Текст книги "Бодлер"
Автор книги: Анри Труайя
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Несмотря на отказ от всякого общения с молодежью, превозносившей его до небес, Бодлер разрешил Катюлю Мендесу напечатать в журнале «Парнас контанпорен» несколько имевшихся у него стихотворений, в том числе тех, которые он был намерен опубликовать отдельной брошюрой под названием «Обломки». Катюль Мендес заплатил автору сто франков, необходимые, как тот утверждал, для покупки лекарств.
Но все это были мелочи. Больше всего его занимали в тот момент поиски солидного издателя. Он горько сожалел, что перед самым отъездом из Парижа заключил с Этзелем договор на пять лет, дававший тому право переиздавать «Цветы зла» и печатать неиздававшийся ранее «Парижский сплин» («Маленькие стихотворения в прозе»). Теперь Этзель, потеряв терпение, умолял его прислать ему рукопись «Сплина», но Бодлер, чувствуя, что он не в состоянии сейчас закончить произведение, отказывался отдать его в печать таким, какое оно есть. Ему хотелось, чтобы какое-нибудь издательство согласилось выпустить в свет не просто две его книги («Цветы зла» и «Сплин»), а Полное собрание сочинений. Он поручил защищать свои интересы майору Ле Жосн, затем – Жюльену Лемеру, бывший критик держал на бульваре Итальянцев книжный магазин. Лемер пытался заинтересовать этой идеей братьев Гарнье, но издатели колебались. А тут возникли некоторые трудности, связанные с Маласси. После примирения с Бодлером тот задумал передать третьему лицу долговое обязательство на две тысячи франков, полученное когда-то от своего бывшего автора. Он ссылался на вынужденность этого шага, поскольку ему не давали покоя собственные кредиторы.
И тут Шарль наконец признал, что права мать и правы друзья, уговаривавшие его вернуться во Францию. Несомненно, в Париже он сможет уладить свои денежные дела и договориться о продаже рукописей. Да, да, надо уезжать. Но когда? Каждую неделю он откладывал это столь трудное и столь неотложное решение. Однажды даже приехал на вокзал, чтобы купить билет, но отступил, испугался, подумав, что лишь сменит один «ад» на другой, что ему сразу же предстоит погрузиться душой и телом в парижскую суету, не утихомирив предварительно своих кредиторов. И, понурив голову, он вернулся в свой номер в «Гран Мируар».
Однако к середине июня он перестал так панически бояться возвращения. Совершил над собой сверхчеловеческое усилие и упаковал чемоданы. Вошел в вагон, словно поднимаясь на эшафот. 4 июля 1865 года он был в Париже, в гостинице Северной железной дороги, на площади возле Северного вокзала. До него доносился беспокойный шум огромного города, особенно отчетливо слышались скрип колес и цоканье копыт по мостовой. 5 июля он написал Этзелю, чтобы объяснить ситуацию (во что бы то ни стало «выудить» две тысячи франков) и заверить его, что скоро он зайдет к нему в контору: «При всей Вашей любезности мне нужно набраться смелости, чтобы прийти к Вам». 6 июля у него состоялась встреча с Анселем, который за это время настолько вырос в его глазах и завоевал его уважение, что Бодлер выслушивал всегдашние мудрые наставления с видом раскаивающегося ребенка. 7-го числа он приехал в Онфлёр. Настоящее царство покоя, этот «домик-игрушка», висящий на скале! Как он мог так долго жить вдали от этого цветущего сада, от этой комнаты с окнами, выходящими на затуманенные серо-голубые дали Ла-Манша, от своей постаревшей матери, плачущей от радости в его объятиях, когда он покрывал поцелуями ее лицо? Но вот, после первого излияния чувств, Бодлер решился признаться матери, что его очень беспокоит долг Пуле-Маласси. Он объяснил, что его прежний издатель, сам находящийся на грани разорения, будет вынужден передать долговое обязательство какому-нибудь дельцу-спекулянту, который, несомненно, окажется менее покладистым. Сидя рядом с вернувшимся сыночком, г-жа Опик сокрушалась: ее бюджет очень скуден, а Шарль – настоящая бездонная бочка. Но ей тяжело было видеть его страдания. Она пообещала распорядиться, чтобы Ансель одолжил ему нужную сумму. Тут же почувствовав, что гора свалилась с плеч, Бодлер вздохнул с облегчением. На следующий день, 8 июля, он написал Пуле-Маласси: «Так, за две минуты была решена проблема, от которой у меня сводило внутренности всякий раз, когда я о ней задумывался». Как она и обещала, г-жа Опик дала Анселю указание, и тот покорно выдал требуемую сумму в две тысячи франков.
Получив то, что хотел, Шарль не счел нужным задерживаться в Онфлёре. Вечером 9-го числа, оставив мать в растерянности от краткости этого небескорыстного визита, он вернулся в Париж. И с этого момента думал лишь о том, как бы вновь отправиться в Брюссель. В силу какого-то странного противоречия, чем больше он презирал этот город и эту страну, тем сильнее было его желание оказаться там. Подобно влюбленному мазохисту, радующемуся, когда его стегают плетью, Бодлер испытывал потребность страдать среди людей, которых он презирал, поскольку таким образом мог в полной мере насладиться своей необычностью. Во время краткой встречи с Асселино он с пафосом доказывал ему, что не имеет права задерживаться в Париже, так как важные дела и начатая работа требуют его присутствия в Бельгии. Асселино улыбался, слушая эти выдумки, а потом записал в своих «Воспоминаниях»: «Чтобы его подзадорить, я передал ему слова, услышанные однажды от Теофиля Готье: „Этот Бодлер меня удивляет! Как понять эту манию засиживаться в стране, где тебе так плохо? Когда я ехал в Испанию, в Венецию, в Константинополь, я знал, что мне там будет хорошо, а по возвращении я напишу хорошую книгу. Бодлер же сидит в Брюсселе и скучает ради удовольствия сказать потом, что он там скучал!“ Он засмеялся, попрощался со мной и заверил, что пробудет там не больше двух месяцев».
Бодлеру не терпелось уехать, но у него состоялось еще несколько встреч: с Ипполитом Гарнье, Этзелем и Жюльеном Лемером, на улице Руаяль он выпил кружку пива с секретарем Сент-Бёва Жюлем Труба, поговорил недолго с Банвилем… 11 июля 1865 он сообщил Сент-Бёву: «Уезжаю в ад». Но с места не двинулся. Вечером 14 июля, возвращаясь из пригорода, где он был в гостях, Катюль Мендес столкнулся на Северном вокзале нос к носу с Бодлером, опоздавшим на поезд. Он обратил внимание на приличный, хотя и потертый, костюм поэта, на его усталый вид, на беспокойный и хмурый взгляд. Шарль признался, что освободил номер в гостинице и будет искать другой, на одну ночь, поскольку хочет уехать завтра с первым же поездом. Катюль Мендес предложил ему переночевать у него, в небольшой квартире неподалеку от вокзала, на улице Дуэ. Бодлер согласился, но, расположившись на ночлег, долго не смог уснуть и стал громко рассказывать удивленному хозяину, сколько ему удалось заработать за свою жизнь денег. Он подсчитывал гонорары – за традиционные стихотворения и за стихи в прозе, за переводы, за статьи, за издания и переиздания… И подытожил с горькой усмешкой потерпевшего поражение: «Мои доходы за всю жизнь составили 15 892 франка и 60 сантимов». Катюль Мендес прокомментировал: «Грусть моя, подпитываемая исполненной почтения жалостью, все усиливалась, а потом к ней добавился гнев. Я подумал о модных авторах романов, о плодовитых мелодраматургах, и у меня появилось желание – о, такое детское – вцепиться в горло обществу, а еще мне захотелось крепко обнять этого великого поэта, глубокого и тонкого мыслителя, прекрасного художника, который на протяжении двадцати шести лет трудовой жизни зарабатывал примерно один франк и семьдесят сантимов в день». Видя удрученную физиономию юного собрата по перу, Бодлер горько засмеялся, потушил лампу и произнес: «А теперь – спать!» Но уснуть ему никак не удавалось. Всю ночь он ворочался на постели, преследуемый кошмаром слагаемых чисел и каких-то гримас. Наутро, когда Катюль Мендес проснулся, Бодлер уже уехал.
В Брюссель Шарль вернулся 15 июля 1865 года. В своем номере в гостинице «Гран Мируар» он находит свои бумаги, свою тоску и нечто вроде запаха логова, где можно укрыться подальше от всех и страдать в тишине. И снова потянулись недели меркантильных забот и монотонной лени. В Париже Гарнье в конце концов отказался от предложений Шарля. Разочаровавшись в своих обычных посредниках, Бодлер обратился к Анселю, умоляя его, несмотря на прежние их размолвки и свои саркастические высказывания о нем, стать его импресарио в переговорах с издателями. Славного человека тронуло это неожиданное проявление доверия. Продолжая сожалеть по поводу того, что его подопечный так чурается проторенных путей к славе, чурается лирической поэзии, добродетели и прогресса, он согласился, однако, взять на себя такого рода хлопоты.
А тем временем Бодлер и Пуле-Маласси занялись в Брюсселе подготовкой к публикации «Обломков» – сборника из двадцати трех стихотворений. В предисловии издатель предупреждал, что большинство из них были запрещены судом или не издавались по другим причинам. Это произведение не для широкой публики печаталось в Амстердаме под издательской маркой «Петух». Тираж 260 экземпляров. Подготовить фронтиспис поручили Фелисьену Ропсу. Бодлер заранее радовался возможности скоро увидеть эту дорогую для него небольшую книгу и принялся составлять список тех, кому ее непременно надо будет послать. Но у него опять начались сильные головные боли с приступами рвоты. После одного такого приступа он признался Анселю, что никак не может избавиться «от легкого головокружения, от тумана в голове и рассеянности мысли». По его мнению, эти странные явления объяснялись «употреблением опиума, дигиталиса, белладонны и хинина». Врачи посоветовали ему удвоить дозы. Это принесло ему облегчение и позволило сочинить еще несколько ядовитых пассажей о Бельгии, о только что умершем Леопольде 1, «этом жалком негодяе», и о новом короле, Леопольде 11, въехавшем в Брюссель с триумфом, «под шутовскую музыку буфф-паризьен». Бодлер, если и хотел выздороветь, несмотря на отвращение ко всем народам Земли – будь то бельгийцы, французы или китайцы, – то лишь затем, чтобы не дать погибнуть своему творчеству. Кто займется его произведениями, если он не будет подстегивать всех этих издателей, скупых и невежественных? «Ведь мое имя уже предают забвению! – жаловался он в том же письме к Анселю. – А эти „Цветы зла“, которые остаются невостребованной драгоценностью, хотя в умелых руках они могли бы, вот уже в течение девяти лет, переиздаваться дважды в год! А другие книги! Ну что за гнусная ситуация!»
Хотя денег у него было совсем мало, к Новому году он послал «дорогой и доброй мамочке» графинчики для растительного масла и уксуса. Он попросил ее сфотографироваться в Гавре и прислать ему фотографию. С удивлением отмечал, что с возрастом он все чаще думает о ней: «Я вижу тебя в твоей спальне или в гостиной за рукоделием, вижу, как ты переходишь из комнаты в комнату, что-то делаешь, выражаешь недовольство, издалека упрекаешь меня за что-то. А то вспоминаю свое детство, проведенное рядом с тобой на улице Отфёй и на улице Сент-Андре-дез-Ар. Но время от времени пробуждаюсь от мечтаний и с ужасом думаю: „Главное – взять себе за правило постоянно работать, чтобы эта неприятная обязанность стала моей единственной радостью. Ибо наступит время, когда других радостей у меня не останется“». Это не помешало ему в том же письмеобвинить мать в том, что она не поняла его и не помогла в тех битвах, которые он всю жизнь вел против «невезения»: «Через три с половиной месяца мне будет сорок пять лет. Мне уже поздно думать о том, чтобы сколотить хотя бы крошечное состояние, особенно с моим неприятным и непопулярным талантом. Может быть, даже уже слишком поздно рассчитываться с долгами и пытаться сохранить средства, необходимые для того, чтобы обеспечить себе безбедную, достойную старость? Но если я когда-нибудь сумею вернуть прежние энергию и работоспособность, я изолью свой гнев, создавая чудовищные книги. Пусть весь людской род ополчится против меня. Это станет моей единственной радостью, единственным утешением. А пока мои книги спят, пока они – всего лишь невостребованные ценности. К тому же обо мне забывают».
Так порывы сыновней любви чередовались с приступами ненависти ко всему человечеству; послав графинчики любимой матушке, Бодлер вскидывал к небу кулак. Интересно, а был бы он иным, если бы его книги пользовались таким же успехом у читателей, как книги Гюго? Порой он с тоской спрашивал себя об этом. Быть может, под дождем золотых монет и похвал он утратил бы ту демоническую энергию, которая позволила ему написать «Цветы зла»? Быть может, не жаловаться ему следовало, а радоваться, что из-за бесконечных несчастий он оказался осужден на постоянный бунт и мятеж? Быть может, если бы его жизнь сложилась благополучно, не состоялось бы его творчество? Быть может, то, что он называл «невезением», как раз и оказалось настоящим его шансом по отношению к будущему?
Глава XXI. ПРОКЛЯТЬЕ!
Наступил момент, когда головные боли и рвота стали ежедневными. Теперь Бодлер мог писать, только обвязав голову тканью, смоченной болеутоляющей жидкостью. Как только начинались боли, он принимает пилюли с опиумом, валерианой, наперстянкой и белладонной. Доктору Леону Марку, осматривавшему его в начале 1866 года, он так описывал свой недуг: сначала путаются мысли, наступает удушье, появляются дергающие боли в голове, головокружение, возникает ощущение, что вот-вот упадешь; затем выступает холодный пот, начинается слизистая рвота, наступает непреодолимая апатия. Но он не говорил врачу о сифилисе. И при тогдашнем уровне медицинской науки доктор Марк не сумел определить природу болезни. Он ограничивался тем, что запрещал больному пить пиво, чай, кофе и вино. Бодлер с трудом переносил эти запреты. Он принимал ванны, пил минеральную воду Виши и предавался отчаянию. Его больше всего беспокоила внезапность приступов. «Я чувствую себя прекрасно, ни крошки во рту, и вдруг, без какого-либо предупреждения или явной причины, замечаю неясность мысли, рассеянность, какой-то ступор, – писал он 5 февраля 1866 года своему другу Асселино. – И дикая головная боль. Если не лежу на спине, непременно падаю. Затем – холодный пот, рвота, долгое заторможенное состояние […] Болезнь не отступает. И врач произнес приговор: истерия. Я просто отказываюсь понимать. Он хочет, чтобы я много гулял, очень много. Это глупо. Не говоря уже о том, что я стал настолько робок и неловок, что улица меня пугает, да здесь вообще невозможно гулять из-за ужасного состояния дорог и тротуаров, особенно в эту пору».
Встревоженный такими деталями, Асселино показал в Париже письмо своему давнему другу, доктору Пиоже. Тот нашел эти симптомы довольно серьезными, но ставить диагноз без осмотра больного отказался. Со своей стороны, г-жа Опик решила посоветоваться со своим личным врачом в Онфлёре доктором Локруа. По ее просьбе Шарль описал в письме от 6 февраля, как протекают приступы, какие лекарства ему прописали и какой диагноз поставил лечащий врач: истерия. Затем, опасаясь, что он перепугал мать, добавил: «Должен тебя успокоить: знай, что вот уже три дня у меня нет ни головокружений, ни рвоты. Правда, я еще некрепко стою на ногах. Но врач говорит: „Истерия, истерия! Надо побороть себя; надо заставить себя ходить пешком“. Ходить в такую погоду по этим ужасным улицам и разбитым дорогам! В Брюсселе прогуливаться просто невозможно. Смешно, но факт есть факт: если за мной идет кто-нибудь, будь это даже ребенок или просто собака, я готов тут же упасть в обморок […] Как видишь, все это у меня на нервной почве. Наступят погожие дни, и все пройдет. По-моему, единственное разумное из всего, что я услышал от моего врача, это его совет: „Принимайте холодные ванны и плавайте“. Но в этом чертовом Брюсселе нет реки. Правда, придумали бассейны, где вода слегка подогревается. Но при моем воображении это отвратительно. Я не желаю купаться в искусственном пруду, загаженном всеми этими сволочами. Этот совет так же трудно выполнить, как и предписание гулять. Попробую принимать холодный душ […] Должен сказать, что после пяти таких душей, я, кажется, выздоровел. Если еще несколько дней не будет повтора, попрошу доктора предписать мне постоянную гигиену. Когда я по собственной воле исключил из рациона вино, чай и кофе, он сказал: слишком строго. К тому же питание тут не поможет. Пейте немножко чая и даже немножко вина. Он настаивает на своем выражении „нервные осложнения“ и на антиспастических лекарствах и всегда добавляет: „Ходите больше пешком, несмотря на вашу застенчивость“ […] Я не хочу соблюдать постельный режим, но я боюсь работать».
В последующие дни у него пробудилась надежда, он стал лучше есть, в частности жареное мясо и вареные овощи, которые хорошо переваривал его желудок, пил слабый чай и сожалел, что не может позволить себе спиртного. Единственная неприятная сторона такого режима состояла в том, что «слабенькое опьянение от чая» вызывало у него «небольшой прилив крови к голове», «подобный тому, который иногда испытываешь, когда ешь мороженое». У него возникло опасение, что апоплексический удар не позволит ему привести в порядок его дела, и он обвинил бельгийский климат в ухудшении своего здоровья. «Неужели ты думаешь, – писал он матери, – что мне приятно жить в окружении дураков и врагов, где я несколько раз встречал французов, тоже больных, как и я, и где, по-моему, не только тело, но и ум со временем сдает, не говоря уже о том, что, оставаясь здесь, я сам способствую тому, что меня забывают, и что, совсем того не желая, я рву все мои связи во Франции?» В гостинице к тому времени он уже задолжал несколько сот франков. Хозяйка гостиницы стала для него «чудовищем Гран Мируара». Она просматривала его почту в ожидании ценного письма с деньгами. Эта слежка выводила его из себя, и он попросил Анселя посылать ему письма до востребования. Он ходил за ними на почту, волоча ноги, с головой, увенчанной тюрбаном, который был пропитан скипидаром и разными болеутоляющими снадобьями.
Однажды утром, в середине марта 1866 года, он проснулся с ясной головой и легкостью во всем теле. Что это, выздоровление? Как раз в этот день он должен был отправиться к тестю своего друга, Фелисьена Ропса, который пригласил провести несколько дней у него в Намюре. Бодлер ни за что на свете не хотел бы пропустить такую поездку. Он тщательно совершил утренний туалет, вычистил ногти, расчесал свои откинутые назад длинные седеющие волосы, осмотрел себя в зеркале и поехал на вокзал с чувством человека, дождавшегося наконец отпуска. Первый же визит был в церковь Сен-Лу. Он пошел туда вместе с Фелисьеном Ропсом и Пуле-Маласси, присоединившимся к ним. В тот момент, когда он любовался исповедальнями, украшенными великолепными скульптурами, у него закружилась голова, он потерял равновесие и упал на каменный пол. Друзья его подняли. Он успокоил их, сказав, что просто поскользнулся. Те сделали вид, будто поверили. Но на следующий день утром у него появились признаки помутнения сознания. Его срочно отвезли на вокзал и посадили в брюссельский поезд. Он стал требовать, чтобы открыли окно купе. Между тем оно было открыто. Его спутники обеспокоенно переглянулись. Он поблагодарил их слабым голосом. Лицо у него было неподвижное и как бы утратившее цельность.
По возвращении в гостиницу «Гран Мируар» он еще смог некоторое время передвигаться по комнате мелкими неуверенными шажками и писать короткие письма. 20 марта он сообщил матери: «Чувствую себя ни хорошо и ни плохо. С трудом пишу и работаю. Потом объясню почему». Через три дня Каролина получила еще письмо. Но написано оно было чужой рукой: он его продиктовал. По-видимому, в промежутке у него случился второй приступ. Расстройство координации движений правой руки и правой ноги. Он попытался дать понять матери, будто это его не тревожит: «Доктор настолько добр, что согласился написать под мою диктовку; он просит тебя не волноватьсяи говорит, что через несколько дней я опять смогу работать». Кроме того, он снова повторил просьбу выслать денег. Хозяйка дома усилила нажим. Надо бросить ей хоть какую-нибудь кость. Пусть Каролина займется этим. «Если можешь, напиши г-ну Анселю, чтобы он отправил срочног-же Лепаж, хозяйке гостиницы, денег – сколько захочет или сколько сможет». Диктовал Бодлер короткие послания также и друзьям, а 29 марта почувствовал себя настолько лучше, что сообщил Катюлю Мендесу о типографских опечатках в «Новых цветах зла», которые должны были появиться в журнале «Парнас контанпорен». 30 марта он продиктовал еще два письма, одно – Анселю с просьбой послать, в соответствии с уже имевшимся согласием г-жи Опик, тысячу франков «этой мерзавке» – хозяйке гостиницы, другое – матери, которой он попытался объяснить, что нет никакой необходимости Анселю ехать в Брюссель: «Во-первых, потому, что я не могу передвигаться, во-вторых, потому, что у меня полно долгов, и в-третьих, мне надо побывать в шести городах, на что уйдет пара недель. Я не хочу, чтобы плоды долгого труда пропали даром».
Однако доктор Марк от себя сообщил госпоже Опик, что хотя состояние Шарля не должно волновать ее сверх меры, все же больному необходимы «строгий режим и семейный присмотр, которых он полностью лишен в Брюсселе». Он посоветовал перевезти его в Онфлёр, и сделать это, по его мнению, следовало через неделю или дней через десять. Но Каролина и сама была слишком нездорова, чтобы ехать за сыном. А Асселино, который готов был бы взяться за это дело, выразил опасение, что Бодлер не вынесет тягот поездки.
31 марта доктор Марк предупредил Пуле-Маласси, что состояние больного ухудшается с каждым часом. Он боялся паралича. Пуле-Маласси тут же послал телеграмму Анселю с просьбой поскорее приехать в Брюссель. На следующий день он написал Асселино: «Сообщаю, что Бодлер очень плох. Еще неделю назад полагали, что это всего лишь тяжелое нервное расстройство, требующее долгого лечения. Но вчера парализовало правую сторону и появились признаки размягчения мозга […] Таким образом, надежды спасти нашего друга нет. Я только что пришел от него. Он узнал меня с трудом. Сегодня вечером жду приезда г-на Анселя, доверенного лица г-жи Опик, с которой я переписываюсь вот уже неделю и которой я послал вчера телеграмму с описанием состояния больного. Считаю своим долгом сообщить Вам, что в ходе объяснений с ним, которые мне предстоят, я буду настаивать на том, чтобы издание произведений Бодлера совершалось Вами, если болезнь будет иметь трагический конец, как этого приходится опасаться».
Сразу же по приезде в Брюссель Ансель встретился с Пуле-Маласси и с доктором Марком, чтобы перевезти Бодлера в клинику Сен-Жан-э-Сент-Элизабет, расположенную в доме 7 по улице Сандр, где за больными ухаживали сестры милосердия, монахини-августинки. 3 апреля больной был доставлен в больницу. С остановившимся взглядом, с перекошенным ртом, он едва мог связать два слова, едва мог выразить элементарную мысль. Его положили в общую палату. Доктор Леким, главный врач больницы, подтвердил диагноз: паралич правой стороны тела. Но у Бодлера еще оставалось достаточно ясности ума и силы воли, чтобы говорить «нет» всему, что ему предлагали. «Нет» возвращению в Париж. «Нет» поездке для выздоровления в Онфлёр, к матери. «Нет» предлагаемой ему пище. «Нет» простейшим жестам набожности, которые хотели бы видеть ухаживающие за ним монахини. Настоятельница была так этим удручена, что пожаловалась г-же Опик, и та в отчаянии написала Пуле-Маласси: «Я получила письмо от настоятельницы […] Рассказав о состоянии здоровья моего несчастного сына, она пишет, что он не верит в Бога и что ей очень трудно держать в своей больнице неверующего человека, а потому она просит меня приехать и помочь ей.Боюсь, она не хочет оставлять его у себя. Что мне делать в таком случае, куда его положить? А еще больше я боюсь, как бы монахини, движимые, разумеется, наилучшими намерениями, не начали его мучить, как бы они не причинили ему вред, слишком рано и слишком настойчиво говоря о Боге. Пусть бы они оставили его на пути постепенного выздоровления, по которому он, кажется, начал двигаться! Раз опасность ему сейчас не угрожает, как пишет настоятельница, то зачем устраивать ему эту пытку раньше времени? Конечно, я была бы очень несчастна, если бы сын мой покинул этот мир без покаяния, но ведь дело еще не так плохо». Несмотря на боль в ногах, она собиралась поехать в Брюссель в сопровождении своей горничной Эме. Она хотела бы снять небольшую квартирку неподалеку от больницы или, в крайнем случае, комнату в приличной гостинице. Подготовившись, 12 апреля она села в поезд. Первый этап – Париж. Передохнув немного, она продолжила путь. 13-го Ансель телеграфировал Пуле-Маласси: «Опик и служанка прибудут завтра 13 часов. Встречайте вокзале. Поместите гостинице рядом сыном».
В день приезда г-жи Опик, 14 апреля, Пуле-Маласси сообщил Асселино о состоянии здоровья их общего друга: «Дважды за неделю у него были острые приступы размягчения мозга […] Не исключено, что в любой день подобный приступ унесет его в могилу, а вместе с тем такое состояние может длиться месяцы и даже годы. Вот чего я ему не желаю. Вот уже три дня Бодлер не произнес ни слова, он не может выразить даже простейшую мысль. Насколько он понимает то, что ему говорят? Неясно. По два часа в день я провожу у его постели, всматриваюсь в его лицо, пытаюсь разобраться в состоянии его рассудка и, право, не решаюсь высказаться, мыслит ли он еще в какой бы то ни было степени[…] Лицо его – все еще лицо разумного человека, и мне кажется, что иногда мысли, словно молнии, озаряют его мозг. Полагаю, что он не без удовольствияслышит, когда произносишь имя кого-либо из друзей. Сегодня в Брюссель приезжает его мать. Ей бы лучше было оставаться дома, поскольку зрелище это не из легких».
Госпожа Опик с горничной остановилась в гостинице «Гран Мируар». Каролине не терпелось увидеть сына, и вместе с тем она боялась, что эта встреча вызовет у него эмоциональное потрясение. Врачи, жалея ее, сказали, что у Бодлера мозг «перетрудился», что он «устал раньше срока». Когда она увидела в общей палате этот живой труп с тупым взглядом, то расплакалась. Куда делся ее Шарль, ее элегантный и заносчивый денди? Кого ей показывают вместо него? Пуле-Маласси, присутствовавший при встрече, тоже заплакал. Потом она взяла себя в руки, попыталась пробудить какой-то интерес у больного, рассказывая ему о его детстве. Временами он обнаруживал желание ответить. Но все его усилия оказывались напрасными – из перекошенного рта вырывались только дикие, нечеловеческие крики. Чтобы развлечь больного, его одели и вывели в сад, на солнце, чтобы он хоть немного прошелся. Поддерживаемый с двух сторон, опираясь на палку и волоча ноги, он молча сделал несколько шагов, потом еще несколько. Пуле-Маласси не отходил от него. «Какой чудесный молодой человек, этот Маласси, – написала потом г-жа Опик Анселю. – До чего же он добр! У этого юноши, должно быть, прекрасная душа!» К ней вдруг пришло решение. Сейчас она нужна Шарлю больше, чем когда-либо: «Я не уеду, я буду ухаживать за ним, как за ребенком». В этом инвалиде она вновь увидела младенца, которого когда-то так любила. Поскольку он перестал быть похожим на нормального взрослого человека, она опять стала матерью, думающей только о том, чтобы его утешать, баюкать, заботиться о нем. Больничная койка превратилась в колыбель. Вот только сестры милосердия были ужасны. Они тормошили Шарля, требуя, чтобы он перекрестился, прежде чем проглотит пищу. У матери возникло опасение, что так они усугубляют его болезнь. Пять дней спустя Пуле-Маласси и Артюр Стевенс по просьбе г-жи Опик забрали его из больницы и отвезли в гостиницу «Гран Мируар». Едва он вышел из палаты, как сестры с молитвой бросились на колени, а затем стали опрыскивать святой водой кровать, на которой лежал этот больной, обреченный на дьявольские муки. Был приглашен священник – чтобы освятить помещение.
Экипаж, в котором ехали Бодлер и два его друга, медленно везла спокойная лошадка. Шарль покачивал головой, косился на улицу и повторял только одно непонятно к чему относящееся слово «нет». Для него отвели просторную, светлую комнату на первом этаже гостиницы. Похоже, она ему понравилась, хотя он продолжал ворчать и говорить «нет». Каролина вздохнула с облегчением, довольная тем, что избавила сына от слишком предприимчивых монахинь. Наконец-то он принадлежал ей, только ей!
А тем временем в Париже журналисты судачили о состоянии Бодлера. 12 апреля Жорж Майяр сообщил в газете «Эвенман», что автор «Цветов зла» тяжело болен: «Опасаются, что он потеряет рассудок, а то и жизнь». Банвиль в той же газете опроверг это заявление. Несколько дней спустя Анри де Ля Мадлен подготовил некролог для газеты «Нэн жон»: «В Брюсселе, в жалком гостиничном номере, скончался поэт, автор „Цветов зла“. Эта неожиданная смерть вызвала волнение в литературных кругах Парижа». Узнав, что новость ложная, журналист поспешил предварить свой текст таким сообщением: «Когда мы сдавали газету в печать, бельгийские газеты опровергли слухи о смерти Шарля Бодлера. Дай-то Бог, чтобы эта добрая весть подтвердилась и чтобы поэт прожил еще долгие годы! Поскольку я ничего не написал об умершем Бодлере, чего живой Бодлер не мог бы прочесть, я не меняю в моей статье ни строчки». В прессе обсуждалось болезненное состояние поэта; в одних газетах расхваливали его достоинства, в других подчеркивали его странности. В газете «Журналь де Брюссель» Виктор Фурнель написал: «Из-за своей потребности выделиться из массы и от страха перед банальным у него появилась некая литературная навязчивая идея; он растратил свой упрямый талант на создание стихов, порой просто возмутительных».
Друзья Бодлера тяжело воспринимали все эти пересуды.
Состояние больного оставалось стабильным. Мать с ним шутила, словно вернулась та пора, когда она, совсем молодая, прогуливалась с ним в колясочке. Пуле-Маласси находил, что она «добра», «любезна», но «слишком неугомонна для своих семидесяти двух лет». Сын же бывал с ней порой очень резок. Что бы она ни сделала, он всем был недоволен, выражая свое возмущение порывистыми жестами и нечленораздельными криками. Так, после визита парикмахера, он требовал, чтобы мать подала ему щетку для волос. Она протягивала ему щетку, а Шарль, скрежеща зубами и яростно вращая глазами, швырял ее в угол. Щетка его не устраивала. Через пять минут, писал Пуле-Маласси в письме Асселино, у него снова случился приступ гнева против щетки. На этот раз ему дали жесткую щетку для шляпы. Он опять выразил недовольство, зарычал и злобно засмеялся. Потом успокоился. Однажды Пуле-Маласси решил вывезти его в экипаже за город. Проявляя постоянную преданность, он старался развлечь его в надежде пробудить в нем искорку сознания, нежности, памяти. Но у Шарля был один ответ на все знаки внимания: безразличное или раздраженное выражение лица. «Наконец мы выехали за город, – писал Пуле-Маласси. – Сделали большой круг среди зелени, зашли пообедать в ресторанчик, где я старался говорить по возможности на веселые темы, а затем привез его обратно, а он так и не обнаружил никакого удовольствия, никакой радости от жизни и только время от времени, после тщетной попытки заговорить, поднимал с обреченным видом глаза к небу».







