал, отвык поди, большим человеком, думал, станешь» – повалил пасынка на бок, перекатил ногой на живот, возился, задирая наверх хабит, – мешали Антуановы связанные руки. Безносый в такт ударам притоптывал ногой по ледяному полу – той самой ногой, которую занес было для пинка.
Ну что, ну еще одно бичевание, их и в Ордене немало, а уж если покаянный капитул, этим нас не удивишь! Но удивлен до тошноты (еще и проклятая тряпка во рту, один клок торчит наружу) был Аймер, услышав несомненные, ни на что иное не похожие вскрики со слезами – глухо всхлипывал в землю его наказуемый соций, плакал под поркой, как малый ребенок, которого бьет взрослый, как тот, кому очень больно – и больно не только там, где оставляет следы ремень.
На шум птицей метнулся Раймон из внешней пещеры; Марсель замаячил за ним, но был никем не замечен из-за яростного Раймонова крика, заставившего обернуться всех: даже и лежащий ничком Антуан умудрился вывернуть шею, чтобы увидеть. Впрочем, и не кричал Раймон – просто голос у него высокий, и говорил он так быстро и сердито, что сошло за крик:
– Это что еще тут творится? Бермон, ты с ума спятил? Что делаешь?
– Не ори так, пастух, видишь – с пасынком разговариваю, – Бермон, раскрасневшись от работы поясом, прокрутил его в воздухе – вроде отмахнулся.
– Что тебе было сказано? Что нам всем было сказано? Не трогать! Чтоб цел был! Хорош лупить, подвязывай обратно свое брюхо.
– Сказано – чтоб цел был, кто ж будет считать, сколько у него полосок на заднице! Кости я ему не ломаю, зубы все на месте.
– Говорю – отстань от него. Зачем еще лишнее мучительство. Мы ж не звери. И не инквизиция какая.
Фонарь, стоявший на полу, светил как раз в лицо простертому Антуану, и брат его с настоящим паническим ужасом увидел, что все оно грязно блестит от слез.
– Да полно, полно, Пастух, хватит заступаться за свиненка. Мальчишки от ремня не дохнут. И не портятся. Только целее становятся, сам же знаешь.
– Я говорю – бросай это дело, – Раймон стоял очень близко к собеседнику, небрежно раскачивался на носках ног, большие пальцы заложены за пояс… Такой спокойный, легкий на подъем Раймон, но Бермон почему-то, сплюнув, все-таки начал складывать пояс. Махнул еще разок, косо стеганул не глядя, куда ни попадя – пришлось по спине, что ли…
– Бермон, ты большой ссоры хочешь? Уговор есть уговор!
…и принялся наматывать веревку обратно, тремя взмахами опоясавшись под животом. На Антуана он больше не глядел. И хорошо, не надо было сейчас никому глядеть на Антуана. Один только разочарованный зритель пробормотал себе что-то под нос… под какой там нос – под дырку от носа, похожую на гнусную розу.
Раймон нагнулся, брезгливо одернул избитому задранный подол. Поднял – чтоб не тянуть за связанные руки, заботливо, можно сказать – за шкирку, так что бедняга закашлялся и еще сильней задвигал носом – и уронил, как кошка роняет несомого котенка, на груду сухих листьев, почти что рядом с Аймером. Наклонившись к самому Аймеру – от чего тот невольно дернулся к стене – Раймон походя вырвал тряпку у него изо рта. Деранул по горлу дальний край тряпки – некогда бывшей частью скапулира, освященного облачения, святого нарамника… и Аймер яростно выдохнул, кашляя и сплевывая, только сейчас понимая, как далеко она успела проникнуть от невольного сглатывания слюны. Настолько хорошо теперь, что впору сказать спасибо, вот только подавить приступ рвоты: дневное Брюниссандино «кассуле» вдруг подпрыгнуло к самой гортани… Но некому уже говорить спасибо, черной птицей упорхнул Раймон. Бермон вышел за ним тяжело, согбенной тучей вышел оскорбленный Бермон, забыв пригнуться там, где пригнуться стоило; напряженные голоса их слышались снаружи, Марсель на пороге так и застрял, безносый будто отвлекся… так что успел Аймер привалиться к своему социю, всего ничего – плечом слегка привалиться, поделиться теплом, подбодрить чем возможно, что еще можно найти прочного в себе самом. Сквозь двойной слой ткани почувствовал Аймер, как сильно дрожит его друг, какой он горячий – будто в жару.
– Вот, брат, думал, – получили диспенсацию от бичевания? – Аймер пошутил как смог, пошутил как пошутилось, тихо и хрипло, но самое обидное в этой неуклюжей шутке было другое: что соций, шумно задвигавший после слез носом, ее так и не расслышал. Зато расслышал другой, кому слова вовсе не предназначались.
– Эй, заткнись-ка, франк! Трепаться тебе не позволено. Натрепался уже свое.
– Почему ты зовешь меня франком? – Аймер силился смотреть собеседнику только в глаза – слишком уж страшно было смотреть на все остальное. О таком уродстве, следе давней войны, он, конечно же, слышал – но никогда не видел воочию, и взгляд его невольно сползал от темных глаз ниже, на шевелящиеся дыры ноздрей среди зажившей неровной плоти.
– Я вас, франков, всегда узнаю. Хоть ты и ладно научился балакать по-людски.
– Я не из Франции, я родом из Ландов. Сам ландец, живу в Тулузе, не бывал северней Бордо…
Аймер успел ловко нагнуть голову, и тычок пришелся не в нос, куда был нацелен, а в лобовую кость.
– Ландец! Ххха! Скажи еще – беарнец! – безносый почти что орал, брызгая… чем? Слюной? Тем, что летело из носовых дыр? – Да сейчас я тебе поверил! Не будь ты франк, не нацепил бы на себя их сатанинские тряпки!
– Это не…
– А если и с Ландов, то, значит, франкам продался, значит, еще хуже франка, – успел подытожить безносый до того, как неизменный Раймон за локти оттащил его от пленника.
– Да, ребятки, как я погляжу, – обращаясь ни к кому в особенности, сообщил Раймон. Свеча в фонаре чадила уже так сильно, что и неподвижная фигура по-чертовски скакала на месте. – Тут не их сторожить надо. Тут надо их от вас сторожить. Чтоб остались до времени в целости-сохранности.
В кои веки его поддержал Марсель-малый, присоединившийся наконец к собранию.
– Кому сказано было не портить? Нам. Вот и не портить.
– Так это ж про…
– Заткни рот, Безнос, – Марсель не дал ему договорить.
– Я тебе не безнос, чертово семя. Я тебе Жак. Ежели почтительно – мастер Жак Бартелеми, понял?
– Жак, Марсель, хватит лаяться, – Раймон примирительно поднял ладони. – Вот что надобно еще сделать. Надо им веревки ослабить малость, а то на дорогу мы все постарались на славу.
– Что это ты такой добрый стал, Пастух?
– Я не добрый. Я умный. С такой веревочкой они оба за ночь без рук останутся.
– Моему отцу в тюрьме, поди, кандалов не ослабляли, чертов стриктиссимус, – осклабился Марсель – но, похоже, признал резон.
– Как ослаблять-то будем? Сбежать попробуют. Наш-то мозгляк не станет, а этот, здоровый, может.
– Как, как – ясно как, ноги ему свяжи. Веревку там возьми, в прихожей. Ну и не дурак он пробовать сбежать, когда нас трое, они хорошо битые, и второй валяется у нас, как свинка в ноябре… под нож.
– Мы не будем пробовать, – вырвалось у Аймера – то ли невольно вырвалось, то ли вагантская сметка сама собой заговорила в нем вслух. Пальцев он уже не чувствовал, а если и дальше так…
Три пары глаз блеснули на него белками – наверно, Валаам так же смотрел на свою ослицу. Нет, скорее соседи содомиты – на беднягу Лота, предлагавшего им на поругание своих дочерей.
– Слышишь, как там тебя. Если не хочешь себе же хуже, не дергайся. Я тебе узлы ослаблю, а то руки за ночь потеряешь. Спереди вязать не буду, уж не сердись… я тебя в деле видел. Зубы у тебя хорошие, а выбивать их работы много. Ты меня понял?