355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Белый город (СИ) » Текст книги (страница 1)
Белый город (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:51

Текст книги "Белый город (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Антон Дубинин
Белый город

 
  «Я рыцарь, – говорю мужлану.
  Вовек искать я не устану
  Того, чего найти нельзя.
  Вот какова моя стезя.»
 
Кретьен де Труа, «Ивэйн».


 
  So pass I hostel, hall and grange;
  By bridge and ford, by dark and pale,
  All-armed I ride, whate'er betide,
  Until I find the Holy Grail.[1]1
Вот так, минуя двор и сад,И мост, и брод, скачу я вдаль,Влеком вперед, из года в год,Пока не отыщу Грааль.(пер. С. Лихачевой)

[Закрыть]

 
Alfred, lord Tennyson.


 
  Ki ore irat od Loovis,
  Ja mar d'enfern n'avrat pouur,
  Char s'alme en iert en Pareis
  Od les angels nostre Segnor.[2]2
  «Всякий, кто последует теперь за Людовиком, может не бояться ада, потому что душа его будет в раю с ангелами Господа нашего».


[Закрыть]

 
(Песня второго Крестового Похода).

Роман о Кретьене де Труа. Часть 1

 …Мне снился человек, стоявший у реки. Стояло полнолуние, и я ясно видел темную воду, быструю и глубокую, которая почти омывала его босые ноги. И его белую нижнюю рубашку, светящуюся неровным пятном на фоне черных ветвей. Он смотрел на тот берег, и, кажется, ему было очень больно. Волосы его, черные и блестящие, перемежались прядями яркой седины, но я не видел его лица. Потом, словно решившись, он (– рыцарь, рыцарь —) расправил плечи и шагнул вперед. Должно быть, его позвали. Я не видел, кто его позвал.

Глава 1. Сожженный город Витри

 
Ехал Кретьен из Труа в Аррас,
Такие дела – из Труа в Аррас,
Бежал от любви, как бегут от смерти,
И может, не в первый раз,
Но крови Христовой довольно, поверьте,
Чтоб возвратить всех нас.
 
 
Справа – сожженный город Витри,
Такие дела, сожженный Витри,
Слева – деревня в грязи по крыши,
Впору хоть не смотри —
По крыши дерьма, а может, и выше,
В Витри и в Труа, и в самом Париже,
Но крови Христовой довольно, ты слышишь,
Чтоб обелить все три.
 
 
Война безнадежна, и зол король,
Такие дела – очень зол король,
И Церковь на грани падения вечно,
Плечо подставлять изволь!
Привычным становится крест заплечный,
Но крови Христа довольно, конечно,
Чтобы прогнать всю боль.
 
 
Тяжче Иудина собственный грех,
Такие дела, свой собственный грех,
И ехал Кретьен с сердцем грустным, темным,
Не смея взглянуть наверх,
Но крови Христа довольно, запомни,
Чтоб исцелить нас всех.
 
 
А впереди-то – благой Аррас,
Такие дела, впереди Аррас,
Когда-нибудь сказку о том расскажут,
Но это другой рассказ.
Вот знать бы, о ком – о глупом ли паже,
О рыцаре ль гордом, взыскавшем Чаши —
Но крови Христа достаточно даже,
Чтоб выкупить лично Вас.
 

1.

 …В первый раз Ален Талье видел тот город, когда был в Святой Земле.

  Это случилось уже почти под самой Атталией, на десятый день жуткого перехода по пустыне, когда крестовое воинство славного короля нашего, Луи Седьмого, было уже изрядно потрепано голодом, холодом и пятью миновавшими битвами. Более того, нападения ожидали в любой момент, так как турки следовали за ослабленным войском, как гончие по следу раненого кабана, и то и дело чувствительно покусывали арьергард. Конечно же, в арьергарде был король. Место короля – там, где всего труднее. Но Анри Шампанский, господин Алена, не скакал рядом с королем. Его, раненого и болеющего сразу несколькими болезнями, везли в повозке посреди войска.

  Четырнадцатилетний Ален остался одним из немногих в войске, кто умудрился сохранять здоровье. Ран он не получил, местная лихорадка почему-то на него не зарилась – и потому ему приходилось с другими здоровыми – простолюдинами ли, оруженосцами – делать прямо-таки все и за всех. Он готовил, перевязывал раненых, кормил и поил людей и лошадей, стоял по ночам в «водяной страже» (таков был приказ по лагерю, иначе измученные пилигримы воровали воду сверх своей положенной порции.) Вот только часовым его не ставили, и на том спасибо. Ото всех этих дел мальчишка так выматывался, что к ночи уже не держался на ногах. Он падал прямо там, где стоял, закутывался в какие-то попоны и тряпки – и мир вокруг него стремительно проваливался в бездну. К началу второй недели после битвы, в которой был ранен мессир Анри, крестоносное воинство приобрело довольно жалкий вид. Ален, конечно же, не избежал общей судьбы: некогда красивые и ухоженные, волосы его висели пыльными сосульками, грязь с тела можно было отколупывать ножиком, и губы обметались – оттого, что он в своей жажде все время облизывал их языком. И запах, мессиры, не забудьте про запах… Впрочем, жаловаться грех, мало кто в те дни выглядел лучше. Вот мессир Анри, хоть и выпивал двойную порцию воды – как граф и как раненый – при всем при том изрядно походил на статую на собственном надгробии. Только статую довольно-таки грязную и вонючую, с плечом, замотанным кровавой повязкой. Да еще он оброс жесткой, совершенно непривычной для него светлой бородой, торчавшей, как иглы ежа. Охо-хо, поход в Святую Землю состоит не только из подвигов, большую часть времени – до подвигов и после – это просто безумно тяжелая работа. Работа во славу Господа нашего, как ни трудно поверить.

  В тот вечер опять не удалось найти хорошего места для ночевки: встали по возможности на равнине, пустой и бесплодной. Правда, с севера тревожили некие отдаленные холодные скалы, сбившиеся в кучу, как перепуганное стадо. Лагерь окружили кольцом часовых, но спокойнее пилигримам стало ненамного. Костерок из сухих и чахлых кустарников – единственного, что росло в этой Богом отверженной местности (прости, Господи, я понимаю, что она – Твоя Святая Земля, но… зачем же Ты не родился в прекрасной Шампани? Или в Бургундии, на худой конец?) – так вот, жалкий костерок на каменистой земле уже почти догорел. На смену времени дождей, которое пилигримы так проклинали в свое время – если б знать, что будет потом! – пришла палестинская зима – сухая и адски холодная. Мелко стуча зубами, Ален подполз ближе к мерцающим углям, кутаясь в одеяло. Он собирался было уже подняться и пойти в палатку к Арно, притулиться с краешку, как в прошлый раз – но неожиданно провалился в сон. Прямо здесь, рядом с повозкой, где хрипло дышал во сне больной мессир Анри, Ален уснул, ткнувшись головой в коленки; хорошо хоть, прикорнул он на лежащем на земле седле, а не на холодном песке. Случалось ему пару раз заснуть и так, головой на камне: просыпался он где-то через час от холода и ломоты в костях.

  Ален уснул, не успев даже как следует помолиться на ночь, только одна мысль зацепилась уголком за сознание – Господи, вот бы завтра дойти до воды… Вода, вода – эхом отозвалось все тело, и слово это начало в голове спящего мальчика некую самостоятельную, странную жизнь: на грани сна и яви явилась ему вода, разная, всякая, какую он только видел в своей жизни. Колодцы; лесные озера; дождь, треклятый ливень Времени Дождей – и сладостный грибной дождичек возле дома… Вода в кадке, где он моет голову; вода в лохани, где он купается; вода в чашке, в ведре, в горсти… Во сне Ален лихорадочно водил языкам по и без того обметавшимся, и без того воспаленным губам. И самой последней явилась самая далекая из всех вод, самая почему-то вожделенная: речка в Витри, полная тины и головастиков, мелкая речушка его детства, где они с братом купались вместе давним летом, вопя и обдавая друг друга брызгами. Капли летят, сверкая, ударяются в грудь… Река. Вот он бежит по пыльной улочке, на ходу стягивая через голову рубаху, потому что знает – сейчас, за этим поворотом, утоптанная дорожка, пологий склон – и…

  река…

 …Река. Но почему-то она была куда шире, чем та речушка его детства. Он завернул за угол, промчался по короткому склону, чтобы с разбега плюхнуться в воду, и – замер у самой кромки. Речушка под Витри выросла в широкую, очень быструю и полноводную, и темные ее воды, несясь мимо, так и обдавали холодом. Ален непонимающе моргнул, отступая на шаг, и поднял глаза.

  На другом берегу реки стоял Город.

  Это был, наверное, самый красивый и самый странный город на свете. Башни его – центральная и две боковых – вздымались над густым подлеском, и главная из них была темной, четырехугольной, увенчанной короной зубцов. Над ней плескался в высоком ветре некий стяг – но Ален не мог разглядеть герба, видно было только, что стяг – светлый. Две боковые башни, башни-стражи, цвели ослепительной белизной, так что даже слегка светились в сумраке, и так же светилась белоснежная кромка выступающих стен. Да, и был вечер, а может, даже светлая ночь, – хотя когда мальчик бежал по узенькой улочке северофранцузского городка, пылал яркий день. Жаркий летний день.

  Ален стоял, оцепенев, и глядел на город, прекраснее которого он никогда не видал. Нет, не то слово – от этих башен над кромкою снежных стен исходило ощущение священного, столь сильное, как редко бывает и в церкви. Ален хотел одновременно засмеяться от радости, зажмуриться от страха и пасть на колени прямо в ледяную воду от еще какого-то, доселе неведомого, торжественного чувства. Позже, пытаясь рассказать людям, что же он видел, он сравнивал город над спящим лесом с пением хорала.

  Наконец – непонятно, сколько времени прошло в этом блаженном оцепенении – он решился сделать хоть что-то, а именно – двинулся и один за другим стянул с ног башмаки. Одежда на мальчике оказалась походная, порядком грязная, поверх всего красовался мятый сюрко с алым матерчатым крестом на груди. Ален снял сюрко, и нижнюю рубашку, вышагнул из штанов. Постоял, маленький и худой, на темном берегу, не отрывая взгляда от башен. Он хотел туда, хотел больше всего на свете. Дрожа от холода и восторженного возбуждения, ступил в воду.

  Река едва не сбила его с ног, столь сильным было течение. Ален пошатнулся в ледяном потоке, с трудом сохраняя равновесие, ох, мама, пронеслось у него в голове, меня же снесет, – и он, закусив губу, быстро перекрестился. В это мгновение с дальнего берега послышался голос, окликая его.

  – Кто ты?

  Мальчик промедлил с ответом. Вскинувшись на зов, он увидел рыцаря на том берегу, рыцаря, который, быть может, давно уже стоял там. Он был высок и, кажется, сед, без шлема – но черты его лица скрывала ночная мгла. «Тамплиер», – удивленно понял Ален, разглядев алый крест на его белой одежде, и тут же ему стало жарко от радости – столь явно вдруг открылось название города. Иерусалим, небесный мой Йерусалем, крикнуло его сердце громче всяких труб, и мальчик промедлил с ответом.

  – Кто ты? – повторил тамплиер, и звук его голоса стал настойчивым. Краска стыда залила лицо мальчика – стыда своей наготы и незнания, как должно ответить.

  – Я… Ален, – выговорил он наконец, и это слово неожиданно показалось ему самому тихим и незначащим. Будто не имя, а просто звук.

  – Где твои спутники?

  Горечь стыда встала в горле комком, и мальчик не смог ответить. Воистину, он не знал того, не знал даже, были ли у него спутники вообще; так и стоял молча, и кровь стучала в ушах, и слышался тихий, могучий шум катящейся мимо воды.

  – Чего ты здесь ищешь? – в третий раз спросил тамплиер, и Ален снова не смог ответить. Ноги его совсем заледенели, а страх быть отверженным подступил со всех сторон, как ночная темнота.

  – Тогда твое время еще не пришло, – пришел с той стороны потока неожиданно мягкий голос рыцаря. – Ступай сейчас, может быть, ты сможешь вернуться в свой срок.

  Ален молча поклонился – со всем вежеством, которое смог в себе найти. Под молчаливым взглядом белого рыцаря, взглядом, не различимым в темноте, но ощутимым всею кожей, он вышел из воды и оделся. Когда, надев сюрко через голову, он снова бросил взгляд на темный берег, рыцаря уже не было. Только белый замок, над главной башней которого покачивалась тоненькая ладейка молодой луны. Стены его светились так ярко, что казалось, деревья темного леса отбрасывают короткие тени.

  Ален обернулся и посмотрел назад.

  Нет, то был не Витри с узкими улочками в летней, прибитой дождями пыли. И не незнакомый черный лес, подобный тому, что окружал священный город. С невысокого каменного холма Ален увидел спящий крестоносный лагерь в кольце часовых, темные бугры повозок, кое-где – затухающий огонь костерков… Мальчик посмотрел назад, желая еще раз увидеть город – но там не было ни его, ни ледяной широкой реки, а все то же, что на многие мили окрест: гористая, пустынная земля, серые камни да лиги холодного песка. Сам он, видно, бродил во сне. Бродил во сне и видел видение, вот ведь чудо какое!.. Чужие холодные звезды мерцали с темных небес, и ледяной ветер продувал одежду насквозь, вовсе не походя на продолжение сна! Задрожав от запоздалого волнения, он обхватил себя руками за худые плечи, и, бормоча себе под нос не то молитву, не то какие-то сбивчивые стихи, поспешил обратно в лагерь.

  Часовой поначалу не хотел его пускать. Это был совершенно незнакомый парень, пуатевинец, кажется, судя по цветам, из отряда разжалованного Жоффруа Ранконского; он был сонный, замерзший, хотел пить и совершенно не склонен был в третьем часу ночи верить байкам о мальчиках, гуляющих во сне. Однако на шпиона турков Ален походил менее, чем кто-либо на свете, и солдат долго мялся, не зная, что с ним делать. Дело кончилось тем, что мальчик был все-таки пропущен в лагерь. Его предложение разбудить, например, мессира Жоффруа, дабы тот опознал лазутчика, успеха не возымело: мессир Жоффруа после того, как из командующего авангардом превратился в простого рыцаря (хорошо хоть, рыцаря!) под командованием своего вчерашнего подчиненного, – после этих событий мессир Жоффруа был зол, как черт, и будить его стал бы разве что безумец. Поэтому вскоре Ален, стараясь ступать потише, уже пробирался к повозке господина. Хотелось сейчас же разбудить Анри, больного, измотанного, почти потерявшего надежду, и возвратить ему воинский пыл своим страстным рассказом. (Мессир, скажу я, мне было видение. Белого города, хранимого воинами Креста. Мы войдем в Иерусалим, мессир, будьте уверены, мы спасем Эдессу, этого хочет Господь.)

  Но, подобравшись поближе к повозке и уже изготовившись залезть вовнутрь, Ален услышал горестный звук – это тяжело, хрипло, постанывая дышал во сне его сеньор. Нет, будить мессира было нельзя, и слуга сам бы вцепился в горло любому, кто попытается сейчас это сделать. Он, закусив губу, истово перекрестил темноту, откуда слышалось больное до слез дыхание лучшего на свете человека, и нагнулся к своим скомканным на земле одеялам. Отложить все на завтра, все видения, речи, страхи и восторги, мессир Анри, Арно, да хоть сам Король (ох…), все, кому нужно об этом рассказать – все потом. Надо спать…

2.

  Но полноте, давайте по порядку. Ален – человек, о котором пойдет речь – родился в Труа, что в Шампани, в феврале 1134 года от Рождества Христова, днем ярким и солнечным. Матушка его, Адель, потом клялась и божилась, что первый крик ее любимого сына был воплем не страха, но радости. Будто человек очень радостный приветствовал жизнь таким кличем, на который был только способен – эгей, мир! Вот я, я пришел!

  Также она рассказывала соседкам, что чуть ли не с первого дня своей жизни ее первенец умел улыбаться. Ни одной из этих историй никто из кумушек совершенно не верил, так как, едва произведя на свет маленького и страшненького, как все младенцы, Алена, юная мать немедленно потеряла сознание и прислушиваться к его крикам не имела ни малейшей возможности; отец же, увидев его мокрую головку, облепленную уже черными, уже густыми волосами, слегка нахмурил брови и вышел из спальни прочь. Дело в том, что сам Бертран Талье, почтенный торговец тканями, имел волосы и бороду цвета выгоревших пшеничных колосьев.

  Юная супруга его, Адель, отличалась редкой красотой и утонченной хрупкостью сложения. Была она камеристкой при дворе графа Тибо Шампанского и прислуживала его почтенной супруге и прочим дамам графского замка. Графиня, властная, но добросердечная матрона сорока с лишним лет, приближала к себе покладистую и милую девушку, и потому к восемнадцатилетию Адели сложилось так, что она весьма преуспела в вышивке, танцах и куртуазном общении и напоминала не то что бы даму – но дамочку, которую редкий рыцарь не дарил благосклонной улыбкой. Однако при всем при том она отличалась поведением весьма строгим, в ожидании истинной любви не растрачивая свой пыл на любовь минутную; может быть, она слишком много мечтала, может быть, напрасно воспринимала жизнь как некий затянувшийся праздник, на котором всех ждет что-то необычайно интересное – но… Честный старина Бертран, вдвое старше ее, с широким веснушчатым лицом и здоровенными, как лопаты, руками – нет, он вовсе не соответствовал идеалу прекрасного возлюбленного, для которого неприступная девица берегла свое сердце и девичью честь.

  А он с завидной настойчивостью предлагал ей руку и сердце всякий раз, как дела торговли приводили его в графский замок. Семейство владетеля Шампани порой ленилось посещать знаменитые ярмарки, предпочитая получать все товары у себя дома, и потому по крайней мере шесть раз в год перед тем, как отправиться либо на труаскую ярморочную площадь, либо в Бар или Провен, Бертран заявлялся с новой партией тканей на графский порог. Доходило до смешного – что Крошка Адель прибегала, залившись краской, в покои графини и, стесняясь, просила госпожу о милости посидеть часок рядом с нею за рукодельем – дабы отвязаться от навязчивого жениха. Графиня, от души забавляясь, предоставляла девице желанное убежище, сама же спускалась вниз – подшутить над незадачею купца, а заодно прикупить цветного шелка или золотых ниток. Так и жила крошка Адель до восемнадцати лет, а потом…

  Потом что-то случилось у нее с графом Тибо, непонятно зачем, непонятно как… Графу Шампанскому перевалило уже за пятый десяток, но мужественной красоты и обходительности он притом нимало не утратил; впрочем, Крошка и сама толком не могла понять, что тут было чему причиною. После свершившегося она более всего не расстроилась либо обрадовалась, но очень испугалась; должно быть, потому менее чем через месяц с позволения доброго графа она-таки вышла, или, как говорят кумушки, выскочила замуж за верного и неизменного Бертрана.

  Конечно, она ему все рассказала; конечно же, он утешил невесту, обещая ей вечную заботу и любовь во все времена, что и подтвердил клятвою у алтаря. Алое с золотом необычайно шло к полудетской красоте Адель, к ее длинным темно-русым косам, в которых вспыхивали золотые искорки. А если она в продолжение свадебного пира в задумчивости опускала глаза, счастливый муж приподнимал за подбородок ее овальное личико и шутливо целовал – в носик. Нос у нее был маленький и вздернутый, придававший ее чертам особую трогательность; его потом унаследовал младший сын четы Талье, Этьен. Старший же от матери не унаследовал ничего.

  Впрочем, ничего не было в его внешности и от отца, равно как – ха-ха– и от графа Тибо. Ален, признаться, был вообще не похож ни на одного человека, с которым когда-либо знались его отец или мать. Родился он немногим ранее, чем то бывает обычно, но опять-таки не настолько, чтобы это можно было счесть из ряда вон выходящим случаем. Самая главная тайна его рождения заключалась в том, что ни отец, ни мать не знали ничего наверняка. Был, наверное, только один человек на свете, свято уверенный в том, что Ален – сын Бертрана, и точка. И этот человек был сам мальчишка Ален.

  Матушка, конечно же, своими подозрениями ни с кем не делилась, но точно ответить на вопрос, кто же все-таки отец ее странного сына, не могла и самой себе. Бертран отродясь не говорил жене дурного слова и всегда относился к Алену с отцовской лаской и заботой, однако же уверен в нем как в родной кровинке так и не был никогда. Поэтому, когда через три года родился еще один сын, Этьенет, Этьенчик, – счастье Бертрана не знало предела. Этьен был русый и широколицый, со светлыми, как у отца, бровями и по-матерински вздернутым носом. Красивым или хотя бы симпатичным его назвать было нельзя, зато он был настолько сын Бертрана, что тот, бывало, даже сам возился с ним, подобно няньке, и вырезал неискусными большими руками ему изумительно уродливые игрушки – коней и корабли, в которых сын, однако же, души не чаял.

  А старший, матушкин любимец, был совсем другой. У него были черные, как вороньи перья, блестящие волосы, которые даже стричь жалко, и Ален так и бегал по улицам с длинными прядками, рассыпанными по плечам. Кожа у него была очень светлая, а брови – тоненькие и черные, и уже с самых первых дней он знал, что хорош собой. Еще бы не знать, если каждая соседка, любой отцовский гость непременно считает своим долгом вставить в разговор: «Ну надо же, какой у вас красивый сын! Удивительно! Просто как дворянин…»

  И матушка опускала глаза, а отец восклицал что-нибудь вроде «Да полно тебе! Мальчик как мальчик, ничего особенного. Ступай-ка, Ален, поиграй на улице…»

  А повадки у него оказались и впрямь дворянские. Со всеми, от последнего нищего до знатной покупательницы, юный Талье держался с той открытой и естественной вежественностью, которая присуща людям высокой крови. Ему всегда легко и приятно было общаться с людьми, и неудивительно, что людям с ним делалось тоже легко и приятно. Кроме того, у мальчика открылся очень красивый и звонкий голос, и едва научившись складывать стихи, поначалу совсем простенькие, Ален пробовал их петь. Отец купил ему недурную роту, а заезжий жонглер с ярко-рыжими волосами, по прозвищу Рыжий Кот, научил с нею обращаться, и забавно было видеть, как семилетний малыш часами просиживал в углу в обнимку с инструментом, стараясь растопыривать коротенькие детские пальцы на нужную ширину, двигая туда-обратно смычком… Может быть, потому пальцы у него с годами стали очень длинными и изящными – вот еще одно отличие от Бертрана с его лапищами! Отец не то что бы одобрял сыновнее увлечение, но и не говорил ничего против, хотя в сердце своем считал все это фиглярство занятием для бездельников, которые ни на что лучшее просто неспособны. А Крошке Адель, по-прежнему оставшейся Крошкой, даже и став матерью двоих детей, напротив, казалось, что стихи и музыка – это очень изящно и благородно. А благородно – значит, правильно. Уж в этом-то она никогда не сомневалась. Кроме того, ей в сыне вообще все нравилось; все, что он делал, ей заведомо казалось правильным, как, впрочем, и многим его друзьям. Он же сам из двоих родителей больше любил сурового отца, а вообще изо всех людей на свете – своего младшего брата Этьена.

  Этьенет был тоже очень странным, но странность его выражалась в ином. У этого хрупкого, даже можно сказать – хилого ребенка, кажется, напрочь отсутствовало чувство страха. Он был молчуном, из тех, что всегда пристально вглядываются во что-то, другим невидимое; но если уж решал что-нибудь сказать – только горный обвал смог бы его остановить. В округе семилетний Этьен был прославлен тем, что спросил во всеуслышание в церкви на воскресной проповеди, пробившись к амвону поближе: зачем же Господь убил водой фараоновых воинов, если сам потом запретил убивать? Священник даже задохнулся; честно говоря, задохнулись все, кто стоял поблизости, в особенности бедная Этьенова матушка, пробиравшаяся с недобрыми предчувствиями за своим кошмарным отпрыском, чтобы его поймать – пресечь – подавить, пока не поздно: это был престольный праздник Сен-Жана, усекновение главы Иоанна Крестителя, и в собор пришел проповедовать сам знаменитый аббат Клервоский…Так вот, бедный священник задохнулся, но умница аббат только посмеялся благосклонно и объяснил «невинной младенческой душе» во всеуслышание все насчет того, кому разрешается отмщение за грехи человеческие, кому же – нет, и что значит «Аз воздам».

  Дома матушка за подобные деяния хотела Этьена выдрать, но сама она никого драть в жизни не пробовала, и как это делается, не представляла, а потому воззвала к справедливости – в лице своего властного мужа. Однако Бертран на любимое чадо руку поднять отказался (такого не случалось меж отцом и сыновьями все те недолгие годы, что они прожили вместе), да, отказался – и только громко смеялся на охи и ахи Адель касательно того, «за кого же их теперь примут, разве что за еретиков каких, вроде этих из Монтвимера, или того, южанина, которого в тюрьму посадили».

  – Да ладно тебе, – отмахнулся он, целуя жену в носик, – пустяки какие! И позора никакого нет – это ж ребенок, при чем тут позор? Поболтают и забудут. И вообще, не забывай – вы все за мной, как за каменной стеной. Пока я жив, ничего вам плохого не случится…

  (Ах, если бы он знал, насколько это правда, он бы так не говорил. Но тогда все было еще очень и очень хорошо, и осень выдалась ясная и радостная, и Адель только покачала головой, сетуя на сына, и вздохнула, как она обычно делала: «Ох, Этьен, что ж ты у нас такой дурачок? Наив ты наш, ну хоть когда-нибудь ты изменишься?..»)

  Дурачком она называла младшего сына весьма часто. Может быть, даже слишком часто. И Ален обыкновенно вступался за брата, говоря то, в чем был в самом деле свято уверен: «Нет, мама, он не дурачок. Как знать, может, он святой?.. Ну, или будет святым… потом.»

  Случай с епископом был далеко не единственным. Этьенет, кстати, пристал с вопросом по одной-единственной причине: ему хотелось узнать ответ. Едва узнав, он тут же успокоился, серьезно кивнул и принялся думать о чем-то другом, что пришло ему в голову в следующий миг. Его святая простота, она же глупость, она же бесстрашие, вылезала наружу на каждом шагу: ему ничего не стоило погладить здоровенную сторожевую собаку, жутким лаем наводящую страх на всю улицу, или прочитать пьяному наемнику коротенькую проповедь о смертных грехах. Самое удивительное, что все это сходило ему с рук по большей части безнаказанно, а мелкие последствия – вроде синяков и царапин – им во внимание не принимались и поведения Этьеновского не меняли. Однажды, правда, матушка долго плакала – когда он отдал нищенке ее любимое кольцо с крупной жемчужиной; подобные штучки из сарацинской земли время от времени случались в лавке у ювелира, и Бертран после долгих раздумий раскошелился на подарок в честь рождения второго сына. Этьенет обещал больше так не делать; что ж, он держал свое слово и так больше не делал никогда, впрочем, было много способов проявить себя и иными путями…

  Таков был Этьенчик, которого матушка иногда с горя звала Простачком; и сильнее всех на земле он любил своего старшего брата. Им даже всегда находилось о чем поговорить, правда, Этьен больше слушал; но чаще они вместе молчали, будто для взаимопонимания не нуждались в словах. Еще играли в игрушки – в страшенных отцовских зверюшек, которым Этьенчик придумывал имена, или просто так, без игрушек, в двух братьев-крестоносцев, дерущихся с полчищами сарацин, или в первых христиан, преследуемых жестокими язычниками, и это были игры Алена. Иногда Ален брал его с собой, в свою мальчишечью компанию, правда, с друзьями брата мальчик по большей части скучал, а свои друзья у него были обычно его младше, он частенько возился даже и с совсем маленькими детьми, вызывая печальное удивление своей мамы… В общем, все было очень хорошо. Только через много лет Ален понял, каково оно, безоблачное счастье: это когда все, кого ты любишь, живы.

3.

 …Поутру Ален рассказал-таки свое видение господину. Юный граф выслушал мальчика с переменным вниманием; день выдался холодный, и настроение у Анри было скверное. Болела рана, горло жгло и драло изнутри.

  – И мы дойдем до Йерусалема, мессир… И спасем Эдессу, во славу Господа нашего, я уверен, – Ален прервал свою сбивчивую речь, поняв, что его, кажется, не слушают. Анри проглотил кусок противного сушеного мяса и выругался.

  – А, кр-р-ровь Господня… Просто в глотку не лезет. Хоть бы скорей эта треклятая Атталия… Тащимся, как мертвые, а турки нас подгоняют. Ален, подай-ка запить.

  И, поймав потускневший взгляд мальчика, подающего ему чашу, благородный Анри криво улыбнулся и добавил:

  – Очень хорошее видение… Наверно, очень правильное. Дай-то Бог, в общем. А теперь позови-ка мне Тьерри… И сбегай спроси оруженосца или еще кого из людей графа Бурбонского, что там их господин. Я слышал, уже встает?..

  Лагерь уже явственно готовился к отъезду; Ален, расправляя ломившие плечи, прошел мимо людей, возившихся с конями, мимо «водяной стражи», вьючившей бурдюки, между двух повозок пилигримов. Кто-то, спеша, чуть не сбил его с ног; он едва успел отскочить, рыцарь выругался, но ответного «Прошу прощения, мессир» уже не услышал. Кто-то, невидимый из-за повозок, поддерживая угасающий боевой пыл собратьев, бренчал на роте, инструмет безбожно фальшивил… И тут Ален дернулся и остановился, как наткнувшись на стену: да, конечно, это была она. Та самая песня, от которой его продрало по спине острым холодом, и снова захотелось сесть на землю, скрючиться в камнях и исчезнуть… Как жаль. Это снова она.

 
  «Кто за Луи сейчас пойдет,
  Тот душу сбережет свою:
  Ведь ад ее не заберет,
  Средь ангелов ей дом в раю…»
 

  Ален скрипнул зубами. Голос поющего был молодым и незнакомым, (да, быстро песни по устам расходятся, ничего не скажешь!), а кроме того, прошли те времена, когда Алену хотелось немедленно разбить роту певца о его собственную голову от одного звука этой песни. Великий король, утес, сухие ветки дерева, бешеный и обожаемый взгляд в глазницах шлема – «Вперед, я кому сказал»… Жизнь за короля, кровь за короля. Но, черт возьми, когда же пройдет эта проклятая боль? Когда она пройдет и что с ней можно сделать?..

  «Ki ore irat od Loovis…»

  Куда ее девать, Господи, скажи мне. На что ее обратить, если уж она есть.

 …Это произошло три с лишним года назад, летом, в Витри. В Витри-ан-Пертуа, городишке их детства, том самом, где маленькая речка с заросшим водорослями дном. В родном городе их отца. Но как именно все случилось, Ален не знал, к счастью – а может, и к худу, потому что в его воображении это происходило сотни раз – и всегда по-разному. Словно бы, отказав его отцу в одной определенной смерти, мозг сына пытался ее заменить на многие расплывчатые.

  У Бертрана в Витри был дом, вернее, часть дома; с тех пор, как он разбогател и переселился в столицу, там проживали две его сестры, Аленовские тетки, старшая и младшая. Они, в отличие от разбогатевшего брата, оставались истинными и наследственными «талье» – портнихами, причем одна из них по большей части шила, а другая отделывала одежду на заказ. Старшая тетка, Талькерия, к слову сказать, Алена и его матушку терпеть не могла, считая старшего сына Крошки Адель явственным чужаком в семье и позорным пятном на чести ее братца. Тетка эта была сущая ведьма – старая, тучная, с маленькими черными усами над верхней губой и с изумительно скверным характером. Неудивительно, что при таких условиях она оставалась гордой старой девою и находила свое утешение в слежке за нравственностью родственников и соседей. Младшая же тетка, Алиса, была ничего себе тетка; она вышла замуж за некоего Жоржа Эрба, который теперь собирался выкупить Бертрановскую часть дома, чтобы зажить там своей семьей. И Бертран был не прочь продать как дом, так и ненужную более старую лавку сему достойному человеку, для чего теплым и дождливым июнем и отправился к себе на родину, оставив дома жену и двух сыновей. Собственно, он бы и не прочь взять семью с собою, но госпожа Адель отказалась ехать, сославшись на нездоровье; основною причиной ее болезни было наличие усатой тетушки Талькерии, с которой матушка Алена вовсе не имела желания встречаться чаще, чем то необходимо. Сыновья же отказались частью из-за матери, а частью – нипочему, просто так. Ален, пожалуй, навестил бы любимый им Витри, чтобы походить последний раз по старому дому, поваляться на берегу реки… Но Этьенчик ехать никуда решительно не хотел, а без Этьенчика было скучно, вот и остались мальчишки дома, а Бертран, поутру торопливо поцеловав их в теплые со сна макушки, уехал один. Откуда ему было знать, что именно в эти дни благочестивому королю нашему, Луи Седьмому, взбредет в бешеную голову, что граф Шампанский Тибо интригует против него с Папой?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю