Текст книги "Александр Дюма"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
На следующий день, 11 декабря 1851 года, как обухом по голове обрушился тот самый приговор, которого оба они боялись: банкротство! Но кого из них только что объявили несостоятельным – Дюма или Францию? Александр всерьез раздумывал над этим – и уже рассчитывал на то, что бельгийцы утешат его в огорчениях, причиненных французами.
Глава III
Вдали от Парижа
Прибыв в Брюссель, оба Александра остановились в гостинице «Европейской» на углу Королевской площади. Но молодой Дюма собирался тут же снова уехать: его ждали в театре Водевиль, где начинались репетиции пьесы, которую он сотворил из романа «Дама с камелиями». Вот так, с первых же шагов, обозначится контраст между отцом, который бежал в Бельгию, чтобы там лелеять свою досаду, и сыном, который спешил вернуться в Париж, чтобы там попытать счастья. Отец притворялся, будто разделяет надежды сына, будто верит в то, что успех спектакля подхватит и раздует успех книги, хотя пьеса, которую он прочел, его разочаровала и даже раздосадовала. Слезливая, нравоучительная, переполненная обывательской сентиментальностью, она была так далека от его собственных блестящих и стремительных сочинений – он не мог испытывать ни малейшего влечения к литературе подобного рода! Впрочем, почти все театры, которым Александр Второй предлагал свою пьесу, ее отвергли, да и Юг Дезире Буфе, новый директор Водевиля, принял ее неохотно. Тем не менее Александр Первый не был бездушным человеком: он искренне желал своему мальчику в двадцать семь лет познать успех, сравнимый с тем, какой выпадал на долю его отца в том же возрасте.
Опасения, которые испытывал Александр-старший, не сбылись – после отъезда сына он отнюдь не почувствовал себя в Брюсселе одиноким. Город оказался переполнен французскими изгнанниками, которые встречались в кафе и гостиных, чтобы обмениваться полученными сведениями и подогревать тем самым ненависть к режиму, заставившему их бежать из Франции. Несмотря на то что причины, по которым Дюма отправился в добровольную ссылку, были скорее юридическими, чем политическими, он вполне разделял патриотические настроения и негодование соотечественников. Общий порыв гнева еще усилился, когда из Парижа дошли результаты всенародного голосования, состоявшегося 20 и 21 декабря 1851 года и мощно поддержавшего государственный переворот и принца-президента. К этому времени стало совершенно ясно, что Луи Наполеон намеревается отбросить первую половину своего имени, чтобы сделаться просто Наполеоном с порядковым номером III.
Угроза восстановления империи, при которой придется плясать под дудку авантюриста, доводила до отчаяния брюссельских изгнанников, и Дюма к ним присоединился. Тем не менее, в отличие от непримиримых оппозиционеров, он старался не компрометировать себя оскорбительными высказываниями по адресу властей, поскольку это непременно стало бы известно в Париже и сделало бы невозможным пока еще вполне вероятное возвращение на родину.
Прожив месяц в гостинице, Александр перебрался в красивый двухэтажный дом под номером 75 по бульвару Ватерлоо. Обставив новое жилье с обычным своим пристрастием к роскоши и комфорту (брюссельские торговцы предоставляли Дюма кредит под его славу писателя с мировым именем), он устроил свою жизнь, нанял слугу-бельгийца Жозефа и секретаря-француза по имени Ноэль Парфе, бывшего депутата, вынужденного, чтобы избежать преследований «диктатора», по примеру многих других покинуть родину, взяв с собой жену и детей. Став доверенным лицом Александра, этот новый секретарь – человек, подобно священнослужителю, всегда одетый в черное, – очень скоро проявил себя на удивление мудрым, честным, преданным, да к тому же еще оказалось, что он обладает великолепным чувством юмора. Мало того, Ноэль Парфе только вступил в должность – и уже навел порядок в запутанных денежных делах своего нанимателя! Александр, поддерживаемый таким «аудитором», приободрился и вновь поверил в то, что обстоятельства вот-вот поправятся. Его воодушевила столь приятная перспектива, и он открыл двери своего дома для всех французских друзей, относившихся к нему с большим или меньшим восхищением. Их число росло на глазах: среди прочих к нему едва ли не каждый вечер приходили Виктор Гюго, Этцель, Шервиль, Эмиль Дешанель, Этьен Араго… Пока гости, рассевшись в гостиной, вели бесконечные дискуссии, Дюма работал в кабинете. «Разве что, – писал он, – два или три раза за вечер я спускался со своего второго этажа и бросал словечко посреди общего разговора, подобно путнику, который, выйдя на берег реки, бросает в воду веточку». Затем он возвращался в свое жилище, вновь склонялся над рукописью, и ему чудилось, будто он все еще во Франции. И на самом деле – где бы он ни был: в Брюсселе, Париже или замке Монте-Кристо – истинной его родиной всегда оставался чистый лист бумаги.
Вскоре Александру показалось мало того, что он устраивал эти дружеские посиделки, и он открыл у себя нечто вроде столовой, где его соотечественники могли подкрепиться, заплатив за обед полтора франка. Но некоторое время спустя оказалось, что эта щедрость преждевременна, денег снова стало не хватать. Ноэль Парфе постоянно призывал к экономии, а Дюма принялся лихорадочно искать сюжет, который с легкостью мог бы использовать и обеспечить себе и своим гостям хотя бы просто сносную жизнь. Брюссельский издатель Шарль Анри посоветовал ему обратить внимание на прелестную сельскую новеллу фламандского писателя Гендрика Консьянса «Новобранец» («Le conscrit»). Александр заказал перевод, получил у автора разрешение и, отталкиваясь от первоначального текста, состряпал роман под «соусом Дюма», перенеся действие в Вилле-Котре. В честь сочинителя истории он назвал свой новый роман «Консьянс простодушный». Темп его работы не замедлился: по одному тому каждые десять дней. Закончив очередной кусок, он немедленно переправлял его в Париж, где роман с продолжением печатали в «Le Pays». Но это была проходная, заурядная вещь, многословное произведение, предназначенное лишь для того, чтобы чуть-чуть исправить денежную ситуацию и заполнить пустоту, а Дюма по-прежнему ждал случая совершить нечто выдающееся, что помогло бы ему вновь обрести славу и богатство.
Что же касается его сына, тот имел у публики куда больше успеха. Премьера «Дамы с камелиями», состоявшаяся 2 февраля 1852 года, завершилась громом аплодисментов и оглушительными криками «браво!». Зрители, а потом и журналисты наперебой расхваливали молодого автора, который мгновенно, одним прыжком, взлетел ввысь и встал вровень со своим отцом. Неожиданно пришедшее к сыну признание, разумеется, обрадовало «Александра Великого», но в то же время и обидело, он счел его не просто мелкой несправедливостью, он воспринял это как предательство со стороны своих неизменных поклонников. Ощущение было довольно смутное, но вдруг ему показалось, что сын отнимает у него одновременно счастье и хлеб! И поздравление, посланное Александром Первым Александру Второму по случаю премьеры, оказалось предельно лаконичным: «Очень рад. Крепко целую!» – после чего отец немедленно принялся жаловаться сыну на свое нынешнее стесненное положение, поручив тому обойти все газеты, где ему хоть какую-то мелочь были должны. «Приезжай и привози с собой как можно больше денег, потому что я на мели», – закончил приветственное послание Дюма-старший.
Понемногу он начал осознавать удивительный переворот, который произошел в их отношениях. До «Дамы с камелиями» Александр Первый был наставником, советчиком и покровителем Александра Второго; с тех пор роли переменились, и теперь Александр Второй больше не нуждался в Александре Первом, он сделался настоящим писателем, соперником Александра Первого, возможно, даже равным ему соперником. Во всяком случае, сын преуспевал в то самое время, как отец лихорадочно трудился ради пропитания и чувствовал себя совершенно потерянным в чужой стране. У Александра-младшего было по сравнению со старшим большое преимущество – обаяние молодости. Он был в моде. Он восходил. И не кончится ли все это тем, что он заставит позабыть о том, что всего лишь второй из носящих это имя?
Скорее, скорее писать, писать все равно что, лишь бы писать, чтобы показать всему миру, что это он, Дюма-отец, достоин всех и всяческих почестей. Истинную славу на всю семью не делят! Она должна принадлежать лишь одному человеку, и именно ему, Александру Дюма Единственному и Неповторимому! А кроме того, надо ведь помнить и о низменных, денежных интересах, надо зарабатывать себе на хлеб. Известность – это прекрасно, при условии, что не пренебрегаешь и выгодой!
Поль Мерис сделал драму «Бенвенуто Челлини» из романа «Асканио», который они когда-то написали вдвоем. Премьера в театре «Порт-Сен-Мартен» была назначена на первое апреля 1852 года, и этот спектакль сулил немалые доходы. Дюма получил от торгового суда пропуск и отправился в Париж, чтобы присутствовать на первом представлении. Его милая крошка Изабель Констан оказалась прелестна в роли Коломбы, а Беатрис Персон, которую ему вообще хотелось бы исключить из распределения ролей, чтобы две его любовницы не встречались на сцене, имела большой успех в роли герцогини д’Этамп.
Однако, несмотря на теплый прием, пьеса не принесла золотого дождя, на который Александр так рассчитывал. Для того чтобы не пришлось делить гонорары с кредиторами несостоятельного должника, сочинителю передавали их из рук в руки. Ничего не поделаешь – когда едва-едва сводишь концы с концами, никакая выгода не покажется слишком мелкой!
Этот денежный ручеек притек очень кстати, поскольку дочка Дюма, беспокойная Мари, только что покинула Париж, чтобы окончательно поселиться вместе с ним в доме на бульваре Ватерлоо. Александр и обрадовался этому, и почувствовал легкую досаду. До появления девушки он устраивался так, чтобы принимать у себя, когда они приезжали в Брюссель, то нежную Изабель Констан, то Маргариту Гиди, богатую и привлекательную сорокалетнюю даму, которая с недавних пор сделалась его любовницей. Кроме того, ему надо было выкраивать несколько свободных часов еще и на развлечения с некоей обладательницей «глаз испуганной газели» – прекрасной булочницей с бульвара Ватерлоо. Причем мало ему было того, что он занимался с ней любовью, – Дюма еще и устраивал для нее сеансы гипноза, поскольку булочница получала удовольствие от того, что ее гипнотизируют. Этим трем женщинам, которые поочередно возлегали на ложе хозяина дома, приходилось теперь терпеть недовольный вид и выслушивать резкие замечания Мари. Закоснев в непримиримом целомудрии, она осуждала поведение отца, но в то же время не желала покинуть его дом. Устраиваемые дочерью сцены ревности и попытки «навести в доме порядок» раздражали Дюма. Он выходил из себя, громогласно возмущался этой девственницей двадцати одного года, которая позволяет себе читать отцу мораль, но тотчас же, стоило немного успокоиться, чувствовал, что все-таки ему лестно обращение с ним дочери, которая ведет себя так, как вела бы женушка, которой он изменил. Он прощал Мари ее несдержанные речи и заверял в своей любви: «Я так люблю тебя, дорогая моя девочка, что одно лицо твое становится для меня источником радости или источником печали, – говорил он ей. – Постарайся же не огорчать меня в течение тех трех или четырех дней, которые она [Изабель Констан] пробудет здесь». В ожидании отцовской любовницы Мари пообещала придержать язык, но, стоило Изабель показаться на бульваре Ватерлоо, враждебность девушки пробудилась вновь, и снова начались стычки, опять послышались крики и полились слезы. Впрочем, дело не только в юности Изабель, которая так раздражала Мари. Достаточно было поблизости от отца мелькнуть, хотя бы мимолетно, вообще какой-нибудь юбке, и дочь настораживалась: его у нее отнимут, его запятнают!.. Только оставшись с Александром наедине, она могла полностью, безраздельно наслаждаться ничем не омраченным сознанием того, что она – его дочь. Мари с удовольствием помогала отцу украшать дом, однако почти от всего, что она предлагала, Александр тотчас отказывался: ему хотелось наложить на любую деталь обстановки, на любые предметы, его окружавшие, свой личный отпечаток. И в брюссельском особняке повсюду торжествовал тот же нелепый стиль, что прежде в замке Монте-Кристо.
В гостиной царствовала толпа алжирских диванов, скамеечек для молитвы, исполинских фарфоровых китайских и японских ваз вперемешку со средневековыми доспехами. На стенах красовались щиты с изображениями величайших писателей века: Виктор Гюго соседствовал там с Шатобрианом и Ламартином – в каком-то необъяснимом припадке скромности хозяин дома не стал выставлять рядом с их портретами собственный; лазурный потолок, усыпанный золотыми звездами, располагал к грезам; ванная везде была отделана мрамором… Один только рабочий кабинет писателя отличала поистине армейская строгость. Ну и еще выгороженный рядом с кабинетом закуток, где его секретарь, неутомимый Ноэль Парфе, перебелял рукописи, разбирал почту и со скрупулезной тщательностью вел счета.
Мари так беспредельно восхищалась последним романом отца «Консьянс простодушный», что то и дело твердила: «Милый папочка, ты пишешь слишком мало таких книг, как эта!» Видимо, от бесконечных повторений в конце концов замечание дочери показалось Дюма более чем справедливым, и он начал подумывать о том, не написать ли к этому произведению, в котором показано торжество Добра над Злом, парный роман, где на этот раз будет рассказано о шествии Зла сквозь века, шествии по следам Вечного Жида…
Даже не набросав плана этой обширной эпопеи, он напишет Антенору Жоли, редактору литературного отдела «Le Pays»: «Что бы вы сказали насчет огромного, в восьми томах, романа, который начинался бы во времена Иисуса Христа и заканчивался бы с последним человеком на свете? […] Это покажется вам безумным, но спросите у Александра [Дюма-сына], который знает это произведение от начала до конца, что он о нем думает». Столь обширное полотно было задумано Дюма ради того, чтобы показать глазами Вечного Жида, Исаака Лакедема, путь человечества сквозь ряд кровавых заблуждений и преступлений к материальному и нравственному прогрессу, заданному Провидением. Подобная теория должна была бы понравиться Гюго, но Александр никак не мог поговорить с ним об этом, поскольку прославленный изгнанник после кратковременного пребывания в Бельгии решил сменить обстановку и искать пристанища в Англии.
Некоторые из друзей, в том числе и Александр, проводили путешественника до Антверпена. Во время устроенного по случаю отъезда Гюго прощального банкета Дюма был провозглашен президентом этого небольшого собрания верных. Эмиль Дюшанель произнес в его честь такой тост: «Предлагаю вам выпить за того из наших писателей, кто лучше всех сумел обратить в деньги французский дух и оставить на нем отпечаток, который был ему необходим для того, чтобы разойтись по всему свету…» Конечно, тезис об обращении автором «Трех мушкетеров» французского духа в деньги прозвучал обидно, но Александр все равно был растроган честью, которую оказали ему товарищи по изгнанию, объединив со своим кумиром, Гюго. Погруженная в глубокую печаль кучка поклонников проводила отъезжающего до пристани. С неба лил дождь. Гюго на мгновение прижал Дюма к своей груди и сел в лодку, которая пришла за пассажирами, чтобы отвезти их на пароход «Ravensbourne», стоявший на якоре в некотором отдалении от берега. Поднявшись на борт корабля, Гюго приблизился к леерам и помахал рукой друзьям, оставшимся на берегу. В память об этой последней встрече с Дюма он позже напишет в «Созерцаниях»:
И воздаст должное трудолюбивому мужеству собрата, который, обняв его в день отъезда и проводив в новое изгнание, сумел вернуться к своему «ослепительному, неисчислимому, многообразному, ошеломляющему творению, в котором сияет свет». Этим творением в тот момент было не что иное, как история Вечного Жида, Исаака Лакедема, от которой Дюма ждал чуда. Для того чтобы написать этот «роман-чудовище», он перерыл десятки исторических и богословских трудов, он с лупой изучал евангелия и греко-латинскую мифологию, он штудировал трактаты Лютера и различные комментарии к трудам раввинов. Его способность воспринимать и усваивать прочитанное была так велика, что через несколько месяцев он не хуже любого специалиста разбирался в вопросах религии. Охваченный жаждой познания, Дюма без колебаний изобретал вроде бы необходимые ему для развития сюжета самые причудливые подробности. Так, 24 ноября 1852 года он писал Кеньяру де Солси, хранителю Артиллерийского музея: «Мне надо, чтобы ты сказал мне, вполне ли ты уверен в том, что Христос говорил по-арабски. Мне надо, чтобы ты сказал мне, остался ли какой-нибудь письменный след того знака, который Господь начертал на лбу Каина, а Ангел – на лбу Вечного Жида, – не Тау ли это? Завтра утром я приступаю к своему „Жиду“, и потому мне надо, чтобы ты прислал мне все эти сведения со следующей же почтой».
Чем больше романист углублялся в материалы, тем более важным представлялось ему показать двойственную природу Христа: одновременно и человеческую во плоти, и божественную в душе. Приближая Господа к слабостям его созданий, мы лучше сможем объяснить и воспеть его власть над ними, решил он. И сообщил Моисею Мийо, владельцу «Le Pays», только что перекупившему «Le Constitutionnel» и надеявшемуся, что газета возродится, если в ней будет печататься с продолжением роман Дюма: «„Исаак Лакедем“ – главное творение моей жизни. […] Теперь все, чего бы мне хотелось от вас, – чтобы вы разъяснили вашим читателям, что я предлагаю им книгу, подобной которой не существует ни в одной литературе мира; эта книга, как все книги, в которых заключена великая мысль, нуждается в том, чтобы ее прочитали до конца и лишь потом судили о ней. […] Я могу утверждать, что за те двадцать лет, пока я ее обдумывал, она достигла в моей голове такой степени зрелости, что теперь остается лишь сорвать плод с дерева воображения. Стало быть, ждать вам не придется: я не сочиняю этот роман – я просто диктую его себе».
Александр настолько высоко вознесся в собственном представлении, что отныне воспринимал это колоссальное предприятие как оправдание всего, что написал в прошлом и будущем. Бальзак поверил, будто свершил то, что ему предназначено, когда додумался до того, чтобы дать общее название «Человеческая комедия» разрозненным романам, которые издал до того, – он же увенчает ряд своих рассказов из французской и мировой истории «Исааком Лакедемом», который возвысится над ними, озарит их и определит их философию. И когда в будущем станут говорить о нем, его назовут уже не автором «Трех мушкетеров», но автором «Исаака Лакедема»! Дюма был настолько глубоко в этом убежден, что его ошеломило известие о том, что «Constitutionnel» сомневается, стоит ли печатать текст романа полностью.
Второе декабря 1852 года стало днем провозглашения империи. Неделей позже «Constitutionnel» начал печатать с продолжением «Исаака Лакедема». И уже к середине января редакция журнала заявила, что вынуждена смягчить некоторые фрагменты, в которых говорится об Иисусе Христе, чтобы не задеть чувства католического читателя. В самом деле, несмотря на сделанные из осторожности сокращения, читатели жаловались, да и в прессе началась кампания против писателя, поскольку, по словам журналистов, он осмелился покуситься на лучезарный облик Спасителя, изобразив его всего-навсего человеком, одаренным исключительными способностями. «В том недостойном и постыдном надругательстве, которое господин Дюма счел дозволенным, удручает не столько соблазн, безбожие и святотатство, которое оно в себе заключает, сколько беспросветная глупость автора, тупое самодовольство, им проявленное, и то простодушие, с которым он марает вечную и прекрасную истину!» – таков был первый отклик на роман. Другие газеты подхватили. Ошеломленный тем, как яростно все на него набросились, Александр поспешил вернуться в Париж и стал молить Жозефа Наполеона Бонапарта, известного своими либеральными взглядами, заступиться за него перед своим кузеном-императором или, по крайней мере, перед «властями». Однако не помогло и любезное вмешательство Жозефа Наполеона: министр полиции Мопа отвечал ему уклончиво и сдержанно.
«Пишу тебе из министерства полиции, где обсуждается вопрос „Вечного жида“, – пишет в эти дни Александр дочери. – Наполеон [Жозеф Наполеон Бонапарт] был очень мил; он везде ходил со мной, да и сейчас он рядом…» Дюма все еще надеялся на то, что благодаря поддержке его высокого покровителя ножницы цензуры пощадят его прозу. Но он еще не знал тщетности этой поддержки, не учитывал маниакального упрямства Мопа. Вместо того чтобы утихомирить рвение «исследователей», министр полиции… призвал их к суровости. Роман вышел из рук цензоров обезображенным, искалеченным. Под различными предлогами они выбросили пятнадцать выпусков. Дюма старался кое-как залатать то, что осталось от его безразмерной легенды, затем решил, что игра, возможно, и не стоит свеч. Подавленный, разочарованный, он забросил произведение, благодаря которому рассчитывал вернуть себе славу и доходы. Но больше всего в этом трагическом провале сочинителя огорчало то, что читатели «Cоnstitutionnel» не протестовали, когда начатый роман оборвался, и на самом деле приговор «Исааку Лакедему» вынесла не политическая власть, но вся публика в целом. Привыкшие к тому, что Дюма, поучая, развлекает их, обыватели зевали над этим серьезным размышлением об эволюции человека и верований, у них создалось впечатление, будто им подсунули не тот товар или их обычный поставщик утратил навык.
Последнее предположение лишило Дюма и последних остатков прежнего упорного желания продолжать гонку, которую теперь уже вел не он. Начиная с этого дня он больше не пытался возродиться и измениться, он прозябал, переписывая и выпуская в свет под своим именем произведения, которые сочиняли для него другие авторы. Оставив сыну труды и радости славы, которую поминутно надо завоевывать заново, он довольствовался тем, что распоряжался своим угасанием. Его бывший секретарь в Историческом театре, Симон Гиршлер, взялся вести его дела в Париже, в то время как сам он вернулся в Брюссель, где остались дом, дочь и много друзей… Впрочем, на самом-то деле он жил между двух столиц. Пользуясь любым предлогом, садился в поезд и вновь окунался в парижские шум и суету, прислушивался к парижанам, которые, потихоньку ворча, приспосабливались к новому режиму, затем возвращался в Бельгию, к изгнанникам с их вечными жалобами.
Судебное разбирательство, которое должно было уладить его отношения с кредиторами, шло своим ходом. 18 апреля 1853 года было наконец принято решение о выплате долгов, но предложенное судом соглашение между несостоятельным должником и его кредиторами оказалось вполне приемлемым: сорок пять процентов гонораров Дюма отныне шли на уплату долгов, пятьдесят пять процентов оставались ему самому. При таких обстоятельствах Александру показалось возможным окончательно перебраться в Париж, и, устроив роскошный банкет для изгнанников-республиканцев и для своих друзей-бельгийцев, он сообщил Мари и Ноэлю Парфе, что они остаются в Брюсселе, в чудесном доме на бульваре Ватерлоо, который был снят до 1855 года, а сам стал весело собирать вещи, готовясь к новому парижскому рождению.
Конечно же, ему хотелось по мере возможности вернуть себе расположение соотечественников – и он подряд напечатал великолепную «Графиню де Шарни», «Эшборнского пастора», который прошел незамеченным, и «Катрин Блюм» с довольно лихо закрученным детективным сюжетом – роман, оставивший, увы, любопытство читателей неутоленным. Разочарованный полуудачами своих романов и воодушевленный успехами сына в театре, он, в свой черед, решил снова попытать счастья на подмостках. Благодаря доброжелательному отношению Арсена Уссе сумел заключить с последним договор на комедию в пяти актах, которую надо было представить во второй половине июля, и засел за работу. Пьеса, получившая название «Людовик XIV и его двор», должна была, согласно его замыслу, рассказывать о романе молодого короля с Марией Манчини накануне свадьбы его величества и Марии-Терезы Испанской. Но ведь это был всего лишь замысел, который следовало еще облечь в слова, причем как можно быстрее! И Александр трудился над этой пьесой, не прекращая метаний из Парижа в Брюссель, из Брюсселя в Париж… Эти железнодорожные скитания взад и вперед вели его от милой маленькой Изабель, влюбленной и горевшей в лихорадке, к милой маленькой Мари, чья нежность могла сравниться разве что с ее же ревностью. Дюма теперь призывал дочь в свидетели того, какую жалость внушает ему любовница. «Вчера вечером я был у Изабель, – пишет он Мари. – Я знал, что она больна. Оказалось, она очень плоха. На этот раз она, может быть, оправится от новой вспышки болезни, но третьего обострения ей не выдержать. Я застал ее с пятнадцатью пиявками на боку, рядом с ней был врач, который предпочитал прижигать ранки ляписом, а не останавливать кровь обычными средствами. На спину больной только что перед моим приходом налепили вытяжной пластырь, и она не переставала ворочаться и стонать. Увы! Несчастная девочка, она так молода – ей трудно будет умирать. Сегодня утром бедняжка была в изнеможении, как все больные этой злополучной болезнью, – и говорила о белом платье, которое сошьет себе к весне…»
От изголовья Изабель Александр перемещался в Париже к изголовью другой женщины, которая тоже была его любовницей и тоже была больна: мадам Гиди. Конечно, она чувствовала себя немного лучше своей юной соперницы, «но ты ведь знаешь, что означает „улучшение“ в ее случае: хроническая болезнь попросту ненадолго отпускает, чтобы вернуться вскоре с новой силой», – говорил он дочери-наперснице. К счастью для Александра, он мог рассчитывать на третью парижскую любовницу, Анну Бауэр, которая, слава Богу, была в добром здравии и даже родила ему в 1851 году сына Анри.[90]90
Анри Бауэр в зрелом возрасте прославится как социалист и коммунар. Этот критик и театральный деятель, высланный в Новую Каледонию и впоследствии помилованный в 1880 году, станет, в свою очередь, отцом Жерара Бауэра, талантливого публициста и будущего члена Гонкуровской академии. (Прим. авт.)
[Закрыть] Ребенка Дюма, правда, не признал, но охотно продолжал спать с его матерью. Надо сказать, ему почти никогда не удавалось решительно порвать с женщиной, кроме того, он не пренебрегал и «разогретыми кушаньями».
Ненадолго появившись в Брюсселе – только для того, чтобы отечески расцеловать Мари, успокоить ее насчет своих похождений и изучить под присмотром щепетильного Ноэля Парфе свои счета, – он готов был без передышки снова мчаться в Париж, снова отправляться в «Комеди Франсез».
Дюма закончил пьесу, посвященную юношеской любви будущего Короля-Солнце. Изабель-Зизза встретила его восторженно. Она ожила, посвежела, она даже отвечала на его ласки. Александр обрадовался этому, посчитав добрым предзнаменованием: значит, художественный совет Французского театра примет «Людовика XIV и его двор» и предстоящее испытание окажется простой формальностью! Действительно, вскоре он сообщил дочери: «Чтение прошло великолепно!» Пьесу приняли единогласно.
Тем не менее с самого начала репетиций закулисная атмосфера была отравлена актерской ревностью. Обойденные мстили за то, что не получили роли, которой добивались, распространяя в ближайшем окружении министра Ашиля Фула слухи о том, что Дюма будто бы позволяет себе в своей пьесе высмеивать недавно заключенный брак Наполеона III с Евгенией де Монтихо, графиней де Теба. Поверить сплетне было легко: в самом деле, в обоих случаях речь шла о браках, заключенных по политическим соображениям на развалинах истинной любви. Подозрительный Ашиль Фул велел доставить ему рукопись и, пробежав ее, нашел, что от нее действительно попахивает крамолой. Цензоры, поднятые им по тревоге, 8 октября 1853 года завладели предметом спора и тщательно изучили содержание пьесы. Угроза становилась все более определенной, и Дюма решил защитить свое творение перед главным заинтересованным лицом. И написал прямо императрице Евгении – из Брюсселя, куда снова ненадолго приехал, 11 октября: «Меня уверяют […] будто мое намерение, когда я писал эту пьесу, было оскорбительным для Вашего Величества. Но ведь если бы в моей душе была хотя бы тень подобного намерения, я считал бы себя недостойным взять сейчас в руки перо! Уважение и восхищение, которые я испытывал со времени моей поездки в Испанию к графине Теба, были всегда столь велики и столь искренни, что то положение, в которое Провидение ее привело, каким бы высоким это положение ни оказалось, не смогло ничего прибавить к этим чувствам. […] Я не прошу, чтобы пьесу позволили играть, я лишь прошу Ваше Величество увериться в том, что я не способен на дурной поступок».
Несмотря на заверения драматурга в полной его невиновности, рукопись была конфискована, а пьеса – запрещена. Дюма устремился в Париж, он обращался ко всем, к кому только мог, но все его старания ни к чему не привели. И тогда, не желая все-таки признавать себя побежденным, Александр решил действовать хитростью и предложил директору театра принять такие условия: он сочинит для него другую пьесу, «Юность Людовика XV», причем берется написать за неделю, и она будет сильно отличаться от «Людовика XIV», но пусть Арсен Уссе взамен пообещает непременно ее поставить, потому что – очень существенная подробность! – можно будет, уж Александр-то об этом позаботится, использовать декорации предшественницы. Предложение было принято, хотя и с недоверием. Дюма снова засел за работу, трудился без передышки и завершил пьесу еще до назначенного срока. Пять актов за четыре с половиной дня! Литературный подвиг тем более невероятным, что в этом втором рассказе о королевской молодости Дюма не ограничился тем, что заменил Людовика XIV Людовиком XV, он изменил сюжет, реплики – словом, изменил все, от начала до конца… На этот раз он заинтересовался проблемой короля, едва вышедшего из отроческого возраста и пытающегося сломить сопротивление своей супруги, Марии Лещинской, чья чрезмерная стыдливость лишала его наслаждений, на которые ему давало все права и даже вменяло в обязанность освященное Церковью таинство. По единодушному мнению, столь милая и забавная пьеса не должна была вызвать ни малейших препятствий со стороны властей. Однако император был настолько придирчив, что даже в полете мухи способен был усмотреть проявление злого умысла и недоброжелательства. Не обращая ни малейшего внимания на то, что 17 ноября пьеса была единогласно одобрена художественным советом «Комеди-Франсез», он посоветовал цензорам проявить особенную бдительность при изучении текста, а призыв быть суровыми, обращенный к этим официальным стражам нравственности, никогда не оставался тщетным. Посовещавшись, они обвинили творение Дюма в непоследовательности и цинизме, усмотрев здесь оскорбление, нанесенное Церкви тем обстоятельством, что кардинал Флери, один из персонажей пьесы, оказался причастным к либертинской интриге.