412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Бодлер » Текст книги (страница 15)
Бодлер
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:47

Текст книги "Бодлер"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

Даже живя у матери, Шарль не мог отделаться от мыслей об этой мулатке, занозой сидевшей у него в душе и властвовавшей теперь над ним не своей красотой, а немощью. Единственное сохранившееся письмо Жанне свидетельствует о его грустном сочувствии. Письмо отправлено из Онфлёра 17 декабря 1859 года: «Милая девочка, не сердись, что я уехал из Парижа, не навестив тебя, чтобы немного развлечь […] Клянусь, что через несколько дней я вернусь […] Теперь я не хочу жить в Париже подолгу, это мне дорого обходится. Мне лучше приезжать чаще и оставаться всего несколько дней. А пока, поскольку меня не будет целую неделю и поскольку я не хочу, чтобы в твоем состоянии ты оставалась без денег хотя бы один день, обращайся к г-ну Анселю». К письму была приложена расписка: «Получена от г-на Анселя сумма в сорок франков для госпожи Дюваль». И он советовал наполовину парализованной Жанне: «Положи эту расписку в новый конверт, и коль скоро ты не решаешься писать левой рукой, попроси, чтобы твоя прислуга за тебя написала адрес». В конце – последние обещания и последние советы: «Итак, я скоро приеду и, как полагаю, при деньгах, постараюсь тебя поразвлечь […] Сейчас на улице скользко, одна не выходи. Не теряй мои стихи и статьи».

В конце лета 1860 года, то ли в порыве преданности, то ли ради собственного удобства, он перевез Жанну в Нёйи, в дом 4 по улице Луи-Филиппа, и туда же отправил мебель. Сообщая об этом матери, он еще раз упрекнул ее за то, что когда-то она решилась учредить опекунский совет, за «ту ужасную ошибку, которая поломала мне всю жизнь, омрачила все мои дни, сообщила мыслям моим оттенок ненависти и отчаяния». Растущая тревога рождала мысли о подстерегающей его смерти. «Я могу умереть раньше тебя, несмотря на все мое дьявольское мужество, которое так часто меня выручало, – писал он Каролине. – Последние полтора года меня поддерживает только мысль о Жанне. (Как будет она жить после моей смерти, коль скоро тебе придется оплатить мои долги, распродав все мое имущество?) Есть и другие причины для отчаяния: как оставить тебя одну? Оставить тебя в затруднительном положении, оставить тебе хаос, разобраться в котором способен только я один! […] Короче говоря, когда расставляю все на свои места, то думаю о двух людях, нуждающихся в помощи: о тебе и о Жанне […]. Как бы ни сложилась моя судьба, если после того, как я составлю список долгов, я внезапно умру, а ты останешься жить, надо будет что-то предпринять, чтобы поддержать эту бывшую красавицу, превратившуюся в калеку».

Так, выражая свою последнюю волю, Шарль думал в одинаковой степени о матери, которую он обожал, порой ее критикуя, и о старой своей любовнице, которую он не хотел бросать в нищете, отягощенной пьянством. Каролина, жена генерала, посла, сенатора, была оскорблена тем, что в сердце сына она оказалась на одном уровне с потаскухой. Поистине, он просто не знает, что и придумать, только бы расстроить и унизить одинокую вдову! Вдобавок он сообщил ей о появлении на горизонте брата Жанны: «Нашелся ее брат, я видел егои говорил с ним, и он конечно же тоже поможет ей. У него ничего нет, но он зарабатывает деньги». Каролина насторожилась: это еще что за новости? В какую ещё абсурдную историю с братом собирается впутаться Шарль? Он так наивен, что способен дать себя морочить целой семье африканцев!

Она и в самом деле не слишком ошиблась, задаваясь вопросом об опасностях, угрожающих сыну вдали от нее. Едва переехав в Нёйи, Шарль узнал о существовании так называемого брата Жанны. Этот рослый мулат появлялся у Жанны каждый день в восемь утра и уходил только в одиннадцать вечера, целый день преспокойно и без зазрения совести болтал, курил и закусывал, сидя рядом с постелью сестры. «Он не оставляет нас ни на секунду, – писал Шарль матери. – Я долго сдерживался, не желая огорчать ее в таком тяжелом состоянии, но однажды в полночь я все же сказал, с максимальной деликатностью, что приехал сюда ради нее, что выгонять брата я не имею права, но раз так, то я уеду к матери, которая тоже во мне нуждается. Я ей сказал также, что не собираюсь лишать ее денежной помощи, но раз брат общается с ней, не обращая на меня внимания, справедливость требует, чтобы он, зарабатывающий больше, чем литератор, и не имеющий долга в 50 тысяч франков, к тому же с нарастающими процентами, помог бы больной сестре и взял бы на себя на две трети или половину расходов, необходимых на ее содержание». Жанна заплакала, признала, что Шарль прав, и пообещала попросить брата помочь ей по возможности. Однако она сомневалась, согласится ли тот, потому что в прошлом он никогда не присылал матери денег. И действительно, на следующий день, воспользовавшись отсутствием Шарля, она призвала нахлебника осознать свои обязанности. «Ты целыми днями сидишь тут, – сказала она, – и не даешь мне общаться с Шарлем. А ведь он залез в долги, и отчасти из-за меня. Он уедет, но рассчитывает, что ты возьмешься оплачивать половину расходов на мое содержание». В ответ брат только расхохотался. Вечером Жанна рассказала об их разговоре Бодлеру, и тот написал матери: «Никогда не догадаешься, какой глупый и дикий был ответ. Если бы он произнес его при мне, я палкой раскроил бы ему морду. Он сказал, что я, наверное, привык к нехватке денег и трудностям и что тот, кто берет на себя заботу о женщине, должен понимать, чего это стоит, а он никаких денег не откладывает и рассчитывать на него в будущем не следует». В заключение Шарль сообщил: «Она так горько плакала, постаревшее лицо ее выражало такую растерянность, что я пожалел эту обессилевшую женщину, и гнев мой смягчился. Но я нахожусь в состоянии постоянного раздражения, оттого что мои житейские невзгоды никак не идут на убыль […] Когда Жанна хочет видеть меня, она заходит в мою комнату. А ее брат от нее не вылезает. Если я решу уехать из Парижа, он своей больной сестре явно не поможет. А ведь в прошлом я часто и не без оснований обвинял себя в чудовищном эгоизме. Но, право же, мой эгоизм никогда не был так жесток».

Вскоре Бодлер, потеряв всякое терпение, покинул квартиру в Нёйи и вернулся в гостиницу «Дьеп». Оттуда он писал Пуле-Маласси: «Я убежал из Нёйи, чтобы сохранить собственное достоинство, не желая больше оставаться в смешном и даже позорном положении. На протяжении двадцати пяти дней я имел дело с человеком, проводившим все время в комнате своей сестры […], мешая мне получать единственное удовольствие – беседовать со старой, больной женщиной […] Мне пришлось жить с этим типом и несчастной слабоумной женщиной. Я сбежал и до сих пор не могу успокоиться от возмущения. Голова у меня сейчас, как ватная, и, хотите верьте, хотите нет, но мне уже тяжело писать час подряд». Оставив Жанну с ее братом, который, возможно, вовсе и не брат, а бывший любовник, Шарль не торопится увидеть ее вновь. Вскоре он узнал, что состояние больной ухудшилось и ее опять поместили в больницу. По-видимому, инициатива этого срочного перемещения принадлежала брату. В отсутствие Жанны он поспешно распродал часть мебели и одежды несчастной женщины. Когда она вернулась из больницы, брат исчез, а квартира заметно опустела.

Несмотря на эти неприятности, Бодлер все равно не покинул Жанну. В частности, на Рождество 1861 года он писал матери об этой «все еще больной женщине, которую надо поддерживать и утешать» и которой он сумел бы без труда давать немного денег, если бы мог откладывать что-то, живя не в Париже. Каролине пришлось смириться: у Шарля в жизни есть две подруги, одна – белая, другая – черная, одна – мать, другая – любовница, одна – пожилая, берегущая деньги, другая – больная, тратящая их. Обе они его мучают, каждая по-своему, но обе ему необходимы. Он не может выбрать одну из них, считает обеих виновными в нарушении его покоя и вместе с тем получает извращенное удовольствие от этой смеси жалости, бунта и бессилия.

Глава XVIII. НОВЫЕ «ЦВЕТЫ»

Первого января 1860 года Пуле-Маласси и де Бруаз подписали с Бодлером договор о переиздании «Цветов зла», предусматривавший тираж в 1500 экземпляров. Была также оговорена публикация отдельным томом «Искусственного рая» и двух сборников критических статей под названиями «Литературные мнения» и «Эстетические диковины». Во второе издание «Цветов зла» не могли войти шесть стихотворений, запрещенных решением суда, но оно обогащалось новыми стихами, написанными после суда и уже опубликованными в различных журналах. За эти четыре тома автор должен был получить «300 франков за каждый том, выплачиваемые в следующем порядке: половина – при сдаче рукописи каждого тома, другая половина – при подписании „в печать“ последнего листа». Но поскольку он уже получил в виде аванса 250 франков, а издатели были ему должны 30 франков за брошюру о Теофиле Готье, то гонорар в итоге составлял 980 франков. В конце того же года Пуле-Маласси открыл еще один книжный магазин на углу пассажа Мирес [58]58
  Ныне пассаж Принцев. (Прим. авт.)


[Закрыть]
и улицы Ришелье. Под потолком приемной висят портреты в медальонах некоторых авторов издательства. Среди них: Шарль Монселе, Виктор Гюго, Теофиль Готье, Шанфлёри, Теодор де Банвиль, Бабу, Асселино, Шарль Бодлер… Этот последний, возвышаясь над полками книг, смотрел на посетителей беспокоящим взглядом. Портрет был написан Александром Лафоном, учеником Энгра, с фотографии Надара. «Волевое лицо, с глубокими морщинами в углах губ и возле глаз, – вспоминал современник, – гладкий подбородок, щеки с легким румянцем, лысеющий лоб, длинные и волнистые волосы, откинутые назад. Пугающее лицо не то трагического актера, не то какого-нибудь сатанинского служителя. Высокомерное выражение усиливается остро опущенными углами губ, а также ироничным, пристальным взглядом широко открытых глаз. Голова почти в натуральную величину выделяется на зеленоватом фоне, который еще больше подчеркивает волнующую печаль» [59]59
  Автор этого описания, по-видимому, князь Урусов. (Прим. авт.)


[Закрыть]
.

Очевидно, Бодлеру нравился этот портрет, призванный утверждать посетителей книжного магазина в мысли о демоническом характере его творчества. В новых стихах, посылаемых Пуле-Маласси по мере их написания, он умудрялся добиваться еще большей выразительности и еще сильнее сгущать краски. Начиная эту работу, он намеревался лишь дополнить сборник, изуродованный по требованию суда изъятием полдюжины стихотворений. Однако уже 5 ноября 1858 года, посылая Пуле-Маласси «Одержимого» («Я вопию к тебе, мой бог, мой Вельзевул!»), он писал: «Я начинаю думать, что пришлю Вам не шесть цветов, а целых двадцать». И вот на свет появились «Скелет-землероб» («На погосте или в склепе могильный сон не так глубок»), «Наваждение» («Затем, что пустоты и тьмы ищу кругом»), «Лебедь» («Да и ты, негритянка, больная чахоткой») – самый, возможно, волнующий и тревожащий из его призывов к жалости по отношению к человечеству, замученному Создателем. Посылая эти стихи Виктору Гюго, он объяснял свою цель: «Для меня было важно быстро сказать, как много разных мыслей может внушить всего одно какое-нибудь событие, всего один образ, и как вид страдающего существа [лебедя] заставляет нас вспомнить обо всех любимых нами отсутствующих и страдающих людях и животных, обо всех тех, кто лишен чего-то, безвозвратно ушедшего».

Из ссылки Виктор Гюго наставительно ответил: «Как все, что Вы делаете, сударь, ваш „Лебедь“ – это идея. […] Благодарю Вас за эти строфы, такие проникновенные и такие сильные». Двумя месяцами ранее тот же Виктор Гюго поздравил его в связи с «Семью стариками» и «Старушками» в еще более ярких выражениях: «Что вы делаете? Вы шагаете. Вы идете вперед. Вы зажигаете на небосводе искусств ка-кой-то новый, мрачный луч. Вы творите новый трепет».

После такого поощрения Бодлер продолжил составление букета будущих «Цветов зла». Договор от 1 января 1860 года уже предусматривал «двадцать новых стихотворений». А 13 марта Бодлер сообщил Пуле-Маласси: «Вот еще стихи [„Мечта любознательного“ и „Парижский сон“]. Так что теперь уже есть двадцать пять произведений, не считая трех начатых стихов». На самом же деле, постоянно добавляя, он довел число неизданных стихотворений, вошедших в доработанный сборник «Цветы зла», до тридцати пяти. Бодлер, нетерпеливый автор, уже тревожился о том, как обставить выход сборника в свет: «Надо будет об афишах подумать […], об оповещениях и рекламе. Если находите меня слишком требовательным и боитесь Де Бруаза, я добавлю своих денег. Весьма и весьма непопулярная природа моего таланта не позволяет мне пренебрегать грубыми методами (цитированием в прессе за несколько дней до начала продажи, афишами, объявлениями и рекламой во время продажи) […] Я предполагаю, что оформительские украшения и фронтиспис у г-на Бракмона уже закончены. Довольны ли Вы и могу ли я быть доволен?»

В отношении этого фронтисписа Бодлер первоначально хотел, чтобы художник почерпнул вдохновение в гравюре XVI века, изображавшей некий «древовидный скелет», распускающийся странной листвой и прикрывающий своими раскидистыми ветвями «несколько рядов ядовитых растений в горшочках, расставленных, как в теплице у садовника». Идея эта пришла ему в голову, когда он перелистывал «Очерк о танцах мертвецов» Эсташа-Иасента Ланглуа. Желая облегчить работу Феликса Бракмона, Пуле-Маласси послал ему кальку-копию гравюры, так понравившейся поэту. После двух неудачных попыток Бракмон представил Бодлеру законченный, по его словам, офорт. Но тот остался недоволен: это вовсе не то, чего он хотел: офорт искажает смысл сборника, вместо того чтобы его символизировать. Не решаясь прямо высказать художнику свое мнение, он пожаловался Пуле-Маласси: «Вот какую чепуху наделал Бракмон. Я ему сказал, что это хорошо. Я просто не знал, что ему сказать, до того был удивлен. Этот скелет шагает, опираясь на целый веер ветвей, вылезающих у него из ребер, вместо того чтобы вылезать из рук. Стоило снимать кальку с офорта Ланглуа! Я никак не могу допустить, чтобы так это и вышло, и если я доставляю Вам слишком много огорчений, как ребенку, который хочет съесть то, за что заплатил, то постараюсь Вас утешить и возместить так или иначе нанесенный ущерб». Не доверяя больше вкусу и таланту Бракмона, Бодлер теперь потребовал, чтобы на фронтисписе «Цветов зла» была просто воспроизведена старинная гравюра, найденная им в книге Ланглуа о танцах мертвецов. Но затем и эта идея была отвергнута и аллегорический фронтиспис заменен портретом самого Бодлера, выполненным Бракмоном в технике офорта по фотографии Надара.

Книга еще не вышла, а Бодлер уже писал матери: «„Цветы зла“ закончены. Сейчас делаются обложка и портрет. В сборник вошли тридцать пять новых стихотворений, а все старые были тщательно переработаны. Впервые в жизни я почти доволен. Книга почти хорошая, и она останется, эта книга, свидетельством моего отвращения и ненависти ко всему».

И все же порой он спрашивал себя: не перегнул ли он – уже в который раз – палку в своих демонических проклятиях. Не уцепятся ли власти снова за какое-нибудь несоответствие общепринятой морали, чтобы осудить также и эти, новые «Цветы»? Но ведь годом раньше прошел было слух, что он может получить (за какие заслуги?) орден Почетного легиона. Одна эта мысль выводила его из себя. Коллекционировать кресты и медали – это же удел Опика! Для него единственной наградой может быть только творчество. «Тут еще поговаривали об этом смехотворном ордене, – писал он матери 11 октября 1860 года. – Надеюсь, мое предисловие к „Цветам“ сделает подобное событие на веки веков невозможным. Кстати, я прямо ответил тому из моих друзей, кто первым сказал мне об этом: „ Лет двадцать назад(понимаю, что звучит абсурдно) это было бы хорошо! А сегодня я хочу быть исключением. Пусть наградят всех французов, кроме меня. Я никогда не изменю ни свои взгляды, ни свой стиль. Вместо ордена дали бы мне денег, денег и только денег. Если орден стоит 500 франков, пусть мне дадут 500 франков, если он стоит только 20 франков, пусть дадут 20“. Одним словом, хамам я ответил по-хамски. Чем несчастнее я становлюсь, тем больше у меня гордыни».

С какой радостью встретила бы мадам Опик весть о награждении ее сына орденом Почетного легиона! Наконец-то, подумала бы она, он выходит на путь истинный, каким шел его отчим. Но вместо этой прекрасной новости Каролина получает проклятую книжку, и она, увы, представляет собой второй вариант «Цветов зла». Перелистав ее, Каролина констатировала, что в этом издании сын усугубил свою вину перед церковью и обществом. Но хуже всего то, что, исполненный благих намерений, он отправил книгу также и аббату Жану-Батисту Кардину, священнику церкви Святой Екатерины Онфлёрской. Почтенный священнослужитель, прочитав книгу, решил сжечь ее немедленно, чтобы дьявол не поселился в его доме. Перепуганная Каролина написала сыну о своих впечатлениях и о впечатлении своего духовника от святотатственного произведения, которое он посмел сочинить. Уязвленный ограниченностью своей матушки, Бодлер возмутился. «Ты всегда готова бросать в меня камни вместе с толпой, – ответил он ей 1 апреля 1861 года. – Причем началось это, ты сама знаешь, еще во времена моего детства. И как тебе удается всегда быть для своего сына во всем, за исключением денежных вопросов, не другом, а противоположностью друга. Причем ты согласна полностью брать на себя тяжесть решения этих денежных вопросов – тут как раз и проявляется весь твой характер, абсурдный и щедрый одновременно. Я специально для тебя пометил в оглавлении все новые стихи. Нетрудно было убедиться, что все они обрамляют старые произведения. Это книга, над которой я работал двадцать лет, а к тому же, даже если бы я и захотел, я не могу ее не переиздать».

Ну а про аббата, устроившего очистительное аутодафе, Бодлер написал: «Что же касается г-на Кардина, то это тяжелый случай, но в каком-то смысле совсем иной, чем ты думаешь. Невзгод мне и так хватает – я не хочу, чтобы еще и какой-то священник боролся против меня в голове моей старой матери, и я улажу это, если смогу, если будут силы. Поведение этого человека чудовищно и необъяснимо. Сейчас уже никто не сжигает книги, кроме разве что сумасшедших, которые любят смотреть, как горит бумага. А я-то, дурак, лишил себя ценного экземпляра лишь для того, чтобы сделать ему приятное, – ведь я отдал ему книгу, которую он просил у меня уже три года! При том, что у меня нет экземпляров даже для друзей! Вечно ты ставила меня на колени перед кем-нибудь. Раньше – перед г-ном Эмоном. Вспомни. Теперь – перед священником, у которого не хватило даже деликатности скрыть от тебя неприятную тебе мысль. И, наконец, он даже не понял, что вся книга исходит из католической идеи! Но это уже соображение иного порядка».

Не для того ли, чтобы наказать мать за непонимание, вспомнил он вновь про не раз возникавшее у него желание покончить с собой? Поскольку Каролина обидела его, критикуя написанные им стихи, он как бы получил право помучить мать в ее комфортабельном уединении в Онфлёре, опять сообщая, что жизнь ему недорога. С чисто сыновней жестокостью он написал в том же письме: «Когда я пребывал в ужасном состоянии духовной опустошенности и ипохондрии, меня не раз посещала мысль о самоубийстве; сейчас, когда все прошло, я могу сказать, что мысль эта преследовала меня в любое время дня. Я видел в этом полное освобождение, освобождение ото всего. Тогда же, причем на протяжении трех месяцев, каким бы противоречием это ни выглядело, хотя противоречие тут лишь кажущееся, я молился! И днем, и ночью(кому молился? какому существу? – не имею ни малейшего представления) умолял только о двух вещах: мне – дать силы жить, а тебе – долгих-долгих лет жизни».

Дальше он уточнял, что ему захотелось задержаться на этом свете еще на некоторое время лишь по двум причинам: для того чтобы составить для матери точный список своих долгов, а также, чтобы издать сборник критических статей и «большую книгу, – писал он, – о которой я мечтаю вот уже два года, книгу „Мое обнаженное сердце“, в которой я выплесну весь накопившийся во мне гнев. О, если когда-нибудь такая книга будет опубликована, она затмит „Исповедь“ Жан-Жака [Руссо]». Таким образом, писатель в нем поддерживал человека.

Через месяц мрачное настроение вновь завладело им: «Всякий раз, когда я беру в руки перо, чтобы изложить тебе, в каком положении я нахожусь, мне становится страшно, я боюсь тебя убить, разрушить твое слабое тело. А я постоянно нахожусь, хотя ты об этом даже не догадываешься, на грани самоубийства. Думаю, что ты меня безумно любишь; при таком слепом рассудке у тебя такой сильный характер! Я же тебя страстно любил в детстве, а потом, из-за твоей несправедливости, во мне стало меньше почтительности к тебе, как будто материнская несправедливость дает сыну право не почитать собственную мать […]. Конечно, мы с тобой созданы, чтобы любить друг друга, жить друг для друга и закончить свою жизнь как можно более кротко и как можно более честно. И тем не менее в тех ужасных условиях, в которых я оказался, я уверен, что один из нас убьет другого и что в конце концов мы взаимно убьем друг друга. После моей смерти ты долго не проживешь, это ясно. Я единственное существо, которое заставляет тебя жить. А после твоей смерти, особенно если ты умрешь от причиненного мною потрясения, я себя убью, это несомненно […]. Чтобы я убил себя? Это же абсурдно, не правда ли? „Ты хочешь оставить свою старую мамочку совсем одну?“ – скажешь ты. Право же, может, я, строго говоря, и не имею права так поступать, но за почти тридцать летя пережил столько горя, что это будет моим оправданием. „А Бог!“ – скажешь ты. Я всей душой хочу верить (настолько искренне, что никто кроме меня и не догадывается!), что некое внешнее и невидимое существо интересуется моей судьбой, но как сделать, чтобы поверить в это?»

Читая эти наполненные смятением строки, Каролина предположила, что со времени публикации первых «Цветов зла» у ее сына несколько изменилось отношение к Богу, что бунт и гордыня уступили место беспокойным вопросам, что Шарль догадывается о существовании высшей и неизмеримой тайны и даже чувствует вокруг себя ее трепет, но его не устраивают упрощенные догматические объяснения, что он хотел бы верить, но ему мешает рассудок, что сердце влечет его к вере, а рассудок удерживает, что он завидует верующим, которые не задаются вопросами, что, подобно страждущим от жажды, он тянется к чаше, а ее у него отнимают. Даже его полная святотатства книга стала теперь казаться ей христианской книгой. Мол, разве не служит он Господу, даже когда пишет о Сатане? Только глупцы вроде аббата Кар-дина не понимают этого, а настоящие католики знают, что дьявол идет за ними по пятам и даже порой, на пути к Откровению, идет впереди них.

Еще за несколько дней до публикации книги Бодлер испытывал страх перед реакцией властей. Однако после того, как со сборником ознакомился генеральный императорский прокурор Парижского суда, министр юстиции решил не возбуждать дела против второго издания «Цветов зла», поскольку это могло послужить для автора «лишней рекламой». И действительно, вышедшая в новом варианте без судебной шумихи книга не вызвала у публики никакого интереса. В прессе появились уклончивые или враждебные отклики. Журнал «Ревю анекдотик» утверждал: «Отныне странность приобрела своего поэта»; в «Фигаро» Альфонс Дюшен упрекал автора, не отрицая его талант, в том, что тот смакует «непристойную смесь языческой испорченности с утрированной католической суровостью». Эжен Морэ в «Козри» заявлял, что «еще никогда более неистовый человек не воспевал более пустые вещи более невозможным языком». И добавлял: «Как жаль, что г-н Бодлер не хочет принимать себя всерьез. Правда, говоря между нами, это нелегкое дело». И вот Пормартен заканчивал свою статью в «Ревю де Дё Монд» таким ироническим вопросом: «Что стало бы с обществом, что стало бы с литературой, которые признали бы г-на Шарля Бодлера своим поэтом?» Правда, в «Ревю эропеен» за 1 декабря 1861 года появилась хвалебная статья Леконта де Лиля, но в данном случае речь шла о простом обмене любезностями: накануне Бодлер опубликовал очень теплую заметку об авторе «Варварских стихотворений». Так что гордиться было нечем! А ведь в это же самое время Мистраль, «поэт, пишущий на местном наречии», получил поздравления от Барбе д’Оревилли за «Мирей», сентиментальную эпическую поэму из сельской жизни. «Этот автор тарабарщины – звезда сегодняшнего дня», – возмущался Бодлер. И лишь несколько месяцев спустя – в виде своего рода компенсации – он прочел в журнале «Спектейтор» восторженный отзыв о «Цветах зла» английского писателя Суинберна.

«Искусственный рай», поступивший в продажу годом раньше, привлек к себе внимание читателей не больше, чем «Цветы зла». Это произведение, посвященное анализу воздействия некоторых наркотиков на мозг человека, удивляет своим классически назидательным тоном. В первой части, «Поэма о гашише», автор объясняет, что употребление «зеленого варенья» втягивает человека в некое безудержное веселье, вскоре сменяющееся приятным оцепенением, а затем – лихорадочной активностью воображения, позволяющей этому же человеку прожить несколько жизней за час, после чего он изнемогает, чувствует себя разбитым, плавающим в каком-то тумане, не зная, кто он такой и чего хочет. Вторая часть – «Опиоман» – описывает наслаждение от опиума, рассматриваемое сквозь призму статьи «Исповедь англичанина-опиомана» Томаса Де Куинси. Это – не пересказ, а оригинальное произведение, хотя в нем и присутствуют многочисленные цитаты, совпадающие с мнением самого Бодлера. Великолепный, кристально чистый текст местами принимает форму стихотворения в прозе. Финал этого совершенного с ясной головой путешествия в царство галлюцинаций таков: писателю дозволительно прибегать к наркотикам лишь в те моменты, когда его подводит вдохновение. Перечитав свою книгу, Бодлер остался доволен. Обсуждая с издателем Мишелем Леви вопрос о ее переиздании, он сказал: «Менять ничего не надо, книга хороша как есть».

Иным было мнение широкого круга читателей, которые явно не клевали на наживку причудливости. Если в массах читателей Бодлер не получил поддержки, то многие молодые писатели выразили Бодлеру симпатию. Они смутно чувствовали, что этот странный тип, болезненный, ворчливый, с дерзким взглядом и резким голосом, держит в руках ключи от того мира, куда непременно устремится поэзия завтрашнего дня. Для них он был первопроходчиком нового искусства, построенного на точности, горечи и мрачности. Их звали: Анри Кантель, Альбер Глатиньи, Альбер Мера, Леон Кладель… Как правило, Бодлер встречался с ними в разных кафе, где он порой подолгу работал. Чтобы выразить свои мысли и образы, ему нужны были только бумага и перо. Когда Фелисьен Ропс искренне удивился в связи с тем, что Бодлер не пользуется никакими словарями, тот решительно заявил: «Человек, ищущий слово в словаре, подобен новобранцу, который начинает искать патрон в патронной сумке, когда слышит команду „Огонь!“». Фелибер Одебран так однажды описал Бодлера, сидящего за столиком в кафе «Робеспьер», неподалеку от Итальянского театра: «Постаревший, увядший, потяжелевший, хотя прежде был всегда худощавым, эксцентричным, поседевший, неизменно гладко выбритый, он больше походил на священника из церкви Сен-Сюльпис, чем на поэта, воспевающего демонические наслаждения. Не утративший привычку изображать из себя мизантропа, он садился за столик один, заказывал кружку пива, набивал трубку табаком и курил, не произнеся ни слова за весь вечер. Но поскольку у него уже появились поклонники из числа молодых людей, обретающихся в пассаже Шуазёль, порой к нему торжественно приближался какой-нибудь неофит и либо начинал обхаживать его, либо читал свои собственные стихи». Перед этими почтительными собеседниками Бодлер хранил загадочный и важный вид. Когда один из них захотел показать ему номер «Фигаро», где речь шла о нем, он процедил сквозь зубы: «Сударь! Кто просил вас разворачивать эту бумагу? Знайте, что я никогда не смотрю на эту грязь». Другой очевидец, Шарль Ириарт, высказывался в том же духе: «В нем уживались священник и художник, и еще нечто странное и необъяснимое, как-то связанное с его талантом и экстравагантными привычками его жизни». Временами этот величественный посетитель кафе с повадками священнослужителя вставал с банкетки и шел к бильярду сыграть партию, «держа кий кончиками пальцев, как писчее перо, и приподнимая то и дело свои муслиновые манжеты». Когда ему удавалась трудная игра карамболем, он был счастлив не меньше, чем если бы написал прекрасное стихотворение.

Иногда по вечерам он ходил также в казино «Каде», известное малопристойными танцами, канканом и назойливыми проститутками. Чаще всего его спутниками были Шанфлёри и Константен Гис. Он бродил там с мрачным видом, среди разгоряченных девиц и игривых участников ужина. Играла оглушительная музыка, юбки взлетали выше колен, у всех был жизнерадостный вид, все спешили насладиться жизнью, – все, кроме этого никогда не улыбавшегося гостя в черном, с глазами убийцы. Случайно встретив его в толпе веселящихся, Шарль Монселе спросил: «Что вы тут делаете, Бодлер?» Тот невозмутимо ответил: «Дорогой друг, я рассматриваю окружающие меня черепа».

Это не мешало ему время от времени «снимать» какую-нибудь из девиц. В своей записной книжке он аккуратно записывал адреса тех дам, что предоставляли кратковременные утехи. Целая лавина всяких Аделей, Адриенн, Луиз, Фанни, Клеманс, Маргерит… – избранниц на одну ночь. Впрочем, на страничке, посвященной Агате, мы видим уточнения: «Прическа, как у маленькой девочки, ниспадающие на спину кудрявые волосы. Макияж. Брови, ресницы, губы. Помада, белила, мушки. Сережки, ожерелья, браслеты, кольца. Декольтированное платье, обнаженные руки. Никакого кринолина. Ажурные шелковые чулки, черные, если платье черное или коричневое. Розовые, если платье светлое. Туфли очень открытые. Пикантные подвязки. Ванна. Руки и ноги очень ухоженные. Все тело надушено. Из-за прически – накидка на вечернее платье с капюшоном, если выезжаем. Простыни чистые». А вот другая запись по поводу такой же эфемерной добычи: «Выглядывающая из-под платья рубашка. Тяжелая, свисающая грудь. Прежде всего моральный аспект. Сплошное уныние. Плечи, как у Мессалины. Страшные, зловещие куклы». В записной книжке воспоминания о любовных встречах соседствуют с подсчетами расходов, заметками о литературных планах, предстоящих визитах и письмах, которые следует написать. Среди всей этой повседневной суеты – горделивый крик: «Быть величайшим из людей. Говорить себе это постоянно».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю