355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Белый город (СИ) » Текст книги (страница 2)
Белый город (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:51

Текст книги "Белый город (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

  Непокорного вассала требуется наказать. На беду, король Луи обладал от рождения тем огненным порывистым нравом, который порождает величайшие подвиги, но чаще бывает причиной великих преступлений. Это по большей части черта благородных сердец, чья необузданная гордость крушит на своем пути не только все преграды, но и все, что в ослепленье может быть принято за таковые; короче говоря, разъярившись до последней степени, король сорвался с места и бросился карать подлеца. Он, увы, не слышал той проникновенной проповеди, что была прочитана Этьенету однажды в день Иоанна Крестителя; да если бы и слышал – вряд ли это что-нибудь могло бы изменить. Луи Седьмой, Луи Одержимый ломанулся в Шампань.

  Витри не был первым, что повстречалось ему на пути. По пути из Парижа словно прошел огненный ураган: королевское войско не хуже сарацин подчистую снесло несколько деревень, в том числе и пару-тройку принадлежащих аббатствам, оставляя за собой только дымящиеся развалины. Витри стал первым крупным камнем, о который запнулась коса королевского правосудия: не разобравшись, что карают их воистину поделом, городские жители почему-то стали обороняться. В узеньких улочках, где Ален порою таился в сарацинской засаде, пока друзья его, отважные рыцари Готфрида, гордо проезжали мимо, пало немало королевских воинов. Шампанская городская свобода, неведомая в Иль-де-Франсе, перегородила переулки баррикадами, пропарывала вилами брюхо рыцарским коням. Последним аккордом королевского мщения прозвучал крик тысячи горожан, сожженных вместе с церковью, где они искали укрытия. Где-то там сгорел и молодой муж тетки Алисы, а может, и Аленский светлобородый отец, у которого были такие большие ладони, что каждой из них он мог, как шапочкой, покрыть в ласке голову сына. Впрочем, про Бертрана ничего точно не узнали, и потому в мыслях и снах Алена он то представал с обгорелыми волосами и черным, неимоверным лицом, то валяющимся в переулке лицом вниз, пропоротый рыцарским копьем насквозь – сверху вниз… А о чем думал Этьенет и что он видел во сне, никто на свете не знал, потому как он не рассказывал. Только широкие его скулы заострились да глаза стали еще больше, чем обычно. Первые два дня он почти совсем не говорил.

  Больше всего Алена преследовала эта горящая церковь. Огромный костер, огонь вырывается из стрельчатых окон, черная копоть на серых стенах, запах горящего мяса… Запах, сладенький, невыносимый и сумасшедший, горелой плоти и волос тех, кто искал укрытия у подножия алтаря. Jus asyli[3]3
  Право убежища (у алтаря). (лат.)


[Закрыть]
, вернейшее право вернейшего из убежищ. Ki ore irat od Loovis… Там внутри, интересно, – там все сгорело? Кресты там, алтарь, Тело Христово в золоченой дарохранительнице… Деревянные-то статуи уж наверняка, а каменные – только почернели. Ален верил в истории про оживающие статуи, про кровавые слезы из глаз каменной Богородицы – должно быть, они плакали там тогда, эти фигуры, может, даже кричали с людьми вместе… И когда половина людей уже задохнулась в дыму, статуи все взывали, и черной чешуей падала обгоревшая краска. А король, наверное, смотрел. Стоял на горе Фурш и смотрел на пламя у подножья, и люди короля не открыли горящим им двери, хотя они стучали, не могли не стучать – изнутри… Наверное, люди короля тоже стояли и смотрели. «Кто за Луи сейчас пойдет…» А потом, наверное, пошли у себя в Париже или где они там живут – в церковь, и исповедались, а потом отправились домой, или по кабакам, и до сих пор живут где-то, тихо и спокойно. А кое-кто из них наверняка нашил на одежду алые кресты, и не один ли из тех сейчас пробежал мимо Алена, едва не свалив его с ног?.. Но об этом лучше не думать. Потому что – вот она, ненависть. Ki ore irat od Loovis.

  С этим Ален так и не смог разобраться за три года. А о том, с чем он не может разобраться, он предпочитал не думать. Потому что если думать, начинаешь ненавидеть, и делается очень больно, а сделать все равно ничего нельзя. Потому что отец его Бертран, так никем и не погребенный, оставался мертвым, а король Луи – живым, и живым помазанником Божьим, и воистину, сейчас, когда он выступал во главе похода с крестом на груди, только слепой бы мог этого не заметить. Власть и богодухновенность светилась в каждом королевском движении, в битве он свершал чудеса храбрости, едва ли не собственным телом прикрывая отступление вверенных ему небесами рыцарей, а на полевых мессах, закрывая глаза, фанатично бил себя в грудь, провозглашая – «Меа кульпа!» И кто бы мог не любить его, когда он стремительно, как некая благородная птица, летал перед войском на своем золотом скакуне, или когда он говорил речь – отрывистые, вибрирующие от внутреннего напряжения фразы, и все в нем – посадка головы, линия плеч, быстрые движения, взмах темно-рыжих волос – дышало таким благородством крови, что рыцари невольно опускали глаза. И кто бы мог не любить его?.. Ален – не мог.

  Такие люди не могут занимать в сердце мало места. Когда такой человек входит в залу, в ней становится тесно. Когда такой человек смеется – сердце твое танцует. Когда такой человек во гневе… Не дай Господь тогда оказаться на его пути.

  Короля Луи можно было только очень любить или очень ненавидеть, третьего не дано. И беда Алена, сына купца Бертрана Талье, была в том, что он не мог выбрать, живя меж двух огней. Ki ore irat od Loovis…

  А ведь он-то как раз был из тех, «кто за Луи сейчас пойдет». И на груди у него тоже был крест, такой же алый, как и у короля, как и у мессира Анри, его сеньора. Да нет же, Ален пошел вовсе не od Loovis. Он пришел сюда за Анри… за Господом… с крестом. Но что проку монархисту до мозга костей пытаться понять, как он относится к королю, и верному сыну пытаться определить, что он чувствует к убийце своего отца?.. Он был так воспитан, и теперь не мог сражаться с самим собой. Такая борьба – всегда пораженье, а кроме того, Алену слишком хотелось есть и спать, чтобы позволить себе роскошь вывернуть мозги наизнанку. Он тряхнул головой (вот бы, вот бы помыть волосы!.. Но с этой неисполнимой мечтой придется подождать до Атталии. Благословенная Атталия, земля обетованная! Христианский город, до которого – так обещают – мы дойдем послезавтра). Он тряхнул головой (не сходи с ума, перестань думать об этом!) – и поспешил дальше, по поручению своего господина.

Но Алену нужен был Король.

Так же сильно нужен, как уверенность в том, что Господь умер за нас на кресте. В конце концов, он был просто человек, мальчик, и ему нужен был король. С этим предстояло что-то делать. Потом.

 …Адель действительно жила за своим мужем как за каменной стеной. Яснее всего это стало, когда каменная стена с грохотом обрушилась, и ветер, страшный ледяной ветер, о котором маленькая женщина и не подозревала, порывом сбил ее с ног. Когда из зажиточной горожанки, хозяйки дома, повелевающей своей жизнью и некоторым количеством приветливых слуг, она превратилась в перепуганную молодую вдову с двумя детьми на руках – мальчишками десяти и семи лет.

  В те дни она ужасно много плакала – сама удивлялась, как это в человеке может быть так много соленой воды. Их прекрасный двухэтажный дом внезапно стал очень большим и пустым. Слуги по большей части куда-то делись, одна служанка, уходя, кажется, прихватила с собой часть хозяйкиных украшений. В доме временно поселилась приехавшая из Витри горевестница – тетка Алиса, просто-таки распространявшая вокруг себя дыхание горя и запустения. Тетка Талькерия хотела какого-то наследства. Тетка Алиса хотела умереть и этого не скрывала.

  Матушка стала одновременно очень нервной и очень отрешенной. Она то бродила по дому, как тень, не утруждаясь даже тем, чтобы переплести сбитые на сторону волосы или умыть заплаканное лицо. То рыдала, раздирая ногтями грудь, и билась головой о стену, проклиная короля и Господа, допустившего это все, такими страшными словами, что Ален в ужасе прижимал руки к груди, ожидая, что сейчас за богохульство последует немедленная кара – например, обвалится крыша или в дом ударит молния. Проклятий королю он боялся не менее, однако запомнил их на всю жизнь: «Будь проклят король, наместник дьявола… Убийца, убийца, проклятый убийца…» Однако маму от стены он все же пытался оттаскивать, хотя его детских сил хватало только на то, чтобы порвать ей рукав. Один раз она в нервном припадке злости ударила по щеке подвернувшегося ей под руку Этьена – и тот заплакал, скорее от обиды, чем от боли. Матушка тут же повалилась перед ним на колени и, зацеловывая его и поливая слезами, просила у ребенка прощения. Этьенет, перепуганный этим внезапным порывом не менее, чем первыми в своей жизни побоями, молчаливо стоял и дрожал, обнимая ее встрепанную голову. Ален принес им обоим водички и, не зная, что ж тут можно поделать, внезапно запел своим красивым тонким голосом латинский гимн. Матушка от неожиданности даже перестала плакать и пила воду, всхлипывая и стуча зубами о край металлического кубка, а потом внезапно начала прерывисто подтягивать пению сына, хотя голос ее то и дело прерывался.

  «Совсем с ума посходили, гимны поют, – сказала этажом ниже тетка Талькерия тетке Алисе, неодобрительно покачивая головой. – Где ж это видано, муж погиб, в доме разруха, кредиторы весь порог пообивали – а ей и горя мало, смотри, как распевает! Не любила она его никогда. Да и верна ему тоже не была, я это всегда говорила! Дурная женщина, одним словом, бесстыдница.»

  Казалось бы, ведь и правда не любила Адель Бертрана, а стоило ему исчезнуть – и оказалось, что все ее хрупкое счастье только на нем и держалось. Да, не рыцарственный, да, не куртуазный, зато Бертран был надежным. Когда она пыталась сунуть свой тонкий носик в его торговые дела, решив внезапно, что это есть долг верной и правильной жены, он мягко отстранял ее и, целуя, говорил: «Ну, нет, милая моя, не женское это дело – деньги зарабатывать. Этим я сам займусь, а тебе лишь бы хорошо было, радуйся, наряжайся да детей воспитывай… Кстати, ты не видела еще, какие я тебе башмачки купил? Жемчугом шитые, ты такие давно хотела…» И вид остроносых башмачков, более красивых даже, чем у самой графини, моментально отбивал у Крошки Адель всякую охоту делить тоскливые мужнины заботы. Вот и осталась она девочкой, ребячливым тоненьким созданием, которому главное – найти того, кто о нем позаботится… А теперь заботиться было некому, как ни старался это сделать десятилетний сын, и нашлись люди, которые не преминули этим воспользоваться.

  Непонятно, откуда их столько взялось, этих кредиторов. При жизни Бертрана его жена никого из этой породы в глаза не видела; а тут являлись просто толпами, и все с расписками, все очень убедительные, одни вежливые, другие – нет, и все чего-то хотели, хотели, хотели… «Что ж, госпожа Талье, тогда придется обратиться в суд…» «Госпожа Талье, вот расписка. Вы читать, в конце концов, умеете? (Она, кстати, не умела.) Подпись вашего мужа… В присутствии свидетеля… Да что вы опять плачете-то, глупая женщина!..» «Эй, любезнейшая, послушайте-ка, мне некогда. Давайте покончим с этим как можно скорее…» Она смотрела огромными глазами, не имея сил изгнать за порог всех этих иудеев, ростовщиков, домовладельцев, поставщиков и еще Бог весть кого, и до какой же степени дошло ее отчаяние, можно судить по неуверенной фразе, которую она как-то адресовала своему сыну:

  – Ален, сынок, ты не знаешь, где у нас еще могут лежать… Ну… ты понимаешь… в общем, еще деньги?..

  Ален, старавшийся поддерживать мать в ее разбирательствах со стервятниками-трупоедами хотя бы тем, что стоял рядом и свирепо смотрел (вроде того, что «я тебя запомню, и, когда я вырасту, добра не жди») ответа на ее вопрос не знал. Как это было ни прискорбно.

  Не удивительно, что при таком положении дел в попытке вновь сшить воедино лоскуты жизни, рвавшейся по швам, одним прекрасным утром госпожа Адель с помощью старого конюха – последнего оставшегося в ее распоряжении слуги – собрала вещи в повозку, посадила по двум сторонам от себя сыновей – и беглецы пустились в недалекий путь по направлению к графскому замку. Старик Тибо, узнав, кто приехал, сам вышел к воротам, и тогда вчерашняя Крошка, а ныне безутешная вдова упала ему в ноги, прося принять ее обратно на ту же службу и даровать защиту и кров ей, а также двум ее сыновьям.

  Тибо благосклонно отнесся к ее прошению, сам нагнулся поднять бедную с колен – и одарил приязненным взглядом красивого черноволосого мальчика, выпрыгнувшего из-за спин нервно переступавших коней, чтобы помочь матери.

  – А это – твой сын? И сколько же ему? – поинтересовался граф, слегка краснея и щурясь на благородное детское лицо, словно бы пытаясь понять, кого оно ему напоминает.

  – Десять с половиной… мессир, – прошептала Адель, почему-то не имея сил посмотреть ему в глаза. – Его зовут Ален… мессир.

  – Хорошее имя, – спокойно отвечал граф, и губы его тронула улыбка, омолодившая суровые черты. Ален, привыкший улыбаться людям, ответил на сияние сиянием же, но, вовремя вспомнив, что перед ним – граф, учтиво поклонился. Пантомима, произошедшая меж владетельным человеком и его матушкой, прошла для него незамеченной, и теперь он весь был в учтивом и непринужденном жесте из тех, которым его никто специально не учил, просто они откуда-то оказались у него в крови.

  – И мальчуган хороший, – закрепил граф словами свое впечатление, разворачиваясь к воротам. – Проезжай, конечно, я рад твоему возвращению. Думаю, жена тоже будет рада. Эй, Пьер! Помоги им с лошадьми. А потом отнесешь вещи в одну из нижних комнат для прислуги, в том крыле, ты знаешь, в каком – где Женевьева живет. Да выбери получше! Я потом зайду и сам проверю, хорошо ли устроились.

4.

  «…Хороший мальчик.»

 …Ален действительно считался хорошим. Это у него просто было на лбу написано; по крайней мере, так говорили все, кто с ним общался. В свои неполные одиннадцать лет он уже открыл в себе некое очень полезное качество – умение завоевать расположение практически любого понравившегося ему человека. Сия способность, можно даже сказать – талант, не казалась мальчику ни плохой, ни порочной, и он использовал ее направо и налево, не прилагая к тому почти что никаких усилий. Дело было в том, что он заведомо считал мир хорошим и полным радости, а населяющих его людей – добрыми и дружелюбными. Единственным человеком на свете, к которому Ален испытывал смутное недоверие и страх, оставалась тетка Талькерия (она маму обижает), да еще в компанию к ней попал Король Луи Седьмой. Но о короле Ален старался не думать, потому что чувствовал, как начинает разрушаться изнутри, едва его мысль обращалась к этому недостижимому человеку. К тетке же он относился вполне сносно, когда ее не видел, так что пребывание в замке графа Тибо решило эту проблему. Таким образом он уже изначально подходил к незнакомому человеку как к другу, а ровный и приветливый нрав и внешняя красота довершали дело. За его радостный и вежливый способ общаться Алена считали хорошим все – от самого графа до последней кухарки. Он умудрялся ладить с теми, кто выше его, радостно и безо всякого заискивания, однако с неизменной, должно быть, врожденной вежливостью, а с равными – столь же учтиво. Матушка, радуясь на своего любимца, ожидала, что он вырастет тем, что называется «во всех отношениях приятным человеком». Днем он помогал при кухне, или с лошадьми, или где там еще требовалась его ненавязчивая и ловкая помощь. А как-то раз, когда паж графского сына, мессира Анри, заболел и несколько недель валялся в горячке, Ален с успехом заменял его – и никто из рыцарей, понаехавших тогда к Анри в гости, и не заподозрил, что им прислуживает за столом и сопровождает их на охоте не дворянский мальчик, а всего-навсего пригожий сын служанки.

  Во всем замке, пожалуй, жило только три человека, которым Ален не нравился.

  И первый из них – сам Ален. Обычно он так сильно был направлен вовне, что редко думал о себе: мир оказывался столь интересен, что на самосозерцание просто времени не хватало. Но в редкие моменты, приходившие обычно почему-то перед сном, когда мальчик копался в своих переживаниях и том, что считал своей душой, он находил места, к которым прикоснуться было больно, как к ране. Запертая комнатка, за которой жил отец с обожженным лицом. Маленькая спальня за тяжелыми занавесями, где жила его матушка – женщина, которая была его очевидно глупее и даже, кажется, младше, и когда он это замечал, очень хотелось самому себя выдрать за отсутствие сыновней почтительности. Болезненная любовь к Этьенчику, перемешанная с вечным, почти незаметным страхом за него – так все время звучащая флейтовая мелодия вдалеке не мешает спать, но не дает о себе напрочь забыть. Брата непрестанно хотелось защищать, хотя на него, кажется, никто и не нападал – просто такой он был уязвимый, будто ходил без кожи по миру, прямо-таки утыканному острыми ножами. Еще в нем была некая… слепота, что ли – когда ты бредешь, улыбаясь, без дороги, и чудом минуешь огромную пропасть поперек пути. И, наконец, в самой дальней зале, огромной, полутемной и запертой наглухо, жила ненависть к Королю.

  Когда все эти чудовища разом напрыгивали на Алена, такого слабого и мягкого перед сном, требовалось немало сил, чтобы распихать их обратно по клеткам. И, измученный борьбою, мальчик наконец засыпал на их общей с Этьеном постели, уверенный в том, что он, скорее всего, человек очень грешный. Братик обычно спал тихо, как мышка, и очень чутко: чтобы его разбудить, достаточно было громко вздохнуть. Сам же Ален здорово вертелся во сне, вытесняя в неравном бою с кровати своего маленького противника, и мысль, что он мешает брату спать, тоже не добавляла спокойствия его ночным бдениям. Хорошо еще, что солнечный свет расставлял все по своим местам, и наутро Ален и думать не хотел о глубинах собственного морального падения.

  Вторым человеком, не считавшим его хорошим мальчиком, был некий дворянин по имени Жерар де Мо.

  Это был безземельный рыцарь-вдовец, обремененный непомерно большим чувством собственного достоинства и двумя детьми. Собственно говоря, старший из его сыновей, звавшийся тако же Жераром, числился третьим по счету недоброжелателем нашего героя; это был красивый и чрезвычайно громкий юноша, обладавший двумя чертами личности, приносящими горе своему обладателю. Черты эти именовались слабостью характера и болезненным самолюбием. Людям с таким нравом обычно неуютно и холодно в мире, те же, для кого мир представляется обителью радости, кажутся им едва ли не личным оскорблением.

  Кроме того, оба Жерара, старший и младший, были не в чести у графа Тибо. Старший когда-то чем-то перед ним провинился – еще в бытность властного графа малоземельным Тибо де Бри, а младший слишком взыскивал почестей и почтения к своему – и в самом деле древнему – роду, чтобы вызвать у кого-либо желание это стремленье удовлетворить. Потому улыбчивый подлиза, красавчик-бастард (а в том, что Ален был бастардом, оба мессира де Мо нимало не сомневались), которого граф приближал к себе и прилюдно хвалил за тот или иной успех, не мог у них вызвать ничего, кроме смутного раздражения. Не подозревавший о такой незадаче Ален инстинктивно старался держаться от обоих Жераров подальше, и к обоюдной выгоде сталкивались они редко – разве что на пирах, когда мессир Тибо заставлял мальчика петь.

  Да, граф Тибо заставлял его петь. Ален сначала стеснялся – и своего голоса, и детских еще, нескладных стихов, – но потом он более или менее привык к общему вниманию, к тому, что вид паренька с ротой ненамного ниже его самого вызывает у слушателей веселый приязненный смех. И когда Тибо самолично трепал его по щеке и говорил, улыбаясь и припахивая вином при каждом слове: «Ну, спасибо, мой трувор», – он начал испытывать даже что-то вроде радости. Слух у него был не очень хорош, но голос, еще не начавший ломаться, весьма приятен, да и личное обаяние помогало. Тогда же, на двенадцатом году жизни, мальчик открыл для себя еще одну редкостную радость – научился читать.

  Эту науку он получил от замкового капеллана, довольно-таки сурового и нелюдимого старика, которого Ален однако как-то сумел расположить к себе. Кроме того, отец Франсуа, не забывший еще тех тяжелых времен, когда он бился над обучением грамоте графских детей, наконец-то отдыхал душой, найдя себе смышленого ученика. Путь, на который мессиру Анри понадобилось потратить два года, скороход Ален проскочил за несколько месяцев; латынь же ему попросту нравилась, а почерк у него оказался даже красивее, чем у самого почтенного цистерцианца. Граф Тибо эти занятия только поощрял: в очередной раз потрепав Алена по щеке, он думал, что со временем из мальчишки получится толковый секретарь. Матушку его тако же радовала подобная перспектива, и она испытывала что-то вроде благоговейного страха перед ученым сыном, когда за ним в их общую комнатку забегал слуга с просьбой от графа или его сына пойти прочитать им какое-нибудь письмо или записать что-нибудь под диктовку.

  Наследник графа, юный господин Анри, и сам умел читать, только делал это медленно, с трудом; а писать он и вовсе не любил, почитая это делом, достойным клирика, а не рыцаря. Вот мы и приближаемся к самому главному: у старого графа Шампани был старший (по крайней мере, старший из законных) сын, радость и гордость, прекрасный Анри. Еще наличествовал младший сын – в честь отца названный Тибо, ровесник Алена, наследник Блуа; это был тихий, угрюмый мальчик, уменьшенная копия отца, только до поры без бороды. Дочку звали Аделаида, и в неосмысленном возрасте шести лет девочку в этом всклокоченном белобрысом создании было признать крайне трудно. Но звездою этого рода, любимцем и надеждою родителей несомненно являлся старший – хотя бы потому, что изо всей графской семьи был личностью настолько яркой, что отец не всегда мог с ним справиться.

  В ту пору, когда Алену исполнилось двенадцать, наследнику Шампани было двадцать два. По праву его называли цветом юношества: все в нем – рыцарская стать, щедрость и благородство нрава, отвага и пыл – выдавало натуру, воистину достойную своей высокой крови. Анри был высок, светловолос, с несколько грубоватым, но красивым лицом – оно напоминало скульптурные изображения рыцарей, особенно когда он спал. Когда же бодрствовал, лицо его было слишком живым, смена выражений освещала его изнутри – он принадлежал к тому типу людей, который по смерти становится неузнаваем. В отличие от отца, Анри не носил бороды, и вьющиеся его волосы блестели по плечам, отпущенные по новой моде. Брови ему от природы достались очень черные, очень широкие и необычайно подвижные: они то удивленно изгибались, то сдвигались в гневе, то морщились в попытке что-нибудь сложное понять… Ум его никто не назвал бы тонким или острым, бывало, Анри требовалось немало усилий, чтобы понять вещи, которые тот же Ален схватывал на лету; но врожденное благородство и широта души не давало графскому сыну отвергнуть как ненадобные те знания, что были ему недоступны. Он уважал книги, чтил клириков, ценил песни и поэзию, хотя по собственному признанию ничего не понимал в стихах. Короче говоря, Анри был настоящий франкский рыцарь, горячий и великодушный; сам для себя он вычислил необходимые христианскому сеньору принципы и сам же ревностно их исполнял. Это были некие простые правила, которые столь же легко формулировались, сколь трудно исполнялись; например, «рыцарская честь – это доблесть» или «щедрость – первая из добродетелей». С этой самой щедростью получались иногда и смешные истории. Анри всегда богато подавал милостыню, очень вдохновленный одним из немногих памятных ему отрывков из Писания: «Я был странником – и вы приютили Меня…» Тако же нравилась ему песенка о святом Мартине, услышав которую впервые, порывистый юноша даже прослезился. Впоследствии он часто просил Алена ему ее спеть, как всегда честно признаваясь: «Ты же знаешь, я ничего не смыслю в этих стихах… А эта – нравится, ну просто за душу берет!»

  И Ален покладисто пел, стараясь не сбиваться из-за нескладного подпевания своего юного господина:

 
  «Рано проснулся, рано встал
  Добрый святой Мартин.
  Сел на коня и поскакал
  Добрый святой Мартин.
  Вдруг видит добрый святой Мартин —
  Старик, борода по грудь,
  Сидит у дороги и говорит:
  «Подай мне хоть что-нибудь».
  Снял с себя старый дырявый плащ
  Добрый святой Мартин.
  «Возьми, мне больше нечего дать,
  Только вот плащ один,
  Прости, что мне больше нечего дать —
  Вот только плащ один…»
  И молвил нищий седой старик:
  «Ты отдал мне все, что мог.
  Но я не старик, святой Мартин,
  Но я Господь твой и Бог.
  Но я не старик, о святой Мартин,
  Я Иисус, твой Бог…»
 

  Так вот, вдохновленный подобными песнями – а святой Мартин еще и рыцарем был! – Анри нередко раздавал все, что имел, возвращаясь, например, с охоты или из поездки в город, или на турнир. Ему часто случалось занимать деньги даже у собственных оруженосцев и слуг, а потом прижимистому старику Тибо приходилось за сына расплачиваться; так что однажды бережливый граф, доведенный до крайности, заключил с Анри договор – каждый месяц он выдавал ему определенную сумму на милостыни, а сверх того юный благотворитель мог тратиться только в счет будущих отцовских подношений. Из-за этого бедняга Анри, горя желанием как-то подать много денег аббату Клервоскому на освобождение Палестины, в порыве благочестия заложил Везелескому иудею свой новенький доспех. И ворчащему, страшно недовольному графу Тибо пришлось выкупать сыновнее достояние, так как кольчуга была и впрямь очень хороша и делалась на заказ. Тогда граф, помнится, с месяц не разговаривал со своим расточителем-сыном. Но потом, конечно, простил. Тем более что Анри собирался отстаивать честь рода графов Шампанских, последовав священному зову и отправившись в…

  Да, конечно, именно туда. Анри вернулся ярким весенним днем из Везеле такой воодушевленный, что от него, казалось, во все стороны брызжет свет. Его рассказы о том, как страдают христиане Эдессы, как пламенно говорил великий аббат Бернар («воистину, он святой человек, клянусь Гробом Господним!»), как сам Король повергся, рыдая, к ногам аббата и молил дать ему крест – его рассказы наполнили весь графский замок. Анри в те дни ходил как во сне; по его словам, на том соборе все плакали навзрыд, слушая пламенные речи святого человека, и все до единого графы и герцоги, бывшие там, вокруг зеленого холма, как один дали клятву идти в Святую Землю. Анри заказал себе одежду крестоносца – белую, с алыми крестами на груди и плечах, и ходил в ней все время, может, даже спал в ней. Замок наполнился светом и громом великих имен – Готфрид, Бодуэн, Танкред словно бы незримо присутствовали рядом с юным графом; он просил у труворов крестовых песен, даже заявился в замковую библиотеку (маленькое, пыльное помещеньице, где на цепях, как дикие звери, томилось штук десять книг, навещаемых изредка капелланом) и потребовал у Алена забрать все писания о Священном Походе outre mer, притащить их к нему в опочивальню и прочитать их вслух от первой до последней. Сообщение Алена, что даже на одну из книг этого вечера маловато, возрадовало мессира Анри немеряно, и он заявил: «Ну что же, будем читать всю ночь!»

  В те дни Ален испытывал к Анри такую острую и сильную любовь, что по ночам даже не мог от нее заснуть. В добавление к своему немалому пылу он принял пыл молодого графа, и отзвуки великих судеб бились в его ушах, как голос далекого моря. И вот в одно прекрасное утро, промаявшись ночь без сна, он твердо понял, что либо поедет в Святую Землю со своим господином, либо попросту умрет от тоски.

  Отношения этих двоих людей, старшего и младшего, сеньора и вассала, сына графа и сына камеристки, с самого начала складывались очень странно. Сперва Анри вроде бы не понравился маленький… бастард, не бастард – которого отец столь очевидно приближал к себе. Его вообще всегда возмущал отцовский подход к делам любовным; сам обладая пылким и целомудренным сердцем, он попросту не мог понять, как можно так поступать и не только не стыдиться этого, но считать многочисленные любовные похождения чуть ли не предметом своей гордости. Кроме того, ему было обидно за мать. Из сыновнего почтения он своими мыслями на эту тему с отцом не делился, но скрытое неприятие никогда не покидало его сердца, и потому Ален поначалу вызвал у Анри легкую неприязнь. Однако этот благородный юноша не мог долго питать предубеждений к человеку, ничем лично ему не досадившему; и потому вскоре, присмотревшись к сыну Адель, он стал испытывать к нему чувство едва ли не дружеское. Насколько слово «дружба» может быть применимо к отношениям людей столь разного положения. Кроме того, несмотря на щедрость и широту натуры, Анри был достаточно горделив и осознавал высоту своей крови слишком явственно, чтобы позволить простолюдину приблизиться к себе более чем на определенное расстояние. Как бы то ни было, Ален ему нравился – за песни, за легкий характер, за тот же самый огонь, еще преувеличенный юностью, который горел и в самом Анри.

Яркое это горение Анри увидел и в то утро, когда Ален пал перед ним на колени на пороге его опочивальни и, с пылающими щеками и бешено колотящимся сердцем, попросил взять его с собою Outre Mer[4]4
  За море (старофр.), идиома, обозначающая конкретно поход в Палестину.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю