355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Грозные царицы » Текст книги (страница 10)
Грозные царицы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:35

Текст книги "Грозные царицы"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

Однако надо сказать, что в Москве праздники с иллюминацией грозили пожарами, и вот в один прекрасный день Головинский дворец, где по приезде в Москву поселилась Ее Величество, был охвачен языками пламени. По счастью, сгорели только стены и мебель. Но не стоит думать, что эта нелепая случайность омрачила настроение Елизаветы или помешала продолжать праздники. Русские, если нужно сделать доброе дело, работают быстро, решила Елизавета. И действительно, спустя недолгое время новые стены встали на месте обгоревших. А пока спешно возводилось и обставлялось это здание, Елизавета перебралась в другое, сохраненное ею за собой на берегу Яузы, а потом и в третье свое владение – в село Покровское в пяти верстах от Москвы, принадлежавшее когда-то дяде Петра Великого. Здесь она принимала каждый день до девятисот гостей, которые пировали, танцевали и веселились чуть не до рассвета.

Театры тоже не пустели. Однако, пока придворные аплодировали опере «Милосердие Тита» немецкого композитора Иоганна-Адольфа Хассе или аллегорическому балету, иллюстрировавшему возвращение «Золотого века» в Россию, Ла Шетарди не мог принимать участие в общих развлечениях. Он только что с ужасом узнал, что одно из писем, адресованных министром иностранных дел его родины Амло де Шайу своему французскому посланнику в Турции, было перехвачено австрийской секретной службой. А там содержалась не только оскорбительная и несправедливая критика русской царицы, но и пророчества, гласившие, что Российской империи скоро придет конец, ибо она «не преминет впасть при первом же случае в полное ничтожество». Удрученный этой дипломатической оплошностью, Шетарди все-таки надеялся, что сумеет при помощи ловких ухищрений смягчить гнев и обиду императрицы. Но не тут-то было: Елизавету глубоко ранил поступок министра. Несмотря на вмешательство Лестока, который пытался защитить Францию, приводя в качестве аргумента преданность как Ла Шетарди, так и главного «виновника» – Амло, идее российско-французского альянса, она отказалась участвовать в навязываемых ей предприятиях, видевшихся ей отныне чистой авантюрой, и отказала в доверии разом и послу, и государству, которое он представлял в России. Когда вконец расстроенный Ла Шетарди явился во дворец заявить о своей непричастности к недоразумению, которое он сам «с прискорбием осуждает» так же, как сама Елизавета, она заставила его два часа прождать в прихожей среди фрейлин, а потом объявила, выйдя из своих покоев, что не может принять его ни завтра, ни в последующие дни, и пусть он обращается отныне к ее министру иностранных дел, иными словами, к Алексею Бестужеву, потому что в переговорах с какими-либо странами «Россия, месье, не нуждается ни в каких иных посредниках!»

Отчитанный по всем правилам Ла Шетарди, тем не менее, сохранил надежду на примирение и принялся протестовать, писать своему правительству, умолять Лестока еще разок посодействовать. Разве Ее Величество больше не прислушивается к своему лейб-медику как к врачу и как к советнику? Разве он лишился ее доверия? Как бы там ни было, но если лекарства, прописанные Лестоком, порой казались Елизавете Петровне эффективными при легких недомоганиях, от политических его выступлений толку не было никакого. Словно ослепнув и оглохнув от обиды, Елизавета замкнулась и не желала ничего знать. И все, чего Ла Шетарди удалось от нее добиться после долгих хлопот и многочисленных прошений, это согласие на частную аудиенцию. Он явился к Елизавете с желанием все искупить словами и улыбками, но натолкнулся на ледяную статую, облившую его презрением. Елизавета объявила маркизу, что подтверждает свое намерение порвать все связи с Версалем, сохраняя, естественно, уважение и дружеское расположение к стране, не сумевшей воспользоваться ее любовью к французской культуре. Ла Шетарди удалился с пустыми руками и тяжелым сердцем.

Тяжелую личную ситуацию посла усугубила происшедшая в это же самое время резкая и внезапная перемена взглядов Фридриха II: он внезапно отвернулся от Франции и сблизился с Австрией. В новой обстановке Шетарди больше не мог рассчитывать на прусского посланника Мардефельда как на своего союзника в главном деле: теперь, справедливо полагал француз, он не получит поддержки в новой попытке заключить франко-русский пакт.

Ла Шетарди пришел в отчаяние. Но тут ему пришла в голову идея: а что, если отдать курляндский трон, освободившийся в прошлом году в связи с немилостью к Бирону и его ссылкой, лицу, близкому Франции, ну, например, Морицу Саксонскому? Можно даже попробовать – тут, на берегах Невы, в стране безумцев и поэтов, чудеса всегда возможны! – предложить этому последнему попросить руки Елизаветы… Если благодаря вмешательству французского посланника русская императрица выйдет замуж за самого блестящего из военачальников, находящихся на службе у Франции, вчерашние мелкие унижения можно было бы и позабыть… Все проблемы исчезнут… Политический союз между двумя странами дополнится союзом двух сердец и станет практически неуязвимым. Кроме того, подобный брак предоставит возможность для беспрецедентного триумфа дипломата, ускорит его карьеру, обеспечит мир во всем мире.

Твердо решив поставить все на эту карту, Ла Шетарди обратился к Морицу Саксонскому, который несколько месяцев тому назад во главе одной из французских армий победителем вошел в Прагу, и, не раскрывая перед ним всех планов, стал настаивать на том, чтобы граф как можно скорее отправился в Москву, где – Шетарди это точно знает! – царица будет счастлива принять его.

Польщенный столь заманчивым, да и почетным приглашением Мориц Саксонский, естественно, не стал отказываться. Чуть позже он прибыл в Москву, еще лучащийся счастьем от своих воинских достижений. Елизавета, которая уже давно догадалась об истинном смысле столь неожиданного визита, забавлялась этим наполовину галантным, наполовину политическим свиданием, придуманным неисправимым французским посланником. Мориц Саксонский был красивым мужчиной и отличным собеседником, да и вообще ее просто очаровывал этот запоздалый претендент на ее руку и сердце, этот козырь, в последнюю секунду вынутый Шетарди из-за обшлага. Она танцевала с графом, часами болтала с ним наедине, она – в мужской одежде – гарцевала бок о бок с ним на улицах города, любовалась, стоя рядом с ним, фейерверками, томно вздыхала, глядя на луну из окон дворца, но как тот, так и другая ни в малейшей степени не намеревались выразить чувства, которые могли бы навеки объединить их. Просто – раз уж в потоке повседневности выпал им такой случай отдохнуть, предаться приятной игре во флирт, прекрасно сознавая, что эти вздохи, эти улыбки, эти взгляды и эти комплименты ни к чему не приведут в будущем, – как было не воспользоваться таким случаем? Ла Шетарди попусту дул на угасшие уголья – пламя из искр не вспыхивало. Несколько недель любовного поединка – и вот уже Мориц Саксонский возвращается к своей армии, о которой говорят, что она, дезорганизованная и изнуренная, готова вот-вот покинуть Прагу.

С дороги, куда повлекла его судьба воина на службе у Франции, он писал Елизавете любовные письма, воспевая ее красоту, ее величие и ее очарование, припоминая «особенно удавшийся вечер», некое «белое муаровое платье», некий ужин, когда он хмелел не от вина, ночные верховые прогулки вокруг Кремля… Она читала, она была растрогана и немножко сожалела о том, что осталась одна: одна – после восторгов этого как бы обручения! Бестужеву, который советовал Елизавете подписать союзный договор с Англией, страной, на взгляд императрицы, повинной в том, что слишком часто проявляла враждебность к политике Версаля, императрица отвечала, что никогда не станет врагом Франции, «ибо слишком многим ей обязана!». О ком думала она, произнося эту разоблачавшую ее тайные мысли и чувства фразу? О Людовике XV, которого никогда не видела, невестой которого была по чистой и несчастной случайности, Людовике, который так часто обманывал ее доверие? Или – об интригане Ла Шетарди, готовом – и он тоже! – вот-вот ее оставить? Или о своей безвестной канувшей в Лету гувернантке мадам Латур, которая обучала юную цесаревну Елизавету тонкостям французского языка? Или о Морице Саксонском, который писал ей такие нежные письма, хотя… известно ведь: «на языке – мед, на сердце – лед»?..

Ла Шетарди, отозванный правительством Франции, готовился к прощальной аудиенции, но Елизавета внезапно пригласила его сопровождать ее в паломничестве в Троице-Сергиеву Лавру, что неподалеку от Москвы. Обрадованный и польщенный возвратом милости к себе, французский посланник отправился во дворец, чтобы оттуда вместе с Елизаветой двинуться к этой святыне Православия. А потом, со всеми удобствами расположившись среди свиты, ни на шаг не отходил от царицы в течение недели. На самом деле Елизавета была в восторге от такого скромного «компаньона». Она таскала его за собой как по церквям, так и по гостиным. И придворные уже начали перешептываться о том, что «французик», дескать, похоже, становится преемником Морица Саксонского в постели императрицы.

Однако по возвращении Елизаветы и ее маленькой свиты в Санкт-Петербург Ла Шетарди должен был признать, что и эта игра им проиграна. Рано радовался! Собравшись с духом после того, как дала волю своим чисто женским заблуждениям, Елизавета снова заговорила с французским посланником сдержанно, если не холодно, словно бы забыв о недавних событиях. Она – раз за разом – назначала ему свидания, но не являлась на них, а однажды, когда Шетарди имел неосторожность пожаловаться ей на Бестужева, чья ненависть к Франции, как казалось дипломату, стала уже у него навязчивой идеей, несколькими резкими словами мгновенно поставила нахала на место: «У нас не обвиняют людей, не доказав их преступления!» Тем не менее, накануне отъезда Ла Шетарди Елизавета пожаловала ему табакерку, усыпанную бриллиантами, со своим миниатюрным портретом на крышке.

Назавтра после вынужденного расставания с этим человеком, который то очаровывал, то раздражал ее, императрица почувствовала такую грусть, словно потеряла лучшего друга. И, едва француз – в первый раз на долгом пути на родину – сделал остановку, к нему явился гонец от Елизаветы. Этот человек протянул ему письмо от царицы, где было всего несколько слов: «Францию никогда не вырвать из моего сердца!»

Правда, похоже на крик брошенной любовницы? Но – к кому обращенный? К послу? К королю? К самой Франции? Нет, она и сама не способна была разобраться в своих чувствах. В отличие от своих подданных, которым дано было право предаваться грезам, Елизавета была лишена такого права, более того – на него был наложен запрет. В очередной раз покинутая человеком, чью важную роль в своей жизни она всегда отрицала, Елизавета должна была отказывать себе в печали, чтобы вернуться к реальности и вернуться к роли императрицы, забыв о том, что она – женщина.

7 ноября 1742 года Елизавета обнародует манифест, торжественно объявлявший о том, что Карлу-Петру-Ульриху Голштин-Готторпскому присвоен титул великого князя и теперь он является официальным наследником престола, Его Императорским Высочеством с русским именем Петр Федорович. По тому же случаю царица подтвердила свое намерение не выходить замуж. Нет, одинокая жизнь не была ее призванием, как бы Елизавета ни убеждала себя в этом! На самом деле она опасалась, выйдя замуж за человека ниже ее по званию или за чужеземца, даже если он будет иностранным принцем, разочаровать не только своих лейбкомпанцев, но и весь русский народ, верный памяти ее отца, Петра Великого. Потому, чтобы остаться достойной той роли, которую она согласилась играть, нужно отказаться от всякого официального, благословленного Церковью союза и по-прежнему соответствовать образу «царь-девицы», «царственной девственницы», уже вошедшему в российские предания.

Было у Елизаветы и еще одно опасение, уже впрямую с ней не связанное. А вдруг подросток, которого она избрала престолонаследником и окрестила православным именем Петр Федорович, вдруг этот мальчик, у которого в жилах совсем немного русской крови, так и не сможет или не захочет забыть свою настоящую родину? Ведь действительно – несмотря на все усилия учителя Симона Тодорского – инстинкт постоянно возвращал великого князя к его корням. И неудивительно: все, что он видел вокруг, только побуждало подростка сохранять в душе культ его родной Германии. Его поддерживало в этом само состояние и вид общества, улиц, лавок Санкт-Петербурга… Ему достаточно было оглядеться – и он замечал, что большинство людей на площадях города, во дворцах и в министерствах куда свободнее говорит по-немецки, чем по-русски. Многие лавки роскошного Невского проспекта были немецкими, с написанными по-немецки вывесками. В столице было несколько лютеранских храмов. Когда Петр Федорович оказался во время прогулки у караульного поста одной из казарм, дежурный офицер, которого он стал расспрашивать, часто отвечал ему по-немецки. Услышав звуки родной речи, Петр сразу же пожалел о том, что его спровадили в этот город, который – пусть и красив! – все же куда меньше дорог ему, чем самый захудалый поселок Шлезвиг-Голштейна. Реакцией на принуждение акклиматизироваться в России у мальчика стало отвращение к русским словам, к русской грамматике, к русским обычаям. Еще немного – и он просто стал бы страшно злиться на Россию за то, что она недостаточно онемечена. Не случайно же он говорил всякому, кто пожелал это услышать: «Я рожден не для русских, я их не устраиваю!» Заводя друзей среди заядлых германофилов, Петр Федорович постепенно выстроил вокруг себя собственную маленькую «родину» – она утешала его посреди этой большой страны, этой чужой родины. Окруженный узким кругом симпатизировавших ему людей, подросток претендовал на то, чтобы жить с ними в России так, будто их миссия – колонизировать эту отсталую и непросвещенную страну.

Елизавета же, с ощущением полной беспомощности наблюдавшая за проявлениями подобной навязчивой идеи у этого мальчика, которого она решила, как вырванное с корнями растение, пересадить в другую, совершенно чужую и чуждую ему почву, с тоской думала о том, что и абсолютная в принципе власть государя обретает пределы, стоит встать вопросу о формировании мятежной души. Уверенная, что делает все только для всеобщего блага, она с тревогой спрашивала себя, не сотворила ли самой большой в жизни ошибки, доверив будущее империи Петра Великого князю, который столь явно ненавидит Россию и русских.

VIII. Труды и радости самодержицы

Самой большой проблемой для Елизаветы было жить в свое удовольствие, не слишком пренебрегая при этом интересами России. Так трудно оказалось поддерживать это хрупкое равновесие в мире, где обмен чувствами происходит по тем же правилам, что и обмен товарами, где то и другое взвешивают на одних весах. Иногда она задумывалась, не должна ли была, столкнувшись с упрямством Людовика XV, не желавшего протянуть ей руку, последовать примеру племянника и искать дружбы Пруссии, которая, кажется, способна лучше ее понять. Хотя «приемному сыну» еще не исполнилось и пятнадцати лет, императрица возмечтала найти ему невесту – если не полностью немку, то хотя бы родившуюся и воспитанную на землях Фридриха II. Впрочем, в то же самое время она не потеряла надежды на возобновление добрых отношений с Версалем и, отправляя туда своего посланника Кантемира, просила того сказать королю по секрету, что она сожалеет об отъезде маркиза де Ла Шетарди и была бы счастлива снова увидеть его при дворе. Ла Шетарди в России тогда уже сменил полномочный министр господин д'Юссон д’Аллион, чопорный и педантично точный человек, к которому императрица не испытывала ни симпатии, ни почтения.

Французы продолжали разочаровывать Елизавету, и она утешалась тем, что, на свой лад, подражала моде той страны, которой восхищалась, несмотря на то, как себя проявляли ее официальные представители. Увлечение Францией выражалось в бурной страсти к нарядам, драгоценностям, безделушкам, манере говорить, носившим отпечаток «парижского». В посвященной дочери Петра Великого книге Казимира Валишевского так рассказывается об этом:

«Всяким модам свойственно подвергаться преувеличению, переступая через границы. У Елизаветы страсть к нарядам и к уходу за своей красотой граничила с безумием. Долгое время вынужденная стеснять себя в этом отношении по экономическим соображениям, она со дня восшествия своего на престол не надела два раза одно и то же платье. Танцуя до упаду и подвергаясь сильной испарине, вследствие преждевременной полноты, она иногда три раза меняла платье во время одного бала. В 1753 году, при пожаре одного из ее московских дворцов, сгорело четыре тысячи платьев; однако после ее смерти осталось их еще пятнадцать тысяч в ее гардеробах и два сундука, наполненных шелковыми чулками, тысячами пар туфель и более чем сотней кусков французских материй. Она поджидала прибытия французских кораблей в С. -Петербургский порт и приказывала немедленно покупать новинки, прежде чем другие их увидели. Английский посланник лорд Гилфорд сам хлопотал о доставке императрице ценных тканей. Она любила белые и светлые материи, затканные золотыми или серебряными цветами. Бехтвен, посланный в 1760 г. в Париж для возобновления дипломатических сношений между обоими дворами, вместе с тем добросовестно тратил свое время на выбор шелковых чулок нового образца…

Гардероб императрицы вмещал и собрание мужских костюмов. Она унаследовала от отца его любовь к переодеваниям. Через три месяца после своего прибытия в Москву на коронацию она успела, по свидетельству Ботта, надеть костюмы всех стран в мире».

Мужской костюм ей нравилось надевать, потому что она считала, что в нем легче удивить окружающих округлостью икр и изяществом лодыжек. У нее были красивые ноги: ее уверяли в этом и – уверили.

Два раза в неделю во дворце устраивались маскарады. Ее Величество участвовала в них, перерядившись то в казачьего гетмана, то в мушкетера времен Людовика XIII, то в голландского моряка. Считая, что в мужском наряде она неотразима, а ее соперницам из тех, кого она приглашала обычно, такой костюм не к лицу и не по фигуре, Елизавета учредила костюмированные балы, на которые, по ее приказу, женщины являлись во фраках и штанах на французский манер, а мужчины в платьях с фижмами.

Ревностно следившая за тем, чтобы ни одна из представительниц прекрасного пола не могла превзойти ее в красоте, императрица совершенно не выносила конкуренции ни в нарядах, ни в обилии и качестве украшений. «Никто не смел носить платьев и прически нового фасона, пока она их не оставляла; но ввиду того, что она меняла их ежедневно, а иногда и ежечасно, придворные дамы не слишком отставали от моды».

Как-то Елизавета решила появиться на балу с розой в волосах. И надо же случиться, что Наталья Лопухина, и без того славившаяся красотой и имевшая в связи с этим большой успех в свете, тоже воткнула в прическу розу, да еще на самой вершине башни из роскошных волос. Елизавета была, мало сказать, возмущена. Такое совпадение не может быть случайным! Нет, это попытка оскорбить, унизить Ее Императорское Величество! Это пощечина царской чести! Остановив оркестр в разгаре бала, взбешенная царица заставила Лопухину встать на колени, велела подать ножницы, собственной рукой срезала злополучный цветок вместе с прядью волос гостьи – да так рванула эту прядь, что тщательно уложенные волосы рассыпались по плечам. Покончив с розой, царица наградила несчастную увесистыми оплеухами, ударив ту по обеим щекам, и только после этого дала знак музыкантам продолжать танец и вернулась к прерванному ради экзекуции менуэту.

Когда танец закончился, кто-то шепнул Елизавете на ушко, что мадам Лопухина упала в обморок, не в силах снести стыда. Пожав плечами, царица в ответ процедила сквозь зубы: «Ништо ей, дуре! Сама заслужила!», – и, совершив свою мелкую женскую месть, снова стала, как всегда, веселой и безмятежной. Теперь в ней просто не узнать было ту, что несколько минут назад бесновалась посреди зала, можно было подумать, что все это делал кто-то другой…

«С того дня, – пишет К. Валишевский, – Лопухина была намечена Елизаветой для руки палача, которой и не избежала».

И еще на эту тему. Интересные подробности о характере Елизаветы Петровны приводит в своих воспоминаниях о ней Екатерина Великая, которая оставила нам рассказ о том, «…как в Софьине, в окрестностях Москвы, куда Елизавета поехала на охоту в 1750 году, она стала журить cвоего управляющего за малочисленность зайцев. После того как управляющий получил от нее нахлобучку, она обрушилась на другие жертвы…» И тут ее гневные взоры упали на Екатерину, сопровождавшую ее. «Она постепенно к тому подходила, и слова ее лились потоком». Она «никогда бы не вздумала надеть дорогое и тонкое платье на охоту». И она сердитым взглядом окидывала лиловое платье, вышитое серебром, в котором та, что его надела, охотно убежала бы вместе с зайцами.

Думая положить конец этой сцене, придворный шут, Аксаков, – последний, если не ошибаюсь, при русском дворе – вздумал показать Елизавете в своей шапке только что пойманного им дикобраза. Она пронзительно вскрикнула, увидя в нем сходство с мышью, убежала в свою палатку, где в сердцах обедала одна; а на следующий день (о чем Екатерина не упомянула, рассказывая эту сцену) Аксаков был взят в тайную канцелярию, т. е. его пытали за то, что он «напугал ее величество».

Бранясь, Елизавета ориентировалась на Лестока, который, как говорили, «исчерпывал самый грубый словарь как немецкого конюха, так и русского мужика».

Склонность к неуместным и несвоевременным (не говоря уж о беспричинности их!) наказаниям уживалась в императрице со спонтанными приливами набожности. Каяться она начинала столь же внезапно, как выходить из себя. Выстаивала целыми часами на церковных службах, скрупулезно соблюдала дни постов, иногда даже падая в обморок после того, как вставала из-за стола, не взяв в рот и маковой росинки. Зато наутро она старалась «наверстать упущенное» – и это заканчивалось несварением желудка. Все, абсолютно все в ее поведении поражало излишествами и неожиданностями. Ей в одинаковой степени нравилось заставать врасплох других и обнаруживать что-то новенькое в себе самой. Необузданная, неряшливая, своенравная, если и образованная – то едва наполовину, пренебрегающая расписанием трудов и досуга, которое сама же и составила, столь же быстрая в наказании, сколь и в прощении, фамильярная с низшими и надменная с высшими, без колебаний отправляющаяся на кухню только ради того, чтобы вдохнуть аромат готовящихся там блюд, то гомерически хохочущая, то – практически тут же! – плачущая навзрыд, она производила на ближних впечатление хозяйки дома при старом режиме, в которой любовь к французским побрякушкам не заглушила святой простоты славянской души.

В эпоху Петра Великого приближенные ко двору страдали от необходимости посещать «ассамблеи», задуманные Петром, как он полагал, для того, чтобы приучить подданных соблюдать западные обычаи, а на деле превратившиеся в скучные собрания неотесанных аристократов, приговоренных Реформатором к повиновению, раболепствию, сокрытию своих истинных мыслей и чувств. При Анне Иоанновне эти ассамблеи стали источником беспорядков и интриг. Под маской куртуазности здесь царил глухой ужас. Тень демонического Бирона витала за придворной сценой. А вот теперь правительница, помешанная на нарядах, танцах и играх, призывала посещать ее салон, чтобы там забавляться. Конечно, время от времени и тут царственная хозяйка обрушивалась на гостей в приступе внезапного гнева или вынуждала их к каким-нибудь странным, на их взгляд, новациям. Но все приглашенные сходились в одном: в признательности императрице за то, что впервые смогли ощутить во дворце атмосферу, в которой смешались русское хлебосольство и парижская элегантность. Посещения святая святых монархии из протокольных визитов превратились, наконец, в возможность развлекаться в приятном обществе.

Но всего этого Елизавете казалось мало. Она не только устраивала «ассамблеи на новый манер» в своих многочисленных резиденциях, но и заставляла представителей самых знатных фамилий империи давать поочередно костюмированные балы под их собственной кровлей. Обучал весь двор тонкостям менуэта француз-балетмейстер Ланде, в конце концов объявивший, что нигде не исполняют этот танец так выразительно и так благопристойно, как – под его, конечно же, руководством – на берегах Невы.

Собирались во дворцах и в роскошных особняках в шесть часов вечера. Танцевали и играли в карты до десяти. Затем императрица, окруженная немногими привилегированными особами, отправлялась к столу – ужинать. Они ели сидя, в то время как остальные толпились вокруг, расталкивая друг друга или теснясь как сельди в бочке. Стоило Ее Величеству проглотить последний кусочек, возобновлялись танцы, и длились они до двух часов ночи. Чтобы угодить героине торжества, ужины давали обильные, плотные и утонченные одновременно. Ее Величество была охоча до французской кухни, которая и торжествовала, благодаря придворным поварам – сначала Фурне, затем эльзасцу Фуксу, – когда устраивались эти грандиозные ужины, обходившиеся казне в восемьсот рублей в год.

Восхищение Елизаветы Петровны отцом, Петром Великим, все же не доходило до того, чтобы привести ее к подражанию его чудовищным обжираловкам и его фантастическим пьянкам. Однако именно отцу она обязана пристрастием к грубой отечественной пище. Любимыми блюдами императрицы, помимо тех изысканных, что подавали на званых ужинах, были блины, кулебяки и гречневая каша. На торжественных банкетах Лейб-компании, на которых она присутствовала в полковничьем мундире (все та же страсть к переодеванию в мужской костюм!), Елизавета сама подавала знак к началу пиршества, опустошая залпом стакан водки.

Чересчур обильная пища и склонность к алкоголю вызвали у Ее Величества преждевременную полноту и неестественный румянец, а цветом лица императрица дорожила куда больше, чем тонкостью талии. «Красота и здоровье Елизаветы пострадали в особенности от постоянных бессонных ночей, – пишет Казимир Валишевский. – Она редко ложилась спать до рассвета и, даже лежа в постели, старалась отгонять от себя сон, и делала это не только ради своего удовольствия или удобства. Она знала, какие неожиданности готовила иногда властителям ночь, проведенная во сне. И в те часы, когда Бирон и Анна Леопольдовна пережили ужасное пробуждение, Елизавета, окруженная в своем алькове полудюжиной женщин, разговаривавших вполголоса и тихонько чесавших ей пятки, превращалась в восточную императрицу из „Тысячи и одной ночи“ и оставалась в полном сознании и начеку до самого рассвета.

Эти чесальщицы составляли целый штат, и многие женщины стремились к нему принадлежать; при этих ночных беседах нередко удавалось шепнуть в державное ухо словцо, даром не пропадавшее, и тем оказывать щедро оплачиваемые услуги. Так, в конце царствования среди чесальщиц числилась родная сестра фаворита, Елизавета Ивановна Шувалова. И влияние ее было настолько сильно, что один современник называет ее „настоящим министром иностранных дел“. В 1760 году маркиз Лопиталь обеспокоился ролью, которую стала играть другая чесальщица, по слухам, любившая деньги и принимавшая их от Кейта, английского посланника. Дипломатическому корпусу приходилось поочередно опасаться враждебности или добиваться благожелательности жены Петра Шувалова, Мавры Егоровны, рожденной Шепелевой, женщины „с тонким и злобным умом“, как характеризует ее Мардефельд, или считаться „с корыстными наклонностями“ Марии Богдановны Головиной, вдовы адмирала Ивана Михайловича, которую сама Елизавета прозвала за ее злобу Хлоп-бабой.

Но и те и другие встречали среди своих пересудов и интриг строгого контролера в лице бывшего истопника, Василия Ивановича Чулкова, произведенного в камергеры и исполнявшего особо интимные обязанности. Будучи непоколебимо верен Елизавете, он считался присяжным стражем императорского алькова. Каждый вечер он появлялся с матрацем и двумя подушками и проводил ночь на полу у постели Елизаветы. К концу царствования он был награжден орденом Св. Александра Невского, стал генерал-лейтенантом и женился на княжне Мещерской, не оставив, однако, своей должности. Будучи положительно неподкупным, он часто останавливал сплетниц, говоря: „Врете! Это подло!“ На рассвете чесальщицы удалялись, уступая место Разумовскому, Шувалову или иному временному избраннику, но Чулков оставался. В двенадцать часов дня Елизавета вставала, и нередко сторож ее еще крепко спал. Она тогда будила его, вытаскивая у него подушки из-под головы или щекоча под мышками, а он, приподнимаясь, фамильярно целовал плечо государыни, называя ее „своей дорогой белой лебедушкой“. Так, по крайней мере, рассказывает предание, за достоверность которого я не ручаюсь».

Легкий в общении, покладистый и неистребимый Алексей Разумовский – наиболее усердный и удостоенный наибольших почестей – получил у приближенных к императрице лиц прозвище «ночного императора». Постоянно его обманывая, Елизавета, тем не менее, не могла с ним расстаться. Только в его объятиях она чувствовала себя сразу и служанкой, и госпожой. Когда она слышала отзвуки низкого голоса этого бывшего певчего императорской капеллы, ей чудилось, что это призывает ее из своих глубин сама Россия. У Разумовского был сильный украинский акцент, он говорил только о самых простых вещах и, что большая редкость в царском окружении, никогда ничего не просил для себя самого, хотя и согласился на то, чтобы его мать, Наталья Демьяновна, разделила с сыном те блага, которые были предназначены ему самому. Благодаря щедрости сына Наталья Демьяновна, овдовев, смогла открыть корчму и жить отныне в довольстве. Он опасался контакта двора с простой, привыкшей к бедности и скромному поведению женщиной, и был прав. Когда Наталья Демьяновна должна была первый раз явиться в царский дворец, ее визит восприняли как событие. Бедняжке было приказано заранее, чтобы наряд соответствовал ее положению и обстоятельствам.

«Она (Елизавета. – Прим. перев.) пожелала, чтобы родные фаворита разделили с ним его почести и великолепие, и Наталья Демьяновна была приглашена в Москву, – пишет Казимир Валишевский. – Можно себе представить переполох, поднявшийся в Лемешах, когда у двери скромной Разумихи появился блестящий экипаж. Старушка разложила на полу присланную ей соболью шубу, выпила по стаканчику водки с соседками, чтоб „погладить дорожку, чтоб ровна была“, и села в карету с дочерьми. Она не признала сына в блестящем вельможе, вышедшем ей навстречу, и Алексей Григорьевич показал ей для большей убедительности знакомую ей отметину на теле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю