Текст книги "Александр Дюма"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 35 страниц)
Дюма без сожалений простился с сотрудниками «L’Indipendente», которым предстояло продолжать сражение за истину под руководством Адольфа Гужона. Что касается его собственной журналистской деятельности в Париже, то он договорился о сотрудничестве с новым печатным изданием, основанным Моисеем Полидором Мийо и носившим название «Маленькой газеты» («Le Petit Journal»). Руководство ее заверило Александра в том, что в редакции он будет как дома, а расплачиваться с ним станут немедленно и полностью. Обеспечив таким образом свои тылы, 6 марта 1864 года он отплыл вместе с Фанни Гордоза на «Pausilippe».
Дюма надеялся на триумфальное «возвращение из изгнания», ждал шумных приветствий, но, когда он вновь появился в Париже, первые аплодисменты сограждан, которые он услышал, были адресованы не ему, а его сыну. Двенадцатого апреля 1864 года Александр-старший с сумрачной гордостью внимал успеху комедии в пяти актах «Друг женщин», написанной «малышом». Сидя в глубине своей ложи рядом с великолепно одетой Фанни Гордоза, он улыбался направо и налево, едва сдерживая досаду. Конечно, благосклонности публики хватит на обоих Дюма, однако это соперничество в конце концов начинало его утомлять. Когда же французы наконец заметят, что он вернулся на родину, что он по-прежнему талантлив и что его могучая старость заслуживает похвал настолько же, если не больше, насколько заслуживает их дерзкая молодость второго Александра?
Глава VII
Огни гаснут
Еще находясь в Италии, Александр возлагал свои надежды на тот огромный роман «Сан-Феличе», первые главы которого представлялись ему блестящим опровержением слов всех, кто говорил, что его творческое воображение истощилось. Уже в январе 1864 года он с нескрываемой гордостью написал об этом сыну, чтобы подготовить того к великому событию, и даже признался в своем письме, что, нарушив все свои привычки, перечитал и переписал собственный текст, чтобы исправить в нем ошибки: «Я попросту, подобно Атласу, несу на себе целый мир, но у Атласа было оправдание – ему взвалили этот мир на спину, я же взвалил его на себя сам. Скажи Готье, что я делаю для него, и только для него одного, то, чего никогда ни для кого не делал: я переписываю свой текст, чтобы он остался доволен стилем, – то есть вместо того чтобы зарабатывать по триста франков в день, зарабатываю всего по сто пятьдесят. […] Скажи еще двум его милым девочкам, что если я ради их отца работаю над стилем, то красочность и любовь вкладываю в книгу только ради них».
Несомненно, «красочности» и «любви» в этом чудесном романе, где переплетались страсть нежной Сан-Феличе и революционера Пальмиери, страсть королевы Мари-Каролины и Актона, страсть Эммы Лионна и адмирала Нельсона, было предостаточно, но все-таки и здесь стук сердец заглушался бряцанием оружия.
Действие романа разворачивается во время завоевания Неаполя войсками Бонапарта. Дюма хорошо знал и эти места, и это время и говорил о них с околдовывающей читателя пылкостью. Едва вышел из печати первый том «Сан-Феличе», парижские друзья принялись осыпать автора неумеренными комплиментами, и Александр возликовал. «Вот уже шесть лет как я ничего не делал ни для газет, ни для Французского театра, – пишет он Арсену Уссе, – и в течение этих шести лет не появлялось произведений такого высокого уровня. Эту книгу я считаю серьезной: в ней показана целая эпоха, в ней показаны все – от короля до разбойника, от кардинала до простого монаха. И над всем этим будет парить республиканская Франция, спокойная, честная, поэтическая, воплощенная в двух личностях – Шампьонне и Макдональде. Совершенно не следует тревожиться из-за глав, которые могут показаться вам эпизодическими: в романе из трех миллионов букв надо позволить автору определенно представить персонажей. Так, мне потребовалась целая глава для того, чтобы описать Маммоне, две главы – для Фра Пасифико, три главы – для Фра Дьяволо, но развитие характеров моих персонажей будет соответствовать обширности постамента. […] Хочется создать истинно художественное произведение».
Хвалебные письма, которые Александр получал от читателей «Сан-Феличе», он неизменно показывал Фанни Гордоза в надежде и этим тоже поддерживать ее пылкость. Что же, собственно, привлекало его в этой незаурядной женщине? Близкие описывают ее как особу, несомненно, красивую, хотя чрезмерно смуглую и черноволосую, но при этом несговорчивую и неуживчивую, с колючим характером. Фанни в равной мере искала ссор и жаждала примирений. Ее объятия были едва ли не истерическими. Должно быть, Александру нравилось укрощать эту строптивую красавицу, как хорошему всаднику нравится обуздывать дикую лошадку. Рассказывали, что бывший муж утомительной Фанни, австрийский барон, с трудом терпел ее вулканический темперамент: чтобы хоть немного унять пыл неугомонной супруги, он обертывал ей поясницу полотенцами, пропитанными холодной водой. А вот Александр без всякого труда приспосабливался к требованиям своей дамы! Это ли не свидетельство его преимуществ перед другими!
Поначалу они поселились в квартире, снятой со всей обстановкой в доме 112 по улице Ришелье, том самом доме, где помещались редакции группы газет, затем, в мае 1864 года, чета перебралась на виллу Катина, стоявшую на берегу озера в Энгиене. Вскоре это их скромное жилище превратилось в настоящий храм музыки. Гордоза то и дело приглашала туда без разбора учителей пения, преподавателей игры на фортепиано, аккомпаниаторов, любителей бельканто и… всевозможных прихлебателей, которые млели от восторга, слушая, как заливается соловьем хозяйка дома. Некоторые оставались обедать или ужинать, никогда заранее не было известно, сколько гостей будет за столом, прислуга на это жаловалась, синьора Гордоза, возмущенная дерзостью персонала, выгоняла одного повара за другим, и Дюма ничего не оставалось, кроме как самому, посмеиваясь, встать к плите.
Терпение, с которым он относился к выходкам подруги, изумляло тех, кто знал его вспыльчивый, резкий нрав. Неужели новой даме сердца удалось подпилить ему зубы и когти? Фанни ревниво следила за тем, чтобы преградить вход в свои владения всякой женщине, какую могла заподозрить в том, что та имеет виды на ее любовника. Однажды давняя подруга Александра, Матильда Шоу, позвонила у дверей его дома. Ей открыла горничная, выглядевшая смущенной и растерянной. Матильда не успела и рта раскрыть, чтобы сказать о цели своего посещения, как неизвестно откуда раздался громкий женский голос. «Это женщина? – вопила невидимка с сильным итальянским акцентом. – Скажите ей, что господин Дюма болен, и пусть она убирается!» А когда Матильда Шоу попросила все-таки более подробных сведений о здоровье хозяина дома, в прихожую ворвалась растрепанная черноволосая фурия, едва прикрытая облаком белого муслина; при виде гостьи она разоралась еще громче: «Я хочу, чтобы вы оставили в покое господина Дюма, потому что бедняжка болен и ему совершенно незачем видеть других женщин! Мое имя – Гордоза!» Оторопевшая Матильда Шоу все еще продолжала надеяться, что Александр, выйдя, в свою очередь, в прихожую, заставит эту разбушевавшуюся ведьму замолчать, однако он и не подумал навести порядок, и Матильде пришлось уйти, чувствуя себя так, словно явилась непрошеной гостьей, а то и самозванкой.
Дюма, на удивление терпимый и снисходительный по отношению к этому нетерпимому созданию, куда меньше снисходительности проявлял к своей прежней любовнице – Эмилии. Впрочем, удивляться тут нечему. Как только женщина утрачивала в его глазах физическую привлекательность, он тотчас открывал в ней те недостатки характера, которые ему следовало бы заметить в самом начале их связи. Бедняжку Эмилию он даже упрекнул в том, что так долго заблуждался на ее счет. Но Эмилия оказалась не такой уж кроткой. Убедившись в непостоянстве Александра, она приперла «папочку» к стенке: хватит ей терпеть его вечное порхание от одного цветка к другому, надоело, если он на ней не женится, она от него уйдет и заберет с собой дочь! А Дюма так привязался к маленькой Микаэле, которой шел четвертый год… Он хотел и готов был расстаться с матерью, но не с девочкой, а потому предложил заключить соглашение: до тех пор, пока Эмилия будет жить в Париже, «малютка» станет проводить полгода с матерью, полгода с ним; если же Эмилия покинет Францию, Микаэла останется с ним, но мать сохранит за собой право в любое время с ней видеться. Александр рассказал об этом предложении господину Кордье, отцу Эмилии. «Я думаю, что рассуждаю здраво, предлагая такие условия, – писал он, – и предлагаю вам, в отсутствие Эмилии, поговорить об этом с госпожой Кордье [матерью Эмилии]. Малютка очень меня любит и не должна страдать из-за тех жизненных обстоятельств, которые могут разлучить нас, Эмилию и меня».
Но Эмилия закусила удила и слушать ничего не желала. Чтобы помешать Дюма отнять у нее дочь, она официально ее признала. Александр бросил мать Микаэлы, заявила Эмилия, а потому не имеет никаких прав на ребенка, которого сделал, возможно, думая при этом о другой женщине. Непримиримая родительница восстала против самца, намеревавшегося отнять у нее ту, что была ей дороже всего на свете. И Дюма уступил – то ли по доброте, то ли попросту от усталости. Что верно, то верно – в это время у него было немало и других забот. Надо было ублажать ненасытную Фанни, заканчивать работу над «Сан-Феличе», переделывать для театра объемистых «Парижских могикан»…
В июле 1864 года начались репетиции. Однако цензура не дремала. Пьеса была запрещена из-за «чрезмерно либеральных намеков». Дюма заранее подготовил ответный ход: с одной стороны, он попросил потихоньку вмешаться своих друзей и покровителей – Наполеона Жозефа и принцессу Матильду; с другой стороны, он сделал достоянием читающей публики письмо, написанное им 10 августа 1864 года Наполеону III.
«Ваше Величество, – говорилось в этом письме, – в 1830 году французскую литературу возглавляли три человека, которые и сегодня стоят во главе ее. Эти три человека – Виктор Гюго, Ламартин и я. Виктор Гюго изгнан из страны, Ламартин разорен. Меня нельзя отправить в ссылку, как отправили Гюго: ни в моих сочинениях, ни в моих словах, ни в моей жизни нет ничего такого, что дало бы повод для изгнания, – но меня можно разорить, как разорили Ламартина, и меня в самом деле разоряют. Не знаю, почему цензура настроена по отношению ко мне так недоброжелательно. Я написал и опубликовал тысячу двести томов. Не мне оценивать их с литературной точки зрения. Переведенные на все языки, они разошлись так далеко, как только смог унести их пар. И хотя из троих вышепоименованных я являюсь наименее достойным, эти тысяча двести томов сделали меня из нас троих наиболее известным во всех пяти частях света, может быть, потому, что один из нас – мыслитель, другой – мечтатель, а я сам – всего-навсего популяризатор. Из этих тысячи двухсот томов нет ни одного, который нельзя было бы дать прочесть рабочему из предместья Сент-Антуан, наиболее республиканского, наиболее целомудренного из наших предместий. И при этом, Ваше Величество, в глазах цензуры я – самый безнравственный человек на свете!»
Составив для его величества список всех тех своих произведений – одно другого безобиднее и невиннее, – на которые обрушился гнев цензуры, Дюма заключает: «Сегодня цензура запретила „Парижских могикан“, которых должны были играть в следующую субботу. Она, вероятно, запретит под более или менее благовидными предлогами также и „Олимпию Клевскую“, и „Жозефа Бальзамо“, над которыми я работаю в настоящее время. […] Потому я в первый и, возможно, в последний раз обращаюсь за помощью к правителю, чью руку я имел честь пожимать в Арененберге, Гаме и Елисейском дворце и который, неизменно видя меня самоотверженным прозелитом на пути к изгнанию и к тюрьме, ни разу не встречал меня просителем на пути Империи».
Письмо, подкрепленное хлопотами Наполеона Жозефа и принцессы Матильды, возымело желаемое действие. Для Дюма все ограничилось несколькими сделанными наспех купюрами, «Парижские могикане» увидели свет рампы и имели большой успех.
Однажды, внезапно войдя в театре в ложу, где сидел Александр, Фанни застала его воркующим с юной актрисой, позы обоих показались ей весьма вольными. Певица раскричалась, осыпала виновных проклятиями, пригрозила разрушить все кругом, позвать в ложу рабочих сцены и даже зрителей… Дюма поспешно привел в порядок свою одежду и воскликнул: «Уберите от меня эту помешанную! Похоже, она со вчерашнего дня постится, и ей нестерпимо видеть, как другие садятся за стол!» Вечером на вилле Катина ярость Фанни вспыхнула вновь. На глазах у любовника, тщетно пытавшегося ее утихомирить, она расшвыривала стулья и била посуду. Поняв наконец, что имеет дело с неуравновешенным человеком, а то и впрямь с помешанной, Александр, когда все возможные аргументы оказались исчерпаны, схватил хрустальный графин и разбил его «в непосредственной близости от плеч дамы». Этот резкий жест внезапно даму отрезвил. Ее гнев перешел в злобную покорность. Сначала она падала в обморок, принималась рыдать, но в конце концов согласилась покинуть дом, не забыв перед тем обшарить все ящики и прихватить с собой все деньги, какие там были. Когда дверь за Фанни закрылась, Дюма решил, что все-таки отделался от нее с наименьшими потерями.
Чтобы немного развеяться, он собрался в Марсель, где должны были ставить «Могикан», а впоследствии подумывал отправиться в Соединенные Штаты, чтобы читать там лекции о Гарибальди. А пока, чтобы на период обдумывания путешествий сменить обстановку, перебрался на другую квартиру и поселился на первом этаже дома 70 по улице Сен-Лазар.[100]100
Там, где сейчас находится церковь Троицы. (Прим. авт.)
[Закрыть] Мари, покинувшая сестер из монастыря Успения Пресвятой Богородицы, вернулась к отцу и стала снова жить с ним. Александр был очень рад совместной жизни с дочерью, хотя поведение молодой женщины и казалось ему порой странным. Она любила теперь наряжаться кельтской жрицей, надевала на голову венок из омелы, подвешивала к поясу серп и целые часы с восторженным лицом стояла за мольбертом, рисуя серафимов и архангелов. Ей явно не требовалось присутствия рядом другого мужчины, кроме отца. Александра это удивляло. Ему казалось немыслимым, чтобы у женщины тридцати трех лет не было никаких сексуальных потребностей, сам-то ведь он, в свои шестьдесят два, не мог увидеть ни единой хорошенькой мордашки без того, чтобы тотчас не размечтаться о любовной гимнастике.
Одна из картин Мари, носившая длинное название «Литании Святого Имени Иисуса и Пресвятой Девы, произносимые святыми», была выставлена на Салоне 1864 года. По просьбе Александра многие газеты превозносили это огромное полотно четырех метров длиной, на котором можно было увидеть отца и сына Дюма, изображенных в виде святых отцов-францисканцев, а саму Мари – в виде ангела-хранителя Карла Великого. Должно быть, Дюма-отец слегка опешил, увидев себя, известного распутника, изображенным в виде монаха, принадлежащего к ордену с очень строгим уставом.
Не переставая поощрять увлечение дочери живописью, Александр все же не мог поставить ее рядом с Эженом Делакруа, чье творчество всегда было в его представлении вершиной искусства. Когда в конце года импресарио Мартине предложил ему прочитать лекцию о художнике, умершем годом раньше, он с восторгом ухватился за эту возможность публично воздать должное мастеру. Интересно, сделал бы он это, если бы узнал о том, какое суровое суждение высказал о нем покойный в своем тогда еще не опубликованном «Дневнике»? Делакруа писал там: «Что такое Дюма и почти все то, что он сегодня пишет, в сравнении с таким чудом, как, к примеру, Вольтер? […] Необходимость писать по столько-то за страницу – роковая причина, способная подточить и более могучие таланты. Они чеканят деньги, нагромождая тома; шедевр сегодня создать невозможно». Но Дюма не ведал о столь суровом мнении о себе и явился в черном фраке и белом галстуке в просторный зал Фоли-Паризьен, где были выставлены лучшие полотна художника. Его встретили громом аплодисментов. Женщины, казалось, особенно легко поддались чарам обширной фигуры и хорошо подвешенного языка Александра. По окончании его речи сотни рук потянулись к нему, чтобы поблагодарить за то, как он, исполин пера, прекрасно говорил об исполине кисти.
Этот шумный успех у толпы побудил Дюма возобновить опыты подобного рода. В юном возрасте он пренебрегал лекциями, теперь он нагонит упущенное. Правда, до того надо завершить «Сан-Феличе». Но вот наконец, позволив себе перед тем, правда, совершить короткую туристическую поездку в Германию, он смог написать внизу последней страницы своей рукописи: «Сегодня, 25 февраля 1865 года, в десять часов вечера, я закончил роман, начатый 24 июля 1863 года, в мой день рождения».
Подведя черту под этой огромной работой, Александр внезапно почувствовал себя совершенно свободным, праздным, ничем не занятым и… встревоженным этим обстоятельством. Его персонажи без предупреждения его покинули, и он даже не знал, хочется ли ему впускать других. Тем не менее, поскольку Жюль Нориак, только что основавший ежедневную газету «Новости», попросил у Дюма какую-нибудь неизданную вещь, он пообещал вскоре дать ему роман «Граф де Море», действие в котором будет происходить между эпохой «Трех мушкетеров» и временем «Двадцати лет спустя». Территория была знакомая, перо легко бежало по бумаге. Но чем дальше он продвигался по своему сюжету, тем больше убеждался в том, что всего лишь переписывает, даже не переделывая, исторические документы XVII века, которыми широко пользовался при работе над своими более ранними книгами. Речь шла не о творчестве, а в лучшем случае – о тягостном перекраивании обрезков. Это почувствовали и читатели: глубоко разочарованные, они принялись жаловаться Нориаку, и тот сообщил об их недовольстве Дюма. Александр сказал, что его это горестно удивило, и пообещал отныне сделать сюжет более пряным. Вот только был ли он по-прежнему на это способен? Герои его нового романа получались вялыми и скучными. Возвращался он к ним через силу и весьма охотно вообще бы от них от всех избавился.
Стремясь убедить самого себя в том, что все еще полностью располагает своими способностями как в области литературы, так и деторождения, – а по его мнению, одного без другого попросту не существовало, – Дюма обратился к проституткам, которые время от времени стали его навещать: это показалось ему лучшим средством вернуть уверенность в себе.
Как-то раз все та же подруга Александра по имени Матильда Шоу, которая уже упоминалась, застала его одетым в красное фланелевое белье, грузно сидящим в кресле в окружении трех гетер, принявших самые что ни на есть сладострастные позы. «Все три, пренебрегая отсталыми понятиями нашей цивилизации, – напишет Матильда позже, – были в костюме нашей праматери Евы до первородного греха!» Что было, то было: Дюма позволял себе маленькие эротические развлечения. Но только душа у него уже к этому не лежала. Вскоре он настолько же разочаровался в этих жалких любовных упражнениях, насколько и в сочинительстве по заказу.
На его счастье, Моисей Полидор Мийо только что открыл зал для представлений, предназначенных для простонародной публики, назвав его Большим Парижским театром. Там в ближайшее время должны были поставить «Лесников», которых играли в 1858 году в Марселе. На все роли были назначены второстепенные актеры, их реплики во время репетиций часто заглушались грохотом поездов, проходивших по расположенной совсем рядом Венсеннской железнодорожной линии, но зрители 28 мая 1865 года заполнили зал – сосредоточенные, взволнованные, готовые аплодировать шедевру.
Дюма обратился за помощью ко всем своим друзьям, от Готье до Жанена, попросив их поддержать пьесу в газетах. Он опасался провала на этой жалкой сцене и с этими никудышными исполнителями. Однако его ждал триумф! Неужели у его «Лесников» большое или хотя бы прибыльное будущее? Не тут-то было! Надежды снова рассыпались в прах. Дарсонвиль, «доверенное лицо», человек, недавно назначенный управлять театром, растратил деньги от сборов, не расплатился с актерами, и Дюма пришлось его выгнать, чтобы избежать полного разорения.
Чтобы возместить актерам ущерб, он устроил гастрольную поездку со своей пьесой по провинции – ее должны были играть в Руане, в Суассоне, в Вилле-Котре. В родном городе Дюма принимали как национального героя. А он… Среди всей этой провинциальной суматохи он высматривал лица друзей, многие из которых за это время успели уйти из жизни. «Бедный Котре, – напишет Александр сыну 31 августа 1865 года. – Все люди моего возраста уже умерли. И город напоминает рот, потерявший три четверти зубов».
Вернувшись в Париж, Дюма снова, в который уже раз, подводит итоги. Гастроли большой прибыли не принесли. Надо искать деньги в другом месте. Пусть сын постарается, пусть стучится во все двери подряд. С двумя сотнями тысяч франков «можно будет дотянуть до конца», – заверяет Дюма-старший. И прибавляет: «Займись этим; это обеспечит мне спокойствие на остаток моих дней».
В ноябре он в сопровождении дочери уезжает читать цикл лекций, на этот раз – в Австрию и Венгрию. В Пеште прием, оказанный публикой, превзошел самые радужные его ожидания. «Когда я вошел, – вспоминает Дюма, – весь зал поднялся на ноги и под гром аплодисментов трижды издал национальный клич. Если Парижская академия состоит в каких-либо отношениях со своей сестрой, Академией Пешта, и если бы она услышала эти аплодисменты, она покраснела бы за себя».[101]101
«По Венгрии». «Новости» от 14 февраля 1866 года. (Прим. авт.)
[Закрыть] После представления «Капитана Поля» в городском театре был устроен чудовищный ужин, достойный средневековых мадьяр, на котором к автору и актерам присоединились поклонники. Дюма, в честь которого произнесли двадцать три тоста подряд, несмотря на то что обычно предпочитал ничего, кроме воды, не пить, каждый раз, не дрогнув, осушал полный бокал венгерского вина.
Опять оказавшись в Париже в январе 1866 года, он меланхолически сравнивает в высшей степени любезную французскую пресность с мужественной экспансивностью жителей стран Востока. Четырнадцатого февраля братья Гонкуры записали в своем «Дневнике»: «Посреди нашего разговора вошел Дюма-отец в белом галстуке и белом жилете – огромный, потный, пыхтящий, очень веселый. Он вернулся из Австрии, Венгрии, Богемии… Он рассказывал о Пеште, где его пьесу играли на венгерском языке, о Вене, где император предоставил ему для того, чтобы прочитать лекцию, один из залов своего дворца, он говорил о своих романах, о своем театре, о своих пьесах, которые не хотят ставить в „Комеди-Франсез“, о своем запрещенном „Шевалье де Мезон-Руж“, затем о праве публикации пьесы после одобрения цензурой, которого не может добиться, после этого – о ресторане, который хочет открыть на Елисейских Полях… Вот уж огромное я, я по образу этого человека, но с бьющим через край добродушием, но с искрящимся остроумием».
Не желая ни в чем себя ущемлять, Александр перебирается вместе с дочерью в дом 79 по бульвару Мальзерб, в двух шагах от парка Монсо. Правда, в том, что касалось обстановки, он, по его словам, готов был теперь довольствоваться самым необходимым. Однако его главной заботой стало приобретение кровати «из черненного под эбеновое орехового дерева, предельно простой формы, чтобы она выглядела похожей на диван, который могла бы заменять собой днем. На каждой стойке – мой вензель золотыми буквами и герб». Выполнить заказ было поручено краснодеревщику Ван Лоо, который до того уже занимался отделкой двух яхт Дюма. Пока Мари писала картину «Salvator Mundi»,[102]102
Спаситель мира (лат.).
[Закрыть] с ангелами во всех углах, предназначенную для выставки 1867 года, Дюма совместно с Амеде де Жалле усердно работал над драмой по мотивам своего романа «Габриель Ламбер». Перед самым началом премьеры в театре Амбигю он заявил друзьям: «Я уверен в моей пьесе; сегодня вечером мне дела нет до критики!» Услышали ли брошенный им вызов журналисты? Когда они могли допустить, чтобы с ними обращались пренебрежительно? Как бы то ни было, приговор, вынесенный газетами, был до того суровым, что дух захватывало. А в результате – окончательно затравленному прессой «Габриелю Ламберу» пришлось сойти с афиши после двадцати трех представлений.
Задетый, но не смертельно раненный автор встрепенулся и решил возродить прежний Исторический театр. Для начала отправил своим «знакомым или незнакомым друзьям, во Франции или за границей» просьбы о помощи. Газеты широко воспроизвели этот призыв к любителям зрелищ, брошенный ради того, чтобы спасти «лучший театр на свете, какой когда-либо существовал» – разумеется, театр Дюма, а как же иначе! Несмотря на всю эту шумиху и трескотню, те, кто, как предполагал Александр, охотно и сразу же должны были поставить свое имя в подписном листе в пользу возрождения его театра, пребывали в нерешительности. Они еще помнили крах того же самого предприятия четырнадцатью годами раньше. И в конце концов оказалось, что никто или почти никто и слышать не хочет о возможном его воскрешении. Новое разочарование! Оставалось последнее средство – Александр обратился к Наполеону III, надеясь получить субсидию в тридцать или сорок тысяч франков, которой, по его мнению, было бы достаточно для того, чтобы финансировать проект.
«Исторический театр, Ваше Величество, – пишет он императору, – это литература, скажу больше того, это мнение народа предместий. Ваше Величество, соблаговолите совершить эту последнюю попытку вернуть жизнь усопшему, чья смерть была роковой и чья жизнь принесет пользу. Поручите мне сказать ему от имени Кесаря: „Лазарь! Иди вон!“ – и он восстанет, достойный Франции и Вас». Однако и этот патетический призыв Дюма остался без ответа. Замысел был похоронен.
В надежде, что тут ему больше повезет, он задумал создать газету «Мушкетер II». На самом деле речь шла о «Новостях», издании Жюля Нориака, переименованном, чтобы привлечь читателей. Однако, вопреки оптимизму, выказываемому Александром, «Мушкетер II» начал спотыкаться с первых же шагов и полгода спустя после своего создания перестал выходить за неимением подписчиков. И это было еще не все: публикация «Новых мемуаров» в «Солнце» («Soleil»), газете Моисея Полидора Мийо, была внезапно прекращена – по просьбе читателей, которые не увидели ничего интересного в бесконечном повторении одних и тех же воспоминаний.
Однако за время краткого существования «Мушкетера II» Дюма имел удовольствие принимать у себя в кабинете главного редактора, а позже – и у себя дома очаровательную даму тридцати шести лет по имени Олимпия Одуар. Эта дама – актриса-любительница, романистка от случая к случаю, замужняя, но живущая отдельно от мужа, который служил где-то далеко в нотариальной конторе, – с упоительным бесстыдством признавалась в том, что предпочитает мужчин в возрасте. И поскольку она обладала поэтическим умом, то всех своих убеленных сединами воздыхателей делила на мужчин-бабочек, мужчин-комаров, мужчин-жаворонков, мужчин-селезней. Ярая феминистка и покровительница животных, Олимпия помещала в свой бестиарий всех партнеров мужского пола, какие встречались на ее жизненном пути. Дюма присоединился к ним, но его связь с Олимпией оказалась недолгой. Вскоре ее сменила в постели Александра другая женщина – Ада Айзекс Менкен.
Новая пассия Дюма была красивой голубоглазой брюнеткой тридцати лет. Еврейка португальского происхождения, американская подданная, она родилась в Луизиане, называла себя поэтессой, лекторшей, актрисой, танцовщицей, натурщицей, журналисткой и полиглоткой и гордилась тем, что была специалисткой по творчеству Эдгара По, Марка Твена и Уолта Уитмена. Перепробовав множество профессий, Ада успела при этом поочередно побывать замужем за музыкантом, боксером, импресарио, а перед тем как покинуть Америку, стала женой некоего Беркли, сделав это лишь с одной целью: чтобы узаконить ребенка, которого прижила с другим человеком.
Она решила покорить Европу и к моменту знакомства с Дюма уже успела пленить Лондон, выступив в цирковом номере, навеянном поэмой Байрона «Мазепа». Номер выглядел эффектно: привязанная к спине скачущего галопом коня и одетая в трико телесного цвета, в котором выглядела обнаженной, артистка перелетала через барьер и замирала, бесстыдная и великолепная, перед ошеломленной публикой. Тот же номер Ада повторила и в Париже, на сцене театра Gaоté, во время спектакля, который назывался «Пираты саванны». Александр присутствовал на этом представлении, номер привел его в восторг, и, едва выступление закончилось, он поспешил за кулисы, чтобы поздравить молодую наездницу. Та бросилась ему на шею и пылко поцеловала в губы. А потом призналась, что, будучи в восхищении писателем и его громкой славой, она хотела бы подвергнуть испытанию мужчину. Александру только этого и было надо! Отныне их видели вместе в кафе, салонах, театрах. Поскольку Ада больше всего на свете любила рекламу, они с Александром позировали вдвоем, нежно обнявшись, перед фотографом Льебером. Александр сначала появился перед объективом полностью одетый, затем сбросил сюртук, а Ада, устроившись у него на коленях, то вытягивала обнаженную руку, то выставляла напоказ ножки, то прислонялась головкой к широкой груди своего любимого писателя. Льебер, которому Дюма задолжал, решил на нем заработать и вернуть таким образом свои деньги: сделав из снимков четы открытки на продажу, он выставил их во многих парижских витринах. Публика, не привыкшая к провокациям подобного рода, возмущалась, негодовала, насмехалась, обвиняла автора «Трех мушкетеров» в том, что он торгует собой. Огорченная отцовским необдуманным поведением, Мари бегала из лавки в лавку, умоляя убрать с витрин эти оскорбительные фотографии. Дюма-сын, со своей стороны, уговаривал отца, несомненно, введенного в заблуждение, подать на Льебера в суд. Подали. Дело слушалось в суде первой инстанции, третьего мая иск был отклонен. Александр подал на апелляцию и предложил компромиссное решение: он выкупит снимки за сто франков, если их запретят продавать, и двадцать четвертого мая дело было решено в его пользу. Но тем временем пикантной историей завладели мелкие газеты и куплетисты. Молодой Поль Верлен написал по этому поводу:
А в сатирической газете «Tintamarre» («Шум») появилась баллада «Всегда он!» (немедленно перепечатанная «Фигаро») с эпиграфом из Жан-Жака Руссо: «Кто посмеет поставить природе четкие границы и сказать: „Вот докуда может идти человек, но ни шагу дальше!“»