355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Белый город (СИ) » Текст книги (страница 11)
Белый город (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:51

Текст книги "Белый город (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

  Это, как ни странно, был доселе молчавший одноглазый Этьен. К нему присоединился и солдат, но по своей причине:

  – Я сказал, если поклянется, ему ничего больше не будет. Он поклялся, так что отвали от него.

  Жерар нехотя поднялся, плюнул. Метил в лицо, но промахнулся, и слюна стекла по кисти руки, сжимавшей мешочек со святой землей.

  – А это что у него такое? – внезапно заметив ладанку, потянулся к ней безносый рутьер. – Ребята, у него тут что-то в кулаке! Небось что-нибудь хорошее! А ну-ка, давай сюда…

  Ален бешено замотал головой, скрючиваясь в клубок. Он стиснул намертво маленький мешочек – последнее, что у него осталось – но нож разбойника одним махом перерезал шнурок, железная рука его, почти выламывая, отогнула один за другим Аленовы пальцы. На свет явилась полотняная ладанка, захватанная, в пятнах крови; рутьер вспорол ее ножом, высыпал содержимое на ладонь и разочарованно протянул:

  – Э-э, да тут грязь какая-то… Тьфу ты, пропасть, стоило возиться, – и он бросил наземь и землю, и порезанный лоскут, разворачиваясь к своим:

  – Ладно, ребята, пошли отсюда. А то и вправду досидимся до провожатых этого сопляка. Эй, ты, благодари Бога, что живым ушел, – последнее относилось к Алену, – еще раз встретимся – иначе поговорим…

 …Ален полежал еще немножко, собираясь с силами. Потом, шипя от боли, встал на четвереньки. Постоял, заплакал и упал снова. Некоторое время он валялся лицом вниз и бешено рыдал – не от боли, нет, это был надгробный плач по его убитому рыцарству. Потом слезы кончились, юноша просто полежал, всхлипывая, на земле. От слез его голова, как ни странно, прояснилась, а вот ночь казалась воистину бесконечной. Луна, огромная и белая, как выбеленный небесными ветрами череп, обливала его потоками холодного света. Дрожа, он снова попробовал подняться на четвереньки – и смог («так, так, осторожно… А теперь – встаем…») С четверенек он встал на колени, трясущимися руками заправил волосы за уши. На земле что-то белело. Мешочек. Ален поднял его, тупо посмотрел несколько минут. А потом принялся осторожно, сгребая грязными ладонями, собирать в кучку крупицы святой земли, единственного подарка, который он вез Этьену из Королевств-За-Морем.

  Землю уже было не отличить. Святая, не святая – все смешалось, истоптанное ногами, залитое кровью и слезами. Однако Ален сосредоточенно сгреб влажный чернозем там, где, как ему казалось, пали крупицы желтоватой сухой почвы из-под Дамаска. Непонятно, верно ли он угадал, затесалась ли в эту пригоршню шампанской земли крупица-другая палестинских священных песков; но собранное Ален затолкал в мешочек, завязал прореху узлом, торчавшим, как заячье ухо. Связал перерезанный шнурок. Надел ладанку на шею. Встал.

  Стоять оказалось трудно. Ален отошел на несколько шагов и уцепился за дерево. Ужасно болела стопа – та самая, правая, которая при падении запуталась в стремени. Наверное, там что-то сломалось; во всяком случае, наступать на нее было невыносимо. Обдираясь и тяжело дыша, Ален отломал от дерева толстую нижнюю ветку и так, опираясь на палку, медленно двинулся вперед. К Этьену, к Этьенету, к брату. К единственному, кому он был нужен и кто был нужен ему. Я обещал тебе принести святой земли, Этьенет. Я до тебя обязательно дойду. Вот, я уже иду. Видишь, иду к тебе.

  Он прошел сколько-то, может, даже много, хотя при каждом шаге приходилось преодолевать себя. Пару раз он садился прямо на дорогу и отдыхал. Разбойники оставили ему чулки и нижнюю рубашку, а также никто не позарился и на башмаки – слишком маленькой была Аленова нога. Было холодно, но Ален этого не чувствовал – все перекрывала тупая боль изнутри и острая – в увечной ноге. Ближе к рассвету он понял, что идти более не может, сошел с дороги и уснул в корнях. Ему ничего не снилось. Когда взошло солнце, он проснулся и продолжил свой путь.

  2.

  До Витри, который теперь назывался народом не иначе как Витри-Сожженный, он добрался через пять дней. Вместо полутора суток, потребных без спешки для конного; и то можно сказать, что ему повезло – последнюю часть пути его подвезли на телеге горожане, возвращавшиеся с ярмарки из Ланьи. Было воскресенье, светлый, ясный вечер конца лета; когда Ален заслышал стук колес, он сошел с дороги, пропуская едущих, но, поравнявшись с ним, добродушный скуластый горожанин окликнул его, натягивая поводья:

  – Эй, сынок… Ты чего это?..

  Ален даже сначала не понял, о чем это он говорит. Потом до него дошло, что честный человек поразился его жуткому виду, и виновато развел руками. По дороге он побирался, а один жалостливый нищий отдал ему рваный плащ – который, судя по его виду, мог достаться старику от самого святого Мартина. Правда, кровь с лица и тела Ален уже успел отмыть в какой-то реке, но вот рубашка кое-где темнела пятнами, и общий вид был до крайности неприглядный.

  Доброму горожанину, видно, повезло на ярмарке – он там все продал или, напротив, дешево купил, что хотел; по крайней мере, благодушия ему в этот вечер было не занимать.

  – Да что, и так не понятно? – вмешалась жена доброхота, щеголявшая золотистой сеткой на темно-рыжих волосах. – Разбойники, кто ж еще… Совсем обнаглели рутьеры на дорогах, никакой управы на них нет… Слышал, Клара говорила, этот сброд соседний монастырь ограбил. Ничего для них святого нет, хоть бы кто графу пожаловался, в конце-то концов… Да ты полезай, паренек, в телегу, подвезем! Тебе ведь в Витри-Сожженный надобно?

  Ален благодарственно кивнул. На все расспросы, кто его так отделал, он мог только отмалчиваться – рыцарство его куда-то делось, но честное рыцарское слово осталось; потому он был донельзя благодарен молчуну-мужу, который вместо долгих разговоров сунул ему краюху хлеба и желтоватый булыжник сыра. Он вцепился в еду зубами и моментально сожрал все, стараясь не урчать от жадности; жалостливая женщина дала ему отхлебнуть из фляги легкого вина. Ален резко опъянел и заснул на тюках, под мягкое поскрипывание колес, а проснулся, только когда его потормошили за плечо:

  – Эй, парень, вставай. Мы приехали. В гости не приглашаем – у нас свои дети, да мы и не богачи какие-нибудь. Давай-ка, ступай домой; довезли тебя, докуда сумели, ради воскресного денька.

  – Благослови вас Бог, добрые люди, – сказал Ален искренне, спрыгивая на землю. И пошел прочь, опираясь на свою палку и приволакивая больную ногу, с трудом разбираясь в хитросплетении улиц, на которых он не бывал лет пять.

  Так вернулся из похода рыцарь Ален Труаский. Вернулся со славою.

  Когда он добрался до дома, уже сгустились сумерки. Дом был не чета их жилью в Труа – хоть и двухэтажный, да низенький, с невысокими потолками, а теперь он, казалось, стал еще меньше, будто это не Ален вырос, а домик сжался за время его отсутствия. Дверь открыла тетка Талькерия – сначала долго гремела изнутри засовами, потом наконец высунула нос в щелочку – и пораженно отступила. Со свечки в ее руке, неловко наклоненной, на пол закапал горячий воск.

  Тут Ален, совсем тонкий от изможденья, открыл в себе новое свойство: больной и измотанный, он нечетко ощущал границу меж собой и окружающим миром, а потому явственно почувствовал всей кожей, просто-таки услышал мысль захваченной врасплох тетки: «Он. Вернулся все-таки… А, проклятье! Скорей притвориться, что не узнала.»

  Лицо ее уже начало принимать заданное выражение, но тут откуда-то сзади возникла вторая тетка, и она показалась Алену прозрачной, как свечной огонек.

  – Бог ты мой, Ален! – пораженно вскричала Алиса, всплескивая руками. – Живой-таки! Вернулся!

  Нужда в притворстве мгновенно отпала, и тетка Талькерия посторонилась, улыбаясь так, будто проглотила что-то очень кислое. Ален пошатнулся, привалился виском к косяку, так что длинные волосы свесились ему на грудь, и хрипловато сказал без улыбки:

  – Добрый вечер.

 …На первом этаже дома располагалась мастерская. Там с утра и до позднего вечера каждый день, кроме как по воскресеньям, честно трудились во славу Господа Бога и ради собственного благосостояния три человека: сестры Талье и их ученица, хилая затюканная девочка по имени Жаннет.

  Ален по большей части помогал теткам: он даже научился быстро и недурно кроить. Также его занятия заключались в общении со слугами знатных покупателей, а то и с ними самими, и это удавалось ему еще лучше, чем кройка. На вопросы, что он теперь собирается делать и не заняться ли ему отцовской лавкой, он неопределенно поводил бровями. Строить какие-либо планы на будущее или мыслить о возвращении в Труа Ален пока не мог. О будущем он твердо знал одно – он никогда более не оставит своего брата.

 …В тот вечер, когда он добрался до дома и неприкаянно стоял в дверях под сочувственные оханья младшей из тетушек, Этьенет сбежал вниз по лестнице. Он всегда спал очень чутко, просыпаясь от малейшего шороха, и теперь вот возник на верхней ступеньке – без огонька в руке, сам светясь белой ночной рубашкой и белым, совсем заострившимся лицом. А потом без единого звука, тихо и стремительно сошел вниз, приблизился вплотную и крепко-накрепко прижался к брату. Так он постоял сосредоточенно, не плача, не говоря ничего, только сжимая Алена руками изо всех своих двенадцатилетних сил; головой он ткнулся брату в грудь, и юноша вдыхал теплый запах его русых, встрепанных сном волос. Он понимал, что сейчас заплачет, если попробует что-нибудь сказать, и потому тоже молчал, прижимаясь щекой к Этьенчиковой макушке. Он чувствовал, обнимая брата, все его птичьи косточки сквозь тонкое полотно; он понимал, что прошло два с лишним года, и Этьен вырос. Но не изменился тот почти совсем – кажется, чуть вытянулся в длину, да волосы будто стали потемнее. А в остальном это был Этьенет, его Этьенет, и сейчас, стоя с ним в обнимку в темном чужом доме, Ален понял остро, как человек без кожи, что вот он – его единственный близкий. Единственный надобный человек на земле. И этого человека он никому не отдаст.

  Через несколько минут Этьен оторвался от старшего брата. Посмотрел ему в лицо своими серыми, честными, совсем темными в темноте глазами, будто проверяя – так ли все, как он и думал? Потом сказал – совсем спокойно, будто продолжая недавно прерванный разговор:

  – Ну, вот ты и вернулся. Я же говорил.

  – Да, – просто ответил Ален, поняв изнутри, как все правильно и хорошо выглядит в братовских глазах. Он обещал вернуться, вот и сделал, как обещал. А иначе и быть не могло. Господи, как стыдно.

  – Я всем говорил, что ты вернешься, – держась за его руки, объяснил Этьенет, – а они не верили… Ни тети, ни матушка. Она совсем не верила. Вот и умерла.

  Ален прикрыл глаза от боли. Всё, кроме них с Этьеном, до этого отступило на задний план, даже тетушки куда-то подевались, а теперь пришло еще что-то, существовавшее помимо брата. А Этьен продолжил, как ни в чем не бывало:

  – Ален… А помнишь, я тебя просил…

  – Ага. Помню. Я привез.

  – Спасибо.

  Это было сказано даже как-то благоговейно; мальчик поцеловал грязноватый мешочек, легший ему в раскрытую ладонь, и снова поднял на брата огромные во мгле глаза:

  – Ален… Ты больше не уедешь?.. Пока?..

  – Нет, – серьезно ответил рыцарь из Труа, и это слово прозвучало как клятва. – Я приехал к тебе и больше тебя не оставлю.

  Тут слабость и утомление взяли верх над немощной человеческой плотью, и Ален пошатнулся, но в поиске, на что бы опереться, выбрал худое братское плечо.

  – Простите… Я очень долго шел. Мне надо спать. Сию же минуту.

 …Теток вовсе не удивил его вид. Скорее всего, они так себе и представляли пилигрима, вернувшегося из Святой Земли – все виденные ими дотоле пилигримы выглядели ничуть не лучше. А о рыцарском своем достоинстве он никому ничего не говорил. Этьену – сказал бы, да тот не спрашивал. Скорее всего, ему было все равно. Ему было важно только, что брат вернулся.

  Вопрос о рыцарстве всплыл сам собой, да еще и тогда, когда никто не ожидал. Это случилось за завтраком, ибо тетке Талькерии случилось в очередной раз завести разговор о состоянии их общих дел.

  – Лавкой кто-то должен заняться, – назидала она, прихлебывая жидкую кашу. – Ведь Жорж твой, Царство ему Небесное, так ее и не купил, и наследник, получается, Ален.

  – Ну… да, наверное, – отвечала тетка Алиса, слегка дергаясь от имени покойного мужа. – Не трогай ты мальчика, сестрица, пусть поживет еще в покое, отдохнет, пообвыкнется. Да он и мал еще, всего пятнадцать… Исполнилось уже или нет, что-то я не припомню…

  – Что значит – отдохнет? – недовольно вскинулась сварливая Талькерия, имевшая пренеприятное обыкновенье говорить о присутствующих в третьем лице. – Сколько у нас тут еще будет отдыхать и прохлаждаться вся Бертранова семейка? Лавка-то стоит без дела, а мы тут голодать должны и спины не разгибать, чтоб прокормить ораву ленивых мальчишек?..

  – Оставьте, тетя, – вмешался в разговор Ален, отламывая еще хлеба, – не стоит ругаться без причины. Я, наверное, смогу что-то с этой лавкой сделать. Что там нужно-то, продать ее?.. Торговать в ней вряд ли кто соберется…

  – А почему б тебе и не поторговать, скажи на милость? – тетка Талькерия так просто от свары не отказывалась. – Или ты отожрался на дворянских хлебах в этом своем походе (ха-ха, слышал бы ее кто-нибудь под стенами Атталии, вот бы посмеялся!), так что на честную работу уже и смотреть не желаешь? Вот отец твой (усы ее задвигались от недоверия к этому словосочетанию, которое она вслух высказывать не решалась, но скрывать тако же не умела), вот Бертран этим делом не брезговал, да и многие люди получше тебя за честь почитали…

  (У тетушек не должно быть усов. О, бедные люди, когда-либо делившие кров с усатыми тетушками, я преклоняюсь пред вашим мученическим терпением…)

  – Я бы лучше продал, – невозмутимо отвечал Ален, отхлебывая молоко. К ворчанию тетки можно было привыкнуть – как же, дождь не может не лить, навоз – не вонять, а Талькерия Талье – не цепляться к своим ближним. Это все были явления чисто природные, неотвратимые, хотя и неприятные, и их следовало просто пережидать. – Я думаю, у меня получится. Подписать что надобно я смогу, и лет мне не так уж мало, тем более что я же рыцарь… так что имею, наверно, разные права. Хотя, конечно, король это запретил для таких, как я…

  Тетка Талькерия поперхнулась. Она перегнулась через стол и так уставилась на племянника, что он сам чуть не подавился от неожиданности. Тетка Алиса вскочила, прижав руки к груди и издав что-то вроде всхлипа. Жаннет, беззвучно евшая в своем уголку, разинула рот. За глаза их обеих Ален испытал легкую тревогу – уж не собираются ли они выпасть прямо на стол?.. Один Этьенчик никак не отреагировал на нечаянную новость: он сидел и спокойно продолжал кушать, хлопая светлыми сонными ресницами. Если бы выяснилось, что его брат, к примеру, известный военный преступник или же только что избран следующим Папой Римским, для Этьенета в мире ничего не изменилось бы. Он коротко взглянул на брата, на лице его лежал солнечный свет – квадратное яркое пятно, на щеке полоса от переплета окна.

  – Ален… – выдохнула тетушка Алиса, совсем как в тот день, когда он, потрепанный и смертельно усталый, предстал перед нею на пороге. Но теперь в ее голосе проступило нечто, доселе не появлявшееся: легкий ужас.

  – Да ты что… серьезно говоришь? – Талькерия Талье растопырила пальцы, словно наводя на племянника заклятье – говорить только истину. – Рыцарь? Ты? Что ж ты тогда…

  Что ж ты тогда молчал-то, или что ж ты явился как бродяга, – неизвестно, что именно она хотела сказать, потому что Алиса впервые в жизни перебила ее.

  – Это большая честь для семьи, – серьезно, даже торжественно, с каким-то Этьенетовским выражением лица (чертами они оба напоминали Бертрана) выговорила она и поклонилась ему. Поклонилась неожиданно и неловко. Алену стало так стыдно, что он укусил себя зубами за непомерно болтливый, проклятый язык (а, я дурак несчастный! Вот они о чем!) – и пробормотал в чашку, красный, как рак:

  – Ну… да. Но это… неважно. Пожалуйста, не будем об этом говорить. Это все… не так, как вы думаете.

  – Нет, ну как же это – не будем? – вскинулась тетка Талькерия, с шумом отодвигая прочь кувшин с молоком, мешавший ей лицезреть неимоверного племянника. – Это же не просто пустяки какие-нибудь! Может, тебе по такому поводу чего-нибудь причитается! Деньги какие-нибудь, или, пожалуй, даже имение! Разузнать немедленно, вот что я говорю, и кроме того… Ален! Стой, куда это ты собрался?.. Стой, кому говорю!..

  Но Ален уже выскочил за дверь столовой, цветом лица напоминая уже не одного вареного рака, а целую корзину. Если только корзина раков краснее, чем один таковой.

  Ему хотелось удавиться.

  Больше они об этом действительно не говорили. Тетка Талькерия пару раз пыталась выяснить положение дел, но всякий раз наталкивалась на такую стену копий, что вскоре оставила свои бесплодные попытки. Только девушка Жаннет, ученица, смотрела на Алена с таким бешеным восхищением, что ему хотелось ее немедленно придушить. Останавливал лишь вид данной девушки, невольно наводящий на мысль, что та неровен час вскоре скончается без посторонней помощи – настолько плачевно она выглядела. Жаннет была сирота, дочка Жоржа Эрба от первого брака, бледное и заморенное создание примерно Аленовских лет; тетушка Талькерия так ее запугала, что Ален с трудом мог припомнить Жаннетовский голос – а уж ее смеха он и вовсе не слышал, кажется, никогда. Кажется, она в него влюбилась; за то ли, что он то и дело защищал ее перед теткою, или за его героическое рыцарство, будь оно трижды неладно – но, к счастью, огненные взгляды были единственным проявлением чувств, какое мог себе позволить ее робкий характер. И слава тебе, Господи: девичьей любви, чьей бы то ни было, Ален боялся и жутко не хотел.

  На Пасху юноша подарил бедняжке отрез синего шелка – скорее из жалости, чем из приязни. А она купила ему потрясающий своим уродством нож в кожаных ножнах, очевидно, принятый ею за рыцарский кинжал. Ален чуть не заплакал, увидев этот подарок. Ему даже захотелось быстро ее расцеловать. Почему-то она внезапно превратилась в его сознании в матушку, и хорошо, что это продлилось не дольше минуты. А то бедняга Ален не иначе как предложил бы Жаннет руку и сердце безо всякого на то желания, просто во искупление вины.

  Как выяснилось позже, в матушку Адель у него превращались все обиженные женщины. И все плачущие женщины, и все женщины, которые на него кричали. С этим тоже надо было что-то делать, и тоже – потом. А пока – сидеть и щелкать ножницами, щурясь среди кружащихся пылинок в потоке ясного предлетнего света, и стараться не смотреть на бледную Жаннет. А бледная Жаннет сидела напротив него на широком подоконнике и старательно путала нитки за вышиванием, которое потом тетушке Алисе придется исправлять, и когда она наклоняла бледноволосую голову, то заслоняла от Алена весь доставшийся на его долю комнатный солнечный свет.

  Жизнь вошла в колею, демоны отступили. Это была темноватая, страшноватая колея, явно на какой-то проселочной дороге, идущей Бог весть куда – но Алену пока не было важно направление. Он хотел потеряться. Он хотел лечь в эту колею и поспать несколько лет, и чтобы рядом был брат. Не надо ни od Loovis, ни в Йерусалем, ни даже на тот берег реки, и песен писать тоже не надо. Все это, может, и настоящее, только для других, а кроме того, как раз в Святой Земле у Алена начал ломаться голос. Он уже не мог так красиво петь, а рота его осталась в графском замке, а новой он не купил.

  Демоны отступили, и пожалуйста, Господи Боже мой, не пускай их обратно ко мне, потому что на самом деле они стоят за дверью. И пусть с моей матушкой будет все хорошо. Я нес ей в подарок честь, но что ж тут поделаешь.

  3.

  Беда пришла летом, в день июльский, меньше чем через год их совместной жизни в Витри. Жара стояла уже целую неделю, и дождя ожидали как манны небесной; работать было душно, спать – невыносимо жарко… Ален продавал лавку, которой нашелся некий очередной деловитый покупатель; сейчас он расхаживал по темноватой пристройке, в которой некогда заключалось все благосостояние семейства Талье, и совал нос всюду, куда только мог.

  – Сбавляйте цену, любезный, – придирчиво изрек он, умотрев какой-то очередной дефект в углу возле прилавка. Да честное слово, Ален и сам бы рад сбросить цену, которая целиком и полностью являлась изобретением теток. Он порядком устал изображать человека практичного, кроме того, хотел сходить к реке. Тем более что туда пошел купаться Этьенет.

  – Сбавляйте цену, староватая лавчонка-то, и вид у ней заброшенный, и ставню новую вешать… А вот тут у вас что?.. Чулан?..

  Дверь хрякнула, вбежавший прямо-таки вышиб ее своим телом и теперь стоял, отдуваясь, плечи его часто вздымались от быстрого бега. Из-за плеч мальчишки высовывались еще две-три головы – один другого младше, кому пять, кому около семи.

– Ален, бегите скорей, ваш Этьен тонет!..

  – Ва-ва-ва! – вразнобой заголосила из-за спины гонца «группа поддержки», но Ален уже не слышал их. Едва не сбив кого-то из ребятишек с ног, он вылетел в дверь в то же мгновение, оставив одинокого покупателя с полуоткрытым недоговоренной фразой ртом. Постояв так с полминуты, тот изумленно захлопнул рот. Что с ним было дальше, эта история умалчивает. Сдается мне, он пошел домой.

 …А Ален бежал к реке. Он мчался, преодолевая сопротивление воздуха, ставшего внезапно густым и плотным, как вода. Он бежал, как бегают люди во сне, – будто бы на одном и том же месте, – и, по пути сдирая с себя одежду, вдруг услышал этот тоненький нарастающий звук – комариную песенку на фоне далекого гула. Белый звон, белый звон, я тебя узнал, с небывалой жгучей тоской подумал он, и эта мысль была медленной и тягучей, будто бы мозг отказывался думать словами. Это был белый звон, нарастающий голос войны, сквозь который юноша прорывался по знойной узенькой улице, снова явственно понимая – если он не заткнется, я оглохну.

  Сам Ален кричал по пути, вернее, начал кричать, едва завидев впереди матовый блеск реки – но белый звон заглушал его собственный голос, на самом-то деле пронзительный, как верхняя нота флейты.

  Он кричал в замедлившемся мире, бежал и кричал и срывал по пути одежду, под конец бросаясь в воду в одних штанах и башмаках, и прохладная река обняла потную кожу с нежнейшей лаской, которой он даже не почувствовал.

  Он старался бежать так быстро, что его тело, кажется, обогнало по пути душу, и он почти увидел себя со стороны бросающимся вниз, кричащим, кричащим -

  – Этьенет! Держись! Этьенет! Я-иду-я-иду-Этье-э-эн!!!..

 …Он вытащил своего братика из реки, вытащил живого. Тот, ныряя, запутался ногами в водорослях, которыми густо заросло речное дно, а начав биться, только сделал еще хуже. После того, как мальчика несколько раз жутко стошнило речной водой, он открыл глаза, красные от влаги, на бледном, как у настоящего утопленника, лице. Хотел что-то сказать при виде брата, но вместо того изрыгнул очередную порцию зеленоватой дряни. Ребра его часто вздымались дыханием.

  Ален смотрел на него, по-идиотски улыбаясь. Такого страха и такого облегчения он не испытывал еще никогда в жизни. Вокруг обоих братьев на земле образовалась небольшая лужица. Мальчишки, Этьеновы друзья, как раз к этому времени подоспели за Аленом и стояли кучкой поодаль, притихшие и запыхавшиеся, но подходить не решались. Кто-то из них держал в руках Аленову рубашку, подобранную по дороге.

  Наконец Этьенет смог выговорить, что хотел. Поводив глазами по сторонам, он спросил, где его святая земля. Его маленький полотняный мешочек, с которым он не расставался.

  Эту святую землю Этьен не снимал даже на ночь. Разве что купался без нее, боясь, что вода как-нибудь размоет сокровище. Тетка Талькерия ворчала: «Носит всякую гадость на шее, грязь разную, только рубашки нижние пачкать…»

  «Ну что ты, нехорошо так, пускай носит – это же святая земля,» – напрасно увещевала ее сестра, на что неизменно получала презрительный ответ: «Э, святая! Да я такой святой земли тебе вон с любого огорода ведро принесу! Ты только подумай, где этот нахал ее мог накопать – самой противно станет!» Впрочем, при Алене она все же не высказывалась в подобном духе. Потому что ему как-никак было пятнадцать лет, и он, похоже, был уже не просто мальчиком, а юношей, чем-то вроде мужчины.

  А Этьен все равно не снимал с шеи ладанку. Только когда купался.

  Когда купался…

  Кто-то из малышей принес мешочек, который Этьен перед купаньем повесил на куст. Утопленник с Аленской помощью надел талисман на шею, схватился за него рукой – и успокоился. Ален понес его домой, хотя тот порывался идти сам; по пути старший брат изрядно изнемог, хотя Этьен и был для своих лет худышкой, а Ален, напротив, в Святой Земле научился выносливости. Однако Этьенета он переупрямил, и тащил его в объятьях до самого дома, а тот смирился и послушно обвис у него на руках, отчего сделался еще тяжелей. Несколько раз Ален останавливался отдыхать: в ушах у него стучала кровь, но главное – белый звон ушел. Он иссяк, кончился, заткнулся – кажется, в тот миг, когда юноша прыгнул в загрохотавшую колоколами воду. Этьенчик был живой, сердце у него ощутимо стучало где-то возле Аленова. Однако донесенный до дома, братик, который улыбался не переставая и то и дело повторял, что все хорошо, не смог сделать толком и двух шагов и попросился среди бела дня лечь в постель.

  – Что-то мне холодно, – признался он, смущенно улыбаясь. – Ален… Можно мне одеяло?.. Или плащ какой-нибудь… Накрыться…

  Солнце шкварило прямо в окно, и сам Ален весь взмок от пота. Накрывая Этьенета плащом, он коснулся его руки – та была огненной, как только что вырванная из костра головня. А еще Этьенет дрожал. Прямо-таки трясся от неподдельного холода, и этот же холод коснулся на миг кожи его старшего брата, когда тот ободряюще улыбнулся в ответ.

Да Ты что, Господи? Ведь все же уже хорошо, так? Ведь я верно понял Тебя, Господи, что я – успел?..

 …Этьен болел около двух недель. Один раз он было пошел на поправку, по крайней мере, так показалось; но после суток лихорадочной бодрости все стало еще хуже. Его жутко трясло; он уже и говорил с трудом, только все время смущенно улыбался. Когда он говорил, обычно повторял одно и то же – «Все хорошо, со мной все хорошо». Тетка Алиса, любившая Этьенчика, плакала по ночам; Ален не отходил от брата почти что ни на шаг. Правда, вместо их общего ложа постелил себе постель рядом на полу; страх его сердца был так велик, что он иногда ночью просыпался от тревоги и слушал прерывистое Этьеново дыхание. Так по ночам он вспоминал всякие их мелочи, залитые ярким светом прошлого – «Он у нас маленький святой… Ты не смейся, мама, он еще попадет на небеса…» Или тот весенний денек в Витри, когда Этьенет не вернулся к ужину, и тогда Ален понял, насколько же сильно боится его потерять. Он тогда молился как бешеный; чтобы унять страх, укусил себя за руку до синяка… А потом Этьенет явился – заигрался с мальчишками, заходил в гости к другу (отводил малыша домой) – и все с ним было в порядке, но Ален в тот вечер взял с него обещание. Положив ему руки на плечи и глядя в глаза, с трудом сдерживаясь, чтобы не разораться, он очень серьезно попросил брата так больше никогда не делать. Этьенчик понял, и, ответив столь же серьезным взглядом, обещал, что этого не повторится. И не повторилось.

  Двадцать четвертого июля, рано поутру, начались последние часы. Утро выдалось туманным, однако к полудню облака обещали рассеяться; Этьен не то спал, не то лежал в забытьи, стиснув в кулаке мешочек со Святой Землей. Ален, не спавший всю ночь, больше не мог просто ждать. Быстро натянув что-то из одежды, что ближе лежало, он отправился в церковь.

  Повозился с дверными замками; явилась сонная Жаннет в мятом нижнем платье и заперла за ним дверь. Он пошел по улице, залитой туманным утренним светом, пошел своей быстрой и странноватой походкой, которую позже прозвали «летящей». Странность ее заключалась в том, что Ален как-то необычно ставил правую ногу, стремительно выбрасывая ее вперед; казалось, что он то ли выходит вперед из молчащего строя, то ли просто стремится успеть. Это выглядело, пожалуй, даже красиво – а причина такой походки была неромантична и проста. С тех пор, как в драке с рутьерами на лесной дороге Ален сломал правую стопу, запутавшуюся в стремени, а потом долго шел, наступая на поврежденную ногу, там что-то неправильно срослось. В дождливые дни нога несильно ныла, а в остальное время не тревожила уже совсем.

  Он быстро шел, не замечая первых прохожих начинающего просыпаться города. Он шел, а колокола начали бить утро. Бывает так, что человеку надо в церковь, и как можно скорее, – и не потому, что человек соскучился по Господу, но просто потому, что мир вокруг горит.

  Так и всегда случалось в жизни Алена Талье: он бежал в церковь, когда мир вокруг него горел. Он бежал к Господу – не ради Него самого, но просить о чем-то, как спешит сын с разбитой коленкой спрятать лицо в подоле матери, чтобы, когда боль утихнет, отвернуться и снова умчаться играть… Он спешил в церковь.

  Это была та самая церковь, что некогда стала огромным склепом для тысячи трехсот человек. Король сразу по возвращении из Святой Земли немало содеял для восстановления города; он даже в искупительное паломничество приехал, привез из Палестины кедры, которые собственными руками посадил недалеко от города, и странно смотрелись они на фоне Шампанского пейзажа, наверное, так же странно, как Ален в доме тетки Талькерии. Еще до похода Луи Седьмой в припадке благочестия дал и немало денег на восстановление храма, и теперь, через пять лет, в нем не сохранилось никаких следов пожара; но все равно Ален боялся туда ходить. Ему не то что бы мерещились вырывающиеся из стрельчатых окон языки пламени, не то что бы он слышал крики вместо песнопений – но и не то что бы нет. Какой-то он стал слишком тонкий в последнее время, и часто видел… не глазами видел, но будто вспоминая сон – всякие вещи, которых не было. В общем, в церковь ходить он слегка боялся. Только по воскресеньям, и то не всегда, только вместе с Этьенетом, – хотя сам храм, чей светло-серый шпиль взлетал над домами, как указующий в небо перст, Алену очень нравился. Он вызывал в нем тот особый вид тоски, с которым как-то был связан любимый стихотворный размер, страх за Этьенчика, воспоминание об Арно де Ножане, как он стоит и смотрит у самой воды – и хотя это называлось тоской, ощущать ее было приятно. А вызвать специально – совершенно невозможно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю