355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Грозные царицы » Текст книги (страница 13)
Грозные царицы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:35

Текст книги "Грозные царицы"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Одинокая и несчастная, Екатерина искала если не друга, то хотя бы человека, с которым можно откровенно поговорить. Поиски в конце концов уперлись в лейб-медика государыни, знакомого нам и неизменного Лестока. Тот проявил к молодой женщине интерес, даже симпатию. Она надеялась обрести в докторе союзника как против «прусской клики», так и против Ее Величества, которая продолжала корить невестку за бесплодие, между тем как та была тут совершенно ни при чем. Лишенная возможности свободно переписываться с матерью, Екатерина прибегла к помощи врача: тот мог отыскать обходные и весьма надежные пути, чтобы письма попадали к адресату. И Бестужев, ненавидевший Лестока, в котором видел потенциального противника, радостно потирал руки, узнав, что «лекаришка» оказывает услуги великой княгине, нарушая тем самым строжайшие инструкции Елизаветы. Вооружившись этим разоблачением, великий канцлер отправился к Разумовскому и сообщил тому: во-первых, Лесток – платный шпион иностранных канцелярий, а во-вторых, Лесток стремится дискредитировать фаворита в глазах Ее Величества. Это клеветническое заявление отлично согласовалось с откровениями секретаря придворного врача, некоего Шапюзо, который под пытками признался во всем, что от него требовали. Совокупность этих более или менее убедительных доказательств заставила Елизавету Петровну насторожиться. Вот уже несколько месяцев она избегала лечения Лестока. Если он стал ненадежен, если ему больше нельзя верить – пусть расплатится!

В ночь с 11 на 12 ноября 1748 года Лестока внезапно и безжалостно разбудили и препроводили в Петропавловскую крепость. Специальная комиссия, членами которой стали генерал Апраксин и граф Шувалов, а председателем Бестужев, обвинила врача в том, что он продался Швеции и Пруссии, что он ведет тайную переписку с скомпрометировавшей себя принцессой Иоганной Ангальт-Цербстской, матерью великой княгини Екатерины Алексеевны, что вступил в заговор против императрицы всея Руси. Лестока подвергли пыткам, после чего – не слушая заверений в невиновности и клятв – выслали в Углич. Имущество лейб-медика было конфисковано, он лишился всего. И тут Елизавета внезапно смягчилась. Императрица согласилась сначала на то, чтобы жена осужденного жила с ним в тюремной камере, потом – чтобы она отправилась вслед за мужем в изгнание. Быть может, государыня сжалилась над тем, кого должна была покарать согласно царской прерогативе, а может быть, просто сохранила теплое воспоминание о верном слуге, всегда спешившем услужить ей, вот и смягчила наказание.

Лесток предложил неизвестному 50 рублей, если он откровенно скажет, кто он такой и кто его посылает шпионить. Неизвестный упорствовал и уверял, что ни от кого не получал поручения шпионить. Лесток приказал позвать из своего караула унтер-офицера и гренадера и хотел заставить батогами неизвестного открыть – кто он такой. Тогда неизвестный объявил, что он – человек какого-то гвардейского офицера, который поручил ему наблюдать за каждым шагом Лестока и Шапюзо. Лесток тотчас поехал во дворец, упал к ногам императрицы, уверял в своей всегдашней верности и преданности и просил удовлетворения за оскорбление. Елизавета выслушала его ласково, просила потерпеть и обещала расследовать дело. Успокоенный Лесток отправился от государыни в дом того же прусского купца, где оставил других собеседников, и пробыл там до полуночи. Между тем Елизавета дала приказание арестовать и отвезти в крепость Шапюзо и четырех служителей Лестока, о которых предполагалось, что они могут сообщить сведения о поведении Лестока. Императрица говорила своим приближенным, будто считает преступным уже то, что эти господа взяли на себя роль судей над чужим человеком, и если они совершенно невинны, то нечего им страшиться шпионства над собой. 22 декабря Лесток попытался еще раз явиться к государыне, но его не допустили, а 24 декабря, в 11 часов утра, генерал Апраксин с солдатами явился в дом Лестока и объявил ему арест в его доме, причем запретили ему «употребление ножей и всякого острого орудия». Жена Лестока была в церкви и в тот день причащалась: по возвращении домой и она получила приказание оставаться в своем доме под арестом. В этот самый день при дворе устраивалась помолвка фрейлины Салтыковой; государыня была отменно весела, а сам Лесток был назначен в числе шаферов невесты, но, разумеется, теперь не явился. Наконец, 26 декабря императрица оставила столицу и перебралась в Царское Село, а Лесток, того же дня вечером, вместе с женою был отвезен в крепость. Александр Шувалов, заменивший недавно умершего Ушакова в начальстве тайною канцелярией, вел допрос над Лестоком и его соучастниками.[62]62
  К Шувалову придан был граф Апраксин, большой приятель Бестужева. Лесток с необычайным терпением несколько дней отказывался от пищи, позволяя себе глотать только немного минеральной воды; на делаемые ему вопросы – не отвечал ничего. Но Шапюзо, ввиду пыток, которыми его стали пугать, объявил, что Лесток получал от прусского короля пенсион и вел ночные беседы с посланниками прусским и шведским; назвал, кроме того, приятелями Лестока вице-канцлера графа Воронцова, генерал-прокурора князя Трубецкого и генерала Румянцева, но о смысле бесед их между собою отозвался незнанием, говоря, что Лесток давно уже не показывает к нему откровенности. Елизавета, не допросившись ничего от Лестока и Шапюзо, приказала прибегнуть к пыткам, как к неизбежному в те времена средству доискаться правды, в случае запирательства обвиняемого. Лестока вздернули на дыбу. Этот человек, уже одиннадцать дней не принимавший никакой пищи, с равным присутствием духа вынес мучение на дыбе и показал столько духовной крепости, что, снятый с дыбы, сам пошел в свой каземат. Он отрицал все, в чем думали обличить его, и клялся, что ни в чем не погрешил против государыни. «Все мое несчастье, – говорил он, – сталось по злобе великого канцлера. Но придет время – правда всплывет наверх, и государыня начнет сожалеть, что оказывала доверенность этому человеку». К нему подослали жену его, научивши ее убеждать мужа сознаться, и обещали пощаду и возвращение милости государыни. «Кто раз побывал в катовских (палача) руках, тот уже не может желать никакой к себе милости», – отвечал Лесток. Лестоку не трудно было запираться. После того, как арестовали Шапюзо, у Лестока оставалось еще четыре свободных дня; в это время он успел передать все компрометировавшие его бумаги шведскому послу Волькенстиерну, а тот с ними уехал тотчас в Стокгольм, и во время процесса, производившегося над Лестоком, невозможно было отыскать никаких письменных доказательств к его обвинению. Тем не менее, процесс над ним затянулся более чем на год и окончился уже в 1750 году. Все имущество его было конфисковано; из него взято на судебные издержки так много, что на одни письменные материалы выставлена была неимоверная сумма – 800 рублей. Его дом в Петербурге подарен был графу Апраксину, производившему над ним следствие вместе с Шуваловым. Лестока сослали в Углич и там содержали очень строго и скудно, а в 1753 году, в виде облегчения, перевели в Устюг-Великий и дозволили жить с ним его жене. Там пробыл он до кончины Елизаветы. (Примеч. пер.)


[Закрыть]

Не будучи доброй, Елизавета Петровна была чувствительной, иногда даже – сентиментальной. Ей трудно давались жалость и снисходительность, но она охотно лила слезы над участью жертв эпидемии в отдаленных краях или бедными солдатиками, которые рискуют жизнью на границах ее империи. Поскольку большею частью императрица показывалась на людях приветливой и улыбающейся, подданные, забыв о пытках, грабежах, казнях, которые свершались в ее царствование, называли ее между собой «Милостивая». Даже придворные дамы и фрейлины, которых она часто награждала пощечинами или бранила так, что гренадер бы покраснел, услышав эти слова, – даже они бывали растроганы, когда после несправедливого наказания она принималась просить прощения: «Виновата, матушка!» Но самой нежной и самой внимательной она была к своему морганатическому супругу – Алексею Разумовскому. Если холодало, Елизавета сама застегивала ему шубу, позаботившись о том, чтобы этот типично супружеский жест был замечен всеми окружающими. Если Разумовский не мог подняться с кресла, прикованный к нему приступом подагры (а такое случалось часто), она отменяла самые важные и интересные приемы, чтобы составить ему компанию. И привычная жизнь во дворце начиналась только после выздоровления больного.

И, тем не менее, верной женой Елизавета не была – она обманывала любимого напропалую с молодыми людьми крепкого телосложения, вроде графов Никиты Панина или Сергея Салтыкова. А главным среди этих случайных любовников стал племянник Шувалова, Иван Иванович, которого она предпочитала всем. Почему? Что так привлекало ее в новом избраннике?[63]63
  Чтобы понять, откуда взялся Шувалов, сразу обратимся к Костомарову (там же): «Но вот государыня приблизила к себе новое лицо – то был молодой и лучше воспитанный, чем Разумовский, Иван Иванович Шувалов. Вся семья Шуваловых принадлежала к родовому русскому дворянству и возвысилась только при вступлении на престол Елисаветы Петровны. Один из Шуваловых, Петр Иванович, женился на Мавре Егоровне Шепелевой, большой любимице Елисаветы Петровны – и это был первый шаг к подъему фамилии Шуваловых. Брат Петра, Александр, сделан был начальником тайной канцелярии по кончине генерала Ушакова. Рекомендация и ходатайство той же Мавры Егоровны возвысили родственника Петра и Александра Шуваловых, Ивана Ивановича: он получил при дворе сначала звание камер-пажа, потом камер-юнкера, наконец, камергера. Разумовский не утратил милости государыни и не только не показывал огорчения, но относился дружелюбно к Шувалову. Возвышение, или, как тогда говорилось, „случай“ Шувалова возымел то важное последствие, что с этих пор он сам, а с ним и прочие Шуваловы, составили при дворе партию с большим влиянием на дела империи, тогда как прежде скромный, мало развитой Алексей Григорьевич и вся его родня, на которой слишком резко выказывались признаки простонародного происхождения, почти никаких дел не касались, исключая брата Алексеева, Кирилла, получившего образование за границей». (Примеч. пер.)


[Закрыть]
Конечно, прежде всего – аппетитная свежесть молодого человека, его красота, но ничуть не в меньшей степени – его просвещенность, отличное знание Франции. Императрица, никогда не любившая читать, не могла нарадоваться, видя, каким нетерпением горит Шувалов, когда должна прийти из Парижа посылка с новыми книгами, как торопится получить последние новинки. Ему было всего двадцать три года, а с ним переписывался сам Вольтер! Вот вам два качества, которые, в глазах Ее Величества, не просто отличали Ивана Ивановича от всех остальных смертных, но делали его поистине несравненным. Рядом с Шуваловым Елизавета чувствовала, что целиком предается любви и культуре. И при этом не утомлялись ни ее взгляд, ни ее ум! Отдаваться великолепию искусства, литературы, науки в объятиях энциклопедически образованного мужчины, как казалось императрице, было наилучшим способом учиться играючи. Она выглядела такой довольной этим сладострастно-педагогическим процессом, что Разумовскому и в голову не приходило упрекнуть возлюбленную в измене. Алексей считал даже, что Иван Шувалов достоин самого большого уважения, и одобрял для Ее Величества слияние наслаждений альковных с наслаждениями учеными. Именно Иван Шувалов побудил Елизавету Петровну создать Московский университет и Академию художеств в Санкт-Петербурге. Ощущение при этом императрица испытывала странное, головокружительное – ей мечталось, будто этим она возьмет реванш. Осознавая собственное невежество, она еще больше гордилась тем, что при ней зародилось интеллектуальное движение в России. Ее опьяняла возможность сказать себе: завтрашние ученые, писатели, художники будут всем обязаны именно мне, ничего не знавшей и ничего не умевшей!

В отличие от Разумовского, который мудро и спокойно смирился с тем, что Иван Шувалов, заменив его в алькове, пользуется теперь особыми милостями императрицы, канцлер Бестужев с тоской догадывался: кончается его время, его превосходство надо всеми под угрозой, быстрый взлет молодого фаворита с многочисленной и алчной родней станет причиной его падения. Причем станет скоро. Попытался было оттеснить Шувалова, представив царице очаровательного юношу – Никиту Бекетова.

Однако тот успел лишь ослепить Ее Величество в спектакле, поставленном учениками Кадетской школы, после чего Адониса призвали в армию. И все попытки перевести Бекетова в Санкт-Петербург, поближе к Елизавете Петровне, неизменно проваливались: клан Шуваловых принимал свои меры. Однажды, из чисто дружеских соображений, они порекомендовали юноше смягчающую мазь для лица. Никита доверчиво воспользовался советом, нанес мазь – и физиономия его сразу же покрылась красными пятнами. А потом началась чудовищная лихорадка. В бреду несчастный проклинал Ее Величество, осыпал ее грубыми и неприличными словами. Изгнанный из дворца, он больше никогда туда не вернулся, оставив «поле боя» Ивану Шувалову и Алексею Разумовскому, которые понимали, принимали и уважали друг друга – так, как свойственно светским, умеющим себя вести и обладающим житейской мудростью мужьям и любовникам.

Наверное, именно под их двойным воздействием царица отдалась своей страсти к зодчеству. Ей захотелось украсить Санкт-Петербург, основанный Петром Великим, – чтобы потомки сочли ее достойной отца. Всякое важное для истории царствование – Елизавета ощущала это каждой клеточкой – должно быть воплощено в камне и камнем вписано в легенду. Она повелела реставрировать Зимний дворец и возвести за три года в Царском селе дворец Летний, который станет потом самой любимой из ее резиденций, – а сколько это будет стоить, Елизавете Петровне было безразлично, она не скупилась, когда речь заходила о ее прихотях. Все эти грандиозные по объему работы были поручены итальянскому архитектору Бартоломео Франческо Растрелли, который к тому же занялся одновременно сооружением храма в Петергофе и разбивкой там парка, равно как и садов в Царском селе. Кроме того, неустанно соперничая с Людовиком XV, который был для нее образцом во всем, что касалось искусства окружать себя роскошью и собственного возвеличивания, императрица решила обратиться к самым известным художникам, поручив им для удовлетворения любопытства будущих поколений запечатлеть на полотне образы Ее Величества и ее приближенных. «Использовав» до предела его возможностей придворного художника Каравака, она пожелала, чтобы из Франции приехал весьма прославленный Жан-Марк Наттье, но того в последнюю минуту отозвали, и царице пришлось довольствоваться его зятем, Луи Токе, которого Иван Шувалов соблазнил гонораром в двадцать шесть тысяч рублей серебром. За два года Токе написал в России десяток портретов, а выполнив всю работу, обозначенную в контракте, передал кисти и краски Луи-Жозефу Ле Лоррену и Луи-Жану-Франсуа Лагрене. Всех этих живописцев выбрал, порекомендовал и оплатил Иван Шувалов: ему никогда не удавалось так успешно послужить во славу своей царственной любовницы, как в то время, когда он привлекал к ее двору известных зарубежных художников и архитекторов.

Если Елизавета Петровна почитала своим долгом украшать столицу прекрасными зданиями, а свои покои – картинами, достойными Версальских галерей, то – при том, как редко она открывала книгу сама, – привлечь соотечественников к высоким духовным наслаждениям стало для царицы честолюбивой мечтой. Достаточно хорошо говоря по-французски, она пыталась даже писать стихи на этом языке. Правда, несмотря на то, что все европейские дворы были в восторге от поэтических экспериментов русской императрицы, довольно скоро выяснилось, что такое ей не по силам – она быстро потеряла интерес к этому занятию. Зато в Санкт-Петербурге все чаще ставились балеты, и это казалось ей забавным и приятным способом приобщиться к мировой культуре. Большая часть балетных спектаклей была поставлена учителем танцев Елизаветы – французом Ланде. Бесчисленные балы – еще в большей степени, чем спектакли, – давали женщинам возможность предстать во всем блеске, показать всем, насколько элегантны их наряды. Однако во время таких ассамблей дамы не разговаривали ни между собой, ни с гостями мужеского пола. Безмолвные и прямые как жерди, они выстраивались шеренгой с одной стороны зала, не решаясь поднять глаза на кавалеров, выстроившихся с другой. Даже и в танце фигуры проделывались парами с отупляющей медлительностью и немыслимой благопристойностью.

К. Валишевский повествует о том, как злоязычный д’Эон в своих записках изобразил русский двор 1759 года, находя использованные рассказчиком краски далеко не привлекательными: много роскоши, но мало вкуса и еще меньше изящества. Величественные манеры свойственны «семи, десяти лицам». Женщины, в большинстве случаев хорошо одетые и увешанные бриллиантами, имеют в своих костюмах, тем не менее, что-то режущее для французского глаза – любоваться можно лишь нарядами да красотой, если они таковой обладают. В огромной зале, «более короткой, чем Версальская галерея, но гораздо более широкой, обшитой деревом, выкрашенной в зеленый цвет, прекрасно позолоченной, украшенной великолепными зеркалами и ярко освещенной множеством люстр и жирандолей», среди потока золота, серебра и света, они выстраиваются, как в церкви, все с одной стороны, а кавалеры с другой. Они обмениваются глубокими реверансами и не разговаривают даже между собой. Это идолы. Приемы состоят в слушании прекрасной музыки, где артисты, пользующиеся известностью в Париже, – Сакристини, Салетти, Компасси, показывают свои таланты; но частое и всегда однообразное повторение этого удовольствия скоро приедается. Нет уменья разнообразить развлечение и никакого понятия о главной прелести общественных собраний. Вне императорского дворца мало людей, имеющих дома, куда доступ «был бы свободен и легок и свидетельствовал о близком общении и дружбе. Все почти всегда основано на церемонии». Среди обитательниц Летнего дворца д’Эон обнаружил более привлекательную группу представительниц прекрасного пола: «Среди замужних дам выделяется блестящая группа молодых девушек из самых знатных семей, похожих на нимф и весьма достойных взора и внимания иностранцев». Это были фрейлины. Восхваляя их достоинства, д’Эон отмечает со вздохом, что и с ними «любопытство далеко не может зайти». Довольно близко совпадают с этим описанием и впечатления маркиза Лопиталя, также приведенные Валишевским. Сообщая во Францию, своему министру герцогу де Шуазелю, о всякого рода неприятностях, преследовавших его при дворе Елизаветы Петровны, он пишет: «Не говорю уже о скуке, она невообразима!»[64]64
  Цит. по кн.: Валишевский К. Дочь Петра Великого. (Примеч. пер.)


[Закрыть]

Победить эту скуку Елизавета надеялась с помощью первых на Руси театральных представлений. Она разрешила основать в Санкт-Петербурге компанию французских артистов, в то время как Сенат дал согласие на то, чтобы немец Хильфердинг (Hilferding) пользовался привилегией ставить комедии и оперы в обеих столицах.

Кроме того, в праздничные дни публике предлагались и русские народные спектакли – как в Санкт-Петербурге, так и в Москве. Среди них стоит назвать мистерию «Рождество Христово», в которой, из уважения к догматам православной церкви, Елизавета запретила, чтобы актриса появлялась перед зрителями в облике Богоматери. Всякий раз, как Святая Дева должна была произнести какую-то реплику, на сцену выносили икону. Впрочем, полиция предусмотрительно запретила играть спектакли, даже и религиозного содержания, в частных домах.

В то же самое время молодой писатель Александр Сумароков завоевал большой успех своей написанной по-русски трагедией «Хорев». Поговаривали также как о невероятном новшестве о строительстве в Ярославле театра на тысячу мест, заложенного неким Федором Григорьевичем Волковым, который устраивал там представления собственных пьес в стихах и прозе. Часто он выходил на сцену и сам.

Удивленная внезапным пристрастием российской элиты к сценическому искусству Елизавета Петровна простерла свое благоволение театру настолько далеко, что разрешила актерам носить шпагу – до сих пор эта честь была привилегией только дворянства.

На самом же деле большую часть времени пьесы, представлявшиеся на санкт-петербургских и московских подмостках, были бледным переложением на русский язык самых знаменитых французских драматических сочинений. «Скупой» чередовался на афише с «Тартюфом», «Полиевкт» с «Андромахой»… И вдруг, движимый поразительной дерзостью, Сумароков пишет русскую историческую драму «Синав и Трувор», вдохновленную прошлым Новгородской республики. Это литературное произведение нашло отклик повсюду, вплоть до Парижа, где «Le Mercure de France» («Французский Меркурий») расценил его как курьез. Мало-помалу русская публика, по примеру Елизаветы и Ивана Шувалова, стала интересоваться рождением нового средства выразительности, которое хотя и было пока всего лишь подражанием великим творениям западной литературы, но – благодаря использованию родного для читателя и зрителя языка – выглядело подобием оригинального произведения.

Не ослабляя усилий, Сумароков сделал еще один рывок – и создал литературное обозрение «Трудолюбивая Пчела», которое год спустя стало еженедельником «Праздное Время», публиковавшимся в Кадетском корпусе. Он приперчивал свои тексты известной долей иронии в вольтерьянском духе, но – без малейшей философской дерзости. Короче, он суетился, он лез из кожи вон в той области, где все было ново, будь то мысль или изложенный на бумаге текст. И, тем не менее, в ряду первопроходцев, где он стоял на одной ступени с Тредиаковским и Кантемиром, уже выдвигался на первое место совсем другой автор.

И снова честь открытия этого автора принадлежит Ивану Шувалову. Тот, в ком Шувалов провидел гения, был странным человеком, в котором было что-то от мечтателя и бродяги, человеком, который брался за все подряд. Звали его Михаил Ломоносов. Сын скромного рыбака из-под Архангельска, Ломоносов провел большую часть своего детства в родительской лодке, бороздившей в холода и бури пространство между Белым морем и Атлантическим океаном. Его обучал грамоте приходский священник, затем, охваченный страстью к учению и путешествиям, он сбежал из отцовского дома и пустился странствовать. Шел голодный, оборванный, спал незнамо где, ел незнамо что, жил милостыней, но никогда не упускал из виду намеченной цели. Цель эта была – Москва. Когда – этап за этапом – был пройден его долгий путь и он оказался в старой столице, ему было семнадцать лет, живот его был пуст, зато голова полна замечательных идей и проектов. Ему дал пристанище один монах, и он, выдав себя за поповича, пришедшего в Москву набираться ума-разума у великих умов, был по протекции принят в Славяно-Греко-Латинскую академию.

Юношу с острым умом и исключительной памятью скоро заметили, направили сначала в Санкт-Петербург, а оттуда – в Германию. Согласно предписаниям тех, кто его послал за границу, Ломоносову следовало там усовершенствовать свои познания во всех областях. В Марбурге он подружился с философом и математиком Христианом фон Вольфом, и тот стал руководить его чтением, помог ему открыть для себя Декарта, побуждал к участию в научных дискуссиях. Однако для Ломоносова ничуть не менее, чем умственные построения, оказались привлекательны упражнения поэтические, а Германия предоставляла для этого особые условия, ибо под эгидой Фридриха II, который ставил себе в заслугу развитие культуры, стихосложение стало модным занятием. Восхищенный и взволнованный примером вышестоящих, Ломоносов тоже стал писать стихи – причем писать много и быстро. Впрочем, даже и занятия литературой не могли подолгу удерживать его за рабочим столом: внезапно он бросал перо ради игорных домов, притонов и шалостей с девушками. Его беспорядочная жизнь оказалась столь скандальной, что над ним нависла угроза ареста, и ему пришлось бежать, ведь непутевого русского студента могли силой забрать в прусскую армию. В конце концов его все-таки поймали, бросили в тюрьму, но он сбежал и оттуда, чтобы – без сил и без гроша – вернуться в Санкт-Петербург.

Эти непрерывные приключения нисколько не образумили Ломоносова, напротив, они привели его к мысли о необходимости борьбы – и борьбы с приложением всей имевшейся у него энергии – против злой судьбы и неискренних друзей. Тем не менее, на этот раз, если он и хотел где-то отличиться, то – в поэзии, а не в дебошах. Вдохновило его восхищение государыней: в ней Ломоносов видел больше чем наследницу Петра, он видел в ней символ России, движущейся к великому будущему. Охваченный чистосердечным порывом, он посвящал царице стихи, исполненные почти религиозного благоговения. Конечно, ему были известны его предшественники в этом жанре: Василий Тредиаковский и Александр Сумароков, но наличие этих двух собратьев по перу, которые встречали его кислыми физиономиями, стоило появиться в маленьком кружке столичных интеллектуалов, вовсе его не смущало. Он вдруг почувствовал, что превзошел обоих. Впрочем, и они не замедлили догадаться, какую опасность для их славы представляет этот новичок, превосходящий их обоих как полнотой замыслов, так и богатством словаря. Между тем, сфера деятельности у всех троих была одна и та же. Следуя примеру старших, Ломоносов принялся сочинять панегирики Ее Величеству и гимны, воспевавшие воинскую доблесть России. Но если повод для сочинения у Ломоносова всегда был общепринятым, так сказать, классическим, то стиль и просодия оказались отмеченными невиданной силой и мощью. Язык его предшественников, изысканный и помпезный, был еще полон славянизмов. Его же лексика – впервые в российских печатных изданиях – приближалась (конечно, пока еще робко) к тому языку, на котором говорили люди между собой и который питался из источников иных, чем Священное Писание и Требник. Не спускаясь с Олимпа, он сделал несколько шагов по направлению к словарю улицы. Так кто же из современников мог не быть ему за это признателен? Благодарности дождем сыпались на его голову. Но аппетит Ломоносова по части признания был велик и рос с каждым днем, его не могли удовлетворить только литературные успехи. Расширяя границы благоразумного тщеславия, он вознамерился пройтись по всему кругу человеческой мысли, познать все, сделать для себя запасы всего, испробовать все, преуспеть одновременно во всем.

Ломоносова поддерживал в этом Иван Шувалов, назначивший его – почему бы и нет? – президентом Академии наук. Свою деятельность там Ломоносов начал с курса экспериментальной физики, но любопытство толкало его от одной дисциплины к другой, и так же одно за другим появлялись из печати его исследования: «Введение в истинную физическую химию», «Диссертация об обязанностях журналистов, посвящающих свои сочинения свободе философствования» (на французском языке) и, вероятно, чтобы отмыть себя от подозрений православной церкви в западном атеизме, – «Размышления о полезности церковных книг для русского языка». Эти и другие научные работы, родившиеся под его плодовитым пером, чередовались с одами, эпистолами, трагедиями. В 1748 году Ломоносов пишет трактат о русском красноречии. На следующий год – новая идея: теперь он увлекается промышленной окраской стекла и глубоко постигает эту проблему. Точно такой же энтузиазм охватывает его, когда он составляет первый словарь русского языка. То он поэт, то он химик, то минералог, то лингвист, то грамматик – но кем бы в данный момент он ни был, он целыми неделями не выходит из своего кабинета или из лаборатории, устроенной им в Москве, в Сухаревой башне, построенной когда-то Петром Великим. Отказываясь терять время на еду – ведь множество интересных задач еще нуждается в решении, – порой он довольствуется куском хлеба с маслом и тремя глотками пива, после чего продолжает работу до полного изнеможения, трудится, пока не рухнет головой на стол. Когда наступал вечер, прохожие с тревогой смотрели на свет в окнах этого рабочего логова, не понимая, в угоду кому все это – Богу или дьяволу. Обладая поистине чудовищной эрудицией и интеллектуальной жадностью, живя в непрерывной борьбе с невежеством и фанатизмом народа, Ломоносов дошел до того, что стал оспаривать в 1753 году приоритет в открытии электрической силы у Бенджамина Франклина. Но так же много он занимался практическим приложением науки. Имея в виду эту перспективу, он и приступил – с помощью Ивана Шувалова – к реорганизации первого университета, руководству императорским фарфоровым заводом, а также производству стекла и мозаики.

Елизавета очень быстро оценила заслуги Ломоносова. Ее восхищение и покровительство стали достойным ответом на многочисленные похвалы Ее Величеству в его стихах. Полуграмотной императрице культуру с успехом заменял здоровый природный инстинкт. Именно инстинкт заставил ее как выбрать в качестве фаворита, а потом и тайного супруга простого крестьянина, бывшего церковного певчего, так и доверить позже просвещение своей империи другому крестьянину – сыну рыбака и гениальному, разностороннему человеку. В обоих случаях она обращалась к детям народа за помощью в деле возвышения этого народа. Как будто знала, что мудрость кроется в самых глубинных пластах людского чернозема. Елизавете Петровне достаточно было познакомиться с первыми работами Ломоносова, чтобы понять, что главным в ее царствовании будут не монументы, не законы, не назначения министров, не военные завоевания, не праздники с фейерверками, но – рождение настоящего русского языка. А ведь никто из ее окружения даже еще и не догадывался, что живущая повседневной жизнью страна на самом деле переживает революцию. Неощутимо менялись не умы и не нравы, нет, менялись способы выбора и выстраивания в определенном порядке слов, способы выражения мысли. Освобожденное от веками сковывавшей его оболочки церковнославянского языка, русское слово будущих столетий выходило на простор. А сын рыбака с Крайнего Севера своими произведениями дал ему путевку в жизнь.

Если Ломоносову повезло в том, что Елизавета помогла ему сделать величайшую карьеру, то Елизавете повезло с тем, что под ее сенью Ломоносов создал русский язык завтрашнего дня.

Летом 1741 года Ломоносов возвратился в Россию, уже известный в Петербурге и своею одою, и отличными отзывами некоторых его наставников в Германии, и очень дурными отзывами других, и собственными признаниями в беспорядочном поведении. Подобно великому царю, который начал походы русских людей на Запад за наукою, и Ломоносов должен был явиться здесь и очень хорошим, и очень дурным человеком. У Ломоносова была та же богатырская природа, то же обилие сил; но мы знаем, как любили погулять богатыри, как разнуздывались их силы, не сдержанные воспитанием, границами, которые вырабатывает зрелое, цивилизованное общество для проявления этих личных сил, часто стремящихся нарушить его нравственный строй. Отсутствие благовоспитанности в Петре могло резко броситься в глаза людям из высшего западного общества, и особенно женщинам, которые и оставили нам отзывы об этой неблаговоспитанности вместе с отзывами о необыкновенных достоинствах царя. Что же касается Ломоносова, то в тех кругах, в которых он находился за границею, его несдержанность, его богатырские замашки могли поражать далеко не всех. Нам тяжело теперь говорить о пороке, которому был подвержен Ломоносов, о тех поступках, которые были следствием его шумства; но мы знаем, что современники смотрели на это шумство и беспорядки, от него происходившие, гораздо снисходительнее. Французские писатели середины XVII века с радостью констатируют, что пьянство вывелось у них в высших кругах и предоставлено низшим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю