Текст книги "Белый город (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
Ален вошел. В будний день народу в церкви собралось очень мало; однако юноша не заметил бы и стотысячных толп, окажись они тут. Как слепой, проситель прошел через гулкую колоннаду к одному из боковых алтарей, и свет и звуки, отражаясь от высокого свода, свободно проходили сквозь него. Он повалился на колени, а потом и ниц, уронив на серые, белозвездные мозаичные плиты свою бессонную голову, и стал умолять.
Святой Бенедикт, придерживая рукой складки черной рясы, смотрел на него сурово. Дева Мария – скорее с приязнью, даже улыбаясь. А Спаситель не смотрел вообще, склонив израненную терниями голову на плечо и прикрыв измученные светлые глаза.
«Чего ты хочешь?»
«О, Господи, всемогущий вечный Боже, пожалуйста, пусть мой брат не умрет».
«Почему ты не хочешь этого?»
«Потому что я люблю его, Господи, у меня больше никого нет.»
«А о нем ты не подумал? О том, что будет лучше для него? О том, что Я тоже люблю его, и не менее твоего, даже отдал за него Свою кровь… И сейчас пытаюсь его спасти.»
«Ты же благ, я знаю, Ты не можешь хотеть Своим детям страдания. Пусть он только будет жив, а я… ну хочешь, Господи, я в монастырь уйду. Или построю какой-нибудь храм, только чтобы он не умер».
«Сын купца, ты что, пришел торговать со Мной?»
Охо-хо, кажется, да. Но что ж нам еще остается, когда мы такие?.. Мне очень жаль, и знаете, сколько мальчиков сейчас умирает по городу Витри, по Шампани, по всему миру – но мне-то нужен только один. Один маленький худой мальчик, сжимающий в кулаке мешочек со святой землей, и зачем Тебе, Господи, понадобился именно он?..
Отпусти, отпусти его, просил Ален, немой, слепой и глухой дурак, кусая с отчаяния свои прекрасные губы, и плакал, и угрожал (я отрекусь от Тебя, я отвернусь от Тебя, если ты не…) – а Спаситель молчал, отвернувшись от него на своем Кресте, и внезапно все это кончилось.
Ален распрямился. Ему вдруг стало очень спокойно. Холод похож на печаль, и на покой, и ему сделалось светло и холодно. Он увидел себя – далеко внизу, коленопреклоненным перед каменными фигурами (этот философ просил милостыни у статуй… Чтобы потом не бояться отказа от людей… Как звали этого философа?[13]13
Этого философа, кстати, звали Диоген Лаэртский.
[Закрыть]), – и другого себя на берегу реки. И белый город на другом берегу, небесный Йерусалем. Город, как я мог забыть о нем. Как я мог забыть, что видел город.
Он еще молился – уже без слов, – не то Господу, о котором не знал почти ничего, не то белому городу за темной водой… Церковь мягко кружилась вокруг него, статуи ласково кивали. Маловерный, зачем ты усомнился? С твоим братом будет все хорошо. Так в первый раз (de profundis clamavi ad Ti, Domine[14]14
Из глубин взываю к Тебе, Господи (лат.)
[Закрыть]) так в первый раз Господь говорил с ним словами, говорил – изнутри, и Ален слышал Его голос.
Чудо, подумал он, вставая с колен, и поклонился. По-рыцарски как-то, как мессиру Анри или еще какому сиру. В душе его было тихо, будто он умер. Или будто бы он увидел город за рекой, и там, в городе, звенел хорал.
Мне пора домой, мессир Христос, беззвучно сказал он, снизу вверх заглядывая в отвернувшееся от него лицо в кровоподтеках. Я пойду, мессир Христос. Спасибо Вам.
И он пошел прочь из церкви, тихий и сейчас совсем не имеющий возраста, а месса еще не закончилась, и стройное «kyrie, eleison» троилось в высоте и возвращалось звоном – нет, не белым, а скорее голубым звоном – в боковые приделы.
На улице небо слегка очистилось, и туманное лицо солнца уже виднелось сквозь белую пелену. Солнце и мальчик посмотрели друг другу в лица, и Ален пошел домой, раздвигая руками плотную дымку чуда и строки псалмов, стихов – всего на свете – которые мешали ему видеть, куда он идет. «В пустыне проложите путь ко Господу…» «А, белый город, священный сон…» «Господь, когда они кричат «Вперед!»… «Славлю Господа по правде Его и уповаю на Всевышнего…» Почему же я так давно не пел?.. Вот выздоровеет Этьенет, мы уйдем отсюда прочь и вернемся домой. Я куплю роту, а мессир Анри подарит мне новый меч. А у Этьена будет сад, и мы посадим там розы. Я куплю роту и попробую вспомнить, как поют.
4.
…Когда он вернулся, дверь была открыта. Тетка Алиса плакала, тетка Талькерия ругала Жаннет. Незнакомые угрюмые люди толпились у дверей, кто-то произносил слово «священник». Этьен умер полчаса назад.
Он все еще лежал в постели, на чистой простыне. Он не был похож на себя – с приоткрытым ртом и слишком неподвижными чертами. Мешочек со святой землей лежал на груди неприкаянно – видно, братик отпустил его перед смертью. Руки смирно покоились вдоль туловища. Ален постоял около него молча, чувствуя, как мир превращается в ночь. В тот миг он проклял белый город, проклял тем страшнее, что сделал это без слов, и только через несколько дней понял, что же такое наделал. Этьенет был мертв, и в тот же день его отпели и закопали, плотно обернув в белые тряпки, на детской половине городского кладбища.
Ален не сидел у креста, не безумствовал, он даже не очень много плакал, и спал почти без снов. Теперь, как ни странно, он почувствовал себя очень и очень усталым. Как-то внезапно кончились все силы, все, до последней капли; что-то похожее случилось с ним под Атталией, когда он уплывал и смотрел на берег, найдя глазами маленькую отчаянную фигурку Арно, но не чувствуя почти ничего, кроме желания спать. Дух его был слишком силен и радостен, чтобы позволить ему тихо умереть, и рано или поздно свет должен был вернуться. Но сейчас он не чувствовал себя никак.
Он ушел из Витри на второй день после похорон; ни с кем не попрощался, записки тоже не оставил – все равно тетки не умели читать. Просто собрал кое-какую одежду и часть денег, оставшихся от продажи лавки, и ушел на рассвете. Дверь за собою плотно прикрыл, понадеявшись, что воры еще – или уже – спят. Он ушел не куда-то, а откуда-то. Из этого дома, где вместо Этьенчика, который ему был единственно нужен в этом городе (в этом мире?), поселилась его тихенькая русоволосая смерть. Ален смутно рассчитывал добраться до Труа, наверно, до графского замка; а может, и еще куда-нибудь, неважно. Ему было слишком плевать на себя, чтобы кончать с собой.
5.
Он шел бездорожьем, лесными мхами, и без удивления холодно отмечал, что не знает пути. Заблудился он с утра, а сейчас вечерело, но знакомых мест все не попадалось. Алена это даже не то что бы огорчало: на третий день странствия на него сошло холодное отупение, и он слегка отстраненно размышлял, что будет плутать еще сколько-то, а потом его съедят какие-нибудь звери, когда силы его совсем кончатся.
Как на зло, день выдался серо-туманный, солнце скрылось в плотной дымке. Определить, где тут на самом деле восток, было невозможно. Ален пытался что-то сообразить по другим приметам – по мху на деревьях, например, но деревья все попадались какие-то странные, обросшие мхом со всех сторон, да еще таким длинным, трубчатым и сероватым, какого Ален никогда не встречал. В этой глуши вообще не встречалось дорог – не то что знакомых, просто никаких. Ален никогда в жизни не отличался в лесной науке, вот Этьенет и без всякого солнца, не зная ничего об астрономии, всегда и везде чувствовал правильное направление – но Этьенет умер, и его не было с братом.
Наконец к ночи Ален вышел на тропу, попросту нащупав ее ногами, и, рассудив здраво, что любая дорога ведет к жилью, пошел по ней, спотыкаясь то и дело о выступающие корни.
Тропа казалась бесконечной. Небо было непроницаемо-темным, прямо-таки сплошной тучей, и деревья – неразличимо в темноте, какие – простирали злые ветки поперек пути или хватались за одежду. Что-то колючее хлестнуло по глазам, Ален едва успел зажмуриться. Наконец деревья отступили. Дорога слегка расширилась, и тут-то юноше стало страшно. Это проснулся детский полузабытый страх темноты, который, как ему казалось, вконец ушел за дни Похода, уступив место взрослым страхам боя и голода – но нет, выяснилось, что он просто отполз куда-то в уголок и затаился, чтобы сейчас вылезти во всей своей красе. Лес, в особенности та часть его, что за спиной, прямо-таки кишел чудовищами – причем не грозными, вроде василисков и драконов, а молчаливыми, почти бесплотными, умеющими только пристально смотреть – и тем особенно страшными. Страх и холод в сознании мальчика неразрывно связались с одиночеством, и ощущение, насколько он все же теперь одинок, навалилось ему на плечи огромным горем. Больше нет Этьенета. Нет матери, нет отца. И побратим Арно остался навсегда стоять у холодной воды. У Алена не было более родной крови на земле.
Маленький дом – башенка? Часовня? – темнее темноты вырос перед ним, и здесь-то и обрывалась дорога. На маленькой каменистой поляне, между темных и круглых спин валунов. Ален побежал вперед, спотыкаясь, и ощупал пальцами шероховатую древесину невысокого здания с острой крышей.
Он обошел часовенку со всех сторон, а потом, испустив сдавленный стон, повалился на землю и зарыдал от безумной безнадежности. У часовни не было ни окон, ни дверей – одни сплошные стены.
Ален плакал, прижимая лицо к холодному валуну, и вся жизнь его превратилась в безумный, непонятно кому приснившийся сон. Таким и должен был оказаться конец его пути – долгого и тяжкого пути в темноте: завершаться маленькой часовней в глуши, церковкой, в которую нет входа.
И тут на плечо ему легла рука.
Юноша вскочил в страхе от неожиданности, и если б он и так не рыдал в голос – вскрикнул бы. Но теперь он вспрянул, стоя на коленях, лицом к лицу с человеком, склонившимся к нему, и широко распахнул изумленные глаза, из которых все еще катились слезы.
– О чем ты плачешь? – спросил человек, и спросил на чужом гортанном языке – так сперва показалось Алену. Но когда тот повторил свой вопрос, юноша понял, что ошибался. Язык был ему знаком. Это звучала латынь, священное наречие, известное Алену лишь отчасти – но вопрос он все же понял. Понял, а вот ответить не смог.
Утешитель был высоким рыцарем в белом, таким ярким, что почти светился в темноте. Отсветы его белоснежного короткого облаченья давали даже слегка разглядеть черты – и волосы, не то светлые, не то седые, обрамлявшие овал смуглого, совсем молодого лица. Глаза его казались совсем черными в темноте, и по щекам пролегли резкие тени – не то линии печали, не то просто худоба. Рыцарь (а слово «рыцарь» явилось столь непререкаемым его обозначением, что сразу же пришло Алену в голову, хотя он и не помышлял раздумывать об этом человеке) смотрел на него – глаза в глаза, и его взгляд чернел, как озера тьмы, огромные и неизмеримо глубокие.
Ален собрался с силами и ответил, не поддаваясь безумию этих – наверное – чар:
– Я не смог найти входа… мессир.
Сказал он по-французски, и ответ тут же пришел на его родном языке, и выговор незнакомца был безупречно чист – даже слишком чист, чтобы принадлежать человеку.
– Встань, я покажу тебе вход. Если ты того воистину хочешь.
Ален поднялся, медленно, как во сне. Осознание того, что происходит что-то страшное, прикровенное, странное – накрыло его целиком, заставляя неметь все члены, включая и язык. Почему-то он знал, что от ответа – да или нет – зависит вся его жизнь. Все, что от нее осталось и что с ней станется дальше. А может, и более того.
Он обвел языком искусанные губы – безымянный никто, человек, не имеющий цены в своих собственных глазах – и ответил:
– Да, я хочу.
Белый рыцарь поднялся и беззвучно двинулся вперед. Приблизившись к часовне, замер и оглянулся на Алена. Тот подошел на негнущихся ногах, встал рядом. Рыцарь протянул руку, белеющую в темноте, и открыл дверь.
Он открыл дверь, потянув ее на себя, и пропустил Алена вперед. Юноша сжал зубы и с остановившимся на миг сердцем ступил на порог. И ослеп.
…Или так ему показалось. Яркую церковь, или замковую залу – куда больше, чем все соборы, виденные им до сих пор – заливал свет, и здесь шла месса. Кажется, звучала музыка – гулкая, далекая, не похожая ни на хорал, ни на голос любого из инструментов. Церковь была пуста, лишена скамей, и только впереди, где находился, наверное, алтарь, кто-то стоял. Или что-то.
Но самый яркий свет исходил именно оттуда, и Ален не мог разглядеть. Глаза его болели и слезились, как если бы он смотрел в упор на солнце, и в них поплыли зеленые пятна. Чтобы не ослепнуть, юноша опустил взгляд.
– Что ты видишь? – спросил из-за спины, из темноты, голос рыцаря, и тон его был странен. Ален содрогнулся, думая, что сейчас умрет, и ответил:
– Я не знаю, мессир.
– Посмотри еще раз.
Ален поднял взгляд, устремив его в самую середину белого света, и брови его мучительно сошлись.
– Я вижу… человека. Он держит что-то в руках. То, что он держит, слепит меня.
– Что это?
– Я не знаю.
– Вглядись, – голос рыцаря звучал сурово. Так мог бы приказать король Луи – в тот миг, когда он говорил как король, а не как человек, в один из тех мигов, когда Ален любил его. Или так мог сказать бы… отец Бернар.
Ален сморгнул, и хотя по щекам его уже катились крупные слезы от света, всмотрелся еще раз.
И увидел… что-то. Кажется, этот предмет был невелик. Даже его форму не удавалось точно определить: Ален не видел, что это, он просто различал все вокруг, что этим предметом не являлось, отграничивая его от мира, и в глазах юноши пульсировало сразу несколько образов сквозь красноватую накатывающую пелену.
Длинный кристалл, и в его середине – средоточие света. Нет, оно расширяется кверху, оно скорее как потир. Или же плоское блюдо, на котором стоит… что-то… короткое копье? Что-то, расширяющееся кверху, как… цветок? На стебле, или же на древке, но больше он не может смотреть, сейчас он сойдет с ума… огонь, это все огонь.
Острая боль – (О, Господи, у меня лопнули глаза) – взорвалась внутри его головы, и юноша, зажав глаза руками, упал без сознания на пороге.
…Когда он очнулся, перед глазами плавали зеленоватые пятна. Должно быть, я больше никогда не смогу хорошо видеть, подумал Ален – но почему-то без сожаления, отстраненно, как о ком-нибудь другом. Над ним бледным пятном маячило лицо. Взгляд рыцаря – две расплывчатые черные дыры – казался печальным.
Рыцарь заговорил первым, и его холодная рука легла на залитые слезами веки юноши странным, почти ласковым движением.
– Прости, – сказал он, и в голосе его в самом деле слышалась тревога – да, что-то вроде нее. – Прости, я вижу, это причинило тебе боль.
– Ничего, неважно, – ответил Ален, и сказал правду. Теперь, приходя в себя по кусочкам, он понял, что лежит на чем-то твердом, покрытом чем-то мягким, – на лавке, покрытой шкурой, подсказало услужливое сознание. Справа и вверху теплился огонек – свечка, свечка на столе. Нет, не свечка – плошка с маслом, в ней фитиль. – Где я? – спросил Ален чуть слышно, хотя, кажется, знал ответ.
– Внутри.
– А-а. Да. Понятно.
…Часовня, или келейка отшельника, темные стены, низкий потолок, деревянный стол (или алтарь?), длинная лавка. На стене над столом, как раз над светильником – распятие, сделанное очень грубо, с угловатой фигуркой Спасителя (или это так кажется… тому, кто плохо видит?) Ален изможденно выдохнул и прикрыл глаза. Пусть все будет так, как будет.
– Послушайте… – снова он заговорил, кажется, лет через сто. Глаза все еще болели, но боль стала тупой и даже почти приятной. – Мессир… Скажите мне, что это было.
– То, чему ты служишь.
Ален дернулся и резко сел. Белый шерстяной плащ, которым его накрыли, слетел на пол. Пламя светильника затрещало.
– Я ничему не служу!..
Рыцарь молчал. Он сидел неподвижно, опустив беловолосую голову, и казалось, терпеливо пережидал внезапную вспышку гнева у шумного ребенка. Страшный белый человек, или даже не человек вовсе. Выпустите меня отсюда, чуть не закричал Ален – и «отсюда» означало вовсе не деревянный домик, но всю эту нечеловеческую историю.
– Я никому не служу и служить не собираюсь! Разве что сеньору, и то не знаю… теперь. Никому. Кроме… Господа.
– Это хорошо, христианин, что ты служишь Господу. Иначе ты не смог бы служить никакому благу.
Он говорил так спокойно, будто все было давным-давно решено. Как отец, который является к дочери сообщить ей, что она выходит замуж. Или военачальник, который говорит солдату, что тот отныне подчиняется другому командиру. Или…
– Но я… не хочу, – прошептал Ален, подавленный чувством рока, таким сильным, что если бы он стоял, то наверняка зашатался бы в поисках опоры.
– Чего же ты хочешь, христианин?..
– Я… не знаю. Жить. Просто жить, как все люди… Иметь любовь и радость… И чтобы мой брат был жив.
– Ты сам знаешь, что это невозможно.
Он и впрямь знал, знал давно, и все время скрывал от себя эту истину – что ему никогда не видать просто жизни. Он не помнил, что и когда было сказано, что повернуло его путь прочь из этой колеи – и даже сейчас не хотел сознаваться, что некогда сделал выбор сам. Сознаться – значит, признать. Но ему нужен был брат.
– Почему… невозможно?.. Разве я проклят?..
– Можно сказать и так, христианин (бледный рыцарь произносил это слово – chrestien[15]15
Chrestien – старофр., = фр. «chrИtien».
[Закрыть] – так, будто это было имя собственное. Будто не было у Алена иного имени). А можно сказать и иначе – благословлен. Говори – отмечен, но никто не бывает отмечен вопреки собственному желанию.
– Я… такого не хотел. (Впрямь ли? Не лжешь ли?) Я хотел… чтобы мой брат был жив. Это оно, – внезапная мысль словно подбросила его, и он едва не вскочил на ноги, – сделало так? Из-за этой штуки я остался один?..
– У каждого своя дорога, и каждый из нас ведом с любовью. Твоему брату сейчас было лучше уйти. И для тебя было лучше, что он ушел. С ним все хорошо.
– Тогда… – Ален задохнулся и не договорил. Он вынес изо всей речи рыцаря только одну истину – Этьенета отрезало от него смертью, потому что ничем другим не могло отрезать. Потому что он, Ален, не нужный теперь себе самому, нужен кому-то другому, и этот кто-то ревнив, он хочет забрать свое целиком. Делиться с маленьким Этьенчиком? Нет. Ни с кем и никогда. Прочь с дороги!
Ален хотел сказать что-то очень яростное, но не смог. Он в самом деле не смог, у него попросту не повернулся язык оскорбить то, чему он даже не знал названия – и теперь просто заплакал злыми слезами, бросившись лицом на скамью. Рыцарь не утешал его, не говорил ничего, и может, то было и правильно. Потом, когда рыдания сами собой стали тише, он тронул юношу за плечо. Тот дернулся, раздираемый слишком многими чувствами, чтобы ответить хоть что-нибудь. Он и сам не мог бы сказать, что происходит. Будто погружаешься – быстро, наискось – в ледяную обжигающую воду, но желаешь во всем мире только одного – коснуться дна. Вот, я и спятил, а может, умираю, потому что так не бывает с живыми людьми, – почти блаженно подумал Ален, поднимая от скамьи мокрое лицо, не стыдясь уже ничего. Рыцарь сидел рядом и пытливо смотрел. Края губ его чуть поднялись – он улыбнулся. Алена продрала дрожь.
– Постойте… мессир… – сказать быстрее, поймать этот сон за хвост, пока тот не распался – растекся – ускользнул в темноту… – ночная река, белый город, темный берег. Тот берег. Там стоял рыцарь в белой котте. Это… были не вы?
– Нет, – совершенно спокойно, будто только и ждал этого вопроса, отвечал седоволосый человек. Ален внезапно понял, что тот очень стар. Нет, стар – не то слово. Просто родился очень давно. – Нет, я никогда не стоял в дозоре на берегу реки.
Ален почувствовал бешеную усталость, навалившуюся на него, как огромный пласт снега, упавший с крыши. Он посмотрел на крест – безо всякого выражения, просто посмотрел, перекрестился (наверно, перед сном). Рыцарь поднял свой белый плащ (и не обратился во прах от крестного знамения – но протянул длинные, легкие руки накрыть Алена шерстяной тканью.) И накрыл. Кажется, он меня жалеет, да, должно быть, это жалость, потому что я не знаю другого названия для такого взгляда. И для такого прикосновения
Рыцарь поцеловал лежащего в лоб, и губы его были сухими и теплыми.
– И что я теперь… должен делать?..
– Будет видно, chrestien. Спи, а завтра я выведу тебя на дорогу.
– Я… узнаю правду? Если уж так, я хочу ее знать.
– Я не отвечаю на такие вопросы. Спи спокойно, chrestien.
– И еще… я хочу вернуться домой.
– Да.
…Он проснулся, когда утренние лучи пронизывали лес насквозь. Птицы голосили, лес просто-таки звенел их трелями; судя по солнцу, было где-то около полудня.
Ален встал, и сухая листва, в которой он спал, посыпалась с одежды во все стороны. Откуда ее столько, успел подумать он – и откуда я здесь?.. Он посмотрел вокруг, на постель из зеленого мха, все еще сохранявшего теплые впадины от его тела. На круглый хлеб и кожаную флягу, лежавшие на мху.
Потом сел, поджав под себя ноги, и начал есть. Вино оказалось воистину прекрасным, и фляжка опустела очень быстро. Ален положил ее на землю, откуда взял. Было около полудня, а какого дня – он не знал. Точно не знал даже, какого года. Зато вот место оказалось знакомо, и знакомо прекрасно – этим лесом они раз сто проезжали с Анри и его рыцарями на охоту или просто по делам. До графского замка отсюда часа два пути, не больше. А до широкой конной дороги – пять минут.
Ален потянулся; чувствовал он себя прекрасно, только предметы будто бы утратили прежнюю безупречную четкость очертаний. И смотреть на солнечные, косо падающие сверху лучи было слегка неприятно, глаза слезились. Ален чуть сощурился, и стало легче. Раздирая спутанные во сне волосы гребнем (война войной, смерти смертями, но не пришел еще тот день, когда он перестал бы носить гребень в поясном кошельке или в голенище сапога), он поймал себя на том, что тихонько напевает простенькую крестовую песню. Про Место Омовения.
Через час с небольшим он заступил дорогу скачущим сине-золотым охотникам. И когда старший из них, высокий и золотоволосый, осаживая крупного испанского коня, с гневно-веселым возгласом развернулся к нему, юноша поклонился коротко, отвечая на изумленную улыбку узнаванья:
– Добрый день, мой сеньор… вот, я вернулся. Если я вам еще нужен.
Конец 1 части.
© Copyright Дубинин Антон О.П. ([email protected])