Текст книги "Бодлер"
Автор книги: Анри Труайя
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
На следующий день, оказавшийся воскресеньем, Бодлер остыл: он решил отказаться от денег, которых просил, решил не ехать в Онфлёр и отступился от намерения покарать Анселя. Вспышка гнева оставила его без сил: «Вчера вечером у меня поднялась температура, и головная боль не проходила всю ночь. Наконец, сегодня утром меня вырвало и стало легче. Поскольку сегодня на улице было не так холодно, я вышел подышать свежим воздухом. Как же счастливы люди, которые могут работать! Как я им завидую!»
После целой серии писем Каролине с целью выяснить обстановку, Шарль написал ей 5 марта 1858 года: «Прошу извинить меня за сухой и категоричный тон писем. Я только что вышел от г-на Жакото и настоящее мое послание можно считать кратким изложением содержания беседы с ним […] Одиннадцать дней тому назад матушка предоставляет мне в долг сумму, достаточную, чтобы поехать к ней. Ансель хлопочет, чтобы не выдавать мне эти деньги (между прочим, это незаконно). Я отказываюсь от всего. Тем временем Ансель ведет себя так, что мое решение становится бесповоротным. Г-н Жакото вступает в игру и предлагает поручить ему роль Анселя. Теперь спрашивается: где деньги? Они существуют в виде ценных бумаг, которые Ансель должен продать. А что сделал Ансель за эти одиннадцать дней? Он приехал в гостиницу. И как там себя вел! Я поспорил с г-ном Жакото, что Ансель вообще ничего не сделал, ничего не продал, не был готов что-либо делать, что, кстати, объясняется его решимостью ничего не платить и ничего мне не давать. Следующий вопрос: а есть ли у Анселя доверенность на продажу этих бумаг? Если у него нет такой доверенности, надо срочно выслать ее г-ну Жакото. Как и ты, г-н Жакото полагает, что мою личную ссору с Анселем надо предать забвению».
В результате многочисленных объяснений в письмах, курсировавших между Онфлёром и Парижем, Бодлер помирился с Анселем, которого он только что обзывал висельником, и документ на регулярную выплату ренты был продан II марта 1858 года за три тысячи франков. Этих денег ему хватило, чтобы расплатиться с самыми неотложными долгами. Но и освободившись временно от денежных забот, Бодлер опять отложил день отъезда. У него оказалось слишком много срочных дел, чтобы позволить себе так вот внезапно уехать. Поскольку книга «История Артура Гордона Пима» как раз находилась в производстве, Бодлер отправился в Кор-бей, чтобы проследить за работой типографии. «Несмотря на все тщание, которое я вкладываю в свои литературные дела, – писал он матери, – я не совсем доволен этим последним переводом. Мне все кажется, что можно было бы сделать лучше […] Боже мой, в какого же несчастного человека меня превращает эта жизнь без домашнего очага, без друзей и без приличной квартиры!»
Едва закончил он работу над гранками повести Эдгара По, как тут же приступил к доработке статей о гашише и опиуме для журнала «Ревю контанпорен», проправительственного издания, принадлежавшего Альфонсу де Калонну. Журнальчик этот опубликовал в свое время, в связи с выходом «Цветов зла», ругательную статью за подписью Жан-Жака Вейсса. Бодлер не забыл обиды. Но его забавляла возможность получить деньги от редакции журнала, извалявшего его в грязи всего лишь несколько месяцев назад. «Ты нашла, что меня здорово обругали в этом „Ревю контанпорен“, – писал он Каролине. – Эти люди […] – форменные идиоты, безмозглые индюки; они не могут себе даже представить, какие проекты и планы вынашиваю я в своей голове […] За последние три или четыре года я прекрасно научился выслушивать ругань в мой адрес. Все эти люди, поносящие меня, совершенно не догадываются, какой у меня прочный и здоровый ум. В общем, пока я лишь слегка показал, на что я способен. Ужасная лень! Ужасная мечтательность! Крепость моего ума составляет и для меня самого неприятный контраст, когда я размышляю о медлительности в исполнении своих проектов. Вот почему мне надо поехать в Онфлёр».
Однако он все не ехал туда и не ехал. Каждый день изобретал новые поводы, чтобы не двигаться с места: срочная работа, реальные или выдуманные планы, свидания с директорами журналов или театров, встречи с другими писателями в кафе «Диван», «У Тортони», в пивной братьев Шоен… Никаких друзей, а только приятели, с которыми можно поболтать и чокнуться. Журналисты ловили малейшие его высказывания, чтобы преподнести своим читателям нечто «остренькое». Так, Жан Руссо писал в «Фигаро»: «Господин Бодлер вроде бы сказал, услышав фамилию автора „Созерцаний“: – Гюго! А кто это такой, Гюго?.. Кто знает этого Гюго?» И добавлял: «Господин Бодлер теперь занимается тем, что злословит в адрес романтизма и поносит членов „Молодой Франции“. Можно догадаться о причинах этих неблаговидных действий. Именно гордыня […] толкает ныне Бодлера отрекаться от своих учителей и наставников. Но ведь можно было бы просто спрятать свое знамя в карман; какая нужда плевать на него?» Бодлер сразу выразил протест руководству «Фигаро» и написал Вилльмессану: «Г-н Виктор Гюго находится на такой высоте, что отнюдь не нуждается в словах восхищения того или другого из нас; однако глупые слова, которые в устах первого встречного оказались бы просто свидетельством глупости последнего, в моих устах звучат как нечто запредельно чудовищное».
Действительно, он перестал восхищаться Виктором Гюго, но подобный низкий донос возмутил Бодлера. Ему казалось, что если бы он уехал из столицы, то брань и саркастические реплики в его адрес усилились бы. И потом он не мог позволить себе уехать из столицы в тот момент, когда «История Артура Гордона Пима» только что поступила в продажу и ему нужно было мобилизовать все знаменитые перья, чтобы обеспечить успех книги. Несмотря на обещания, Сент-Бёв так и не удосужился посвятить ему большую статью, на которую Бодлер мог рассчитывать. А между тем этот знаменитый критик опубликовал в газете «Монитер» от 14 июня 1858 года хвалебную статью о романе «Фанни» Эрнеста Фейдо, писателя, к которому Бодлер относился с ненавистью и презрением. Он возмутился и, наступив на горло собственной гордыне, стал умолять Сент-Бёва, как о милостыне, о статье, которая бы явилась публичным возданием почестей ему, Бодлеру: «С Вами надо быть прямым до цинизма, потому что Вы настолько умны, что хитрость с моей стороны обернулась бы против меня самого. Так вот, эта статья [про „Фанни“] вызвала во мне ужасную ревность! […] Неужели не найдется добрый человек, который написал бы такое же обо мне? Какими ласками, могущественный друг мой, могу я получить от Вас такую же статью? А ведь я не прошу у Вас чего-то незаслуженного. Вначале Вы мне чуть-чуть помогли, не так ли? Разве „История Пима“ не является превосходным поводом для общегообзора моего творчества?»
Тщетная попытка. Но Бодлер не отчаивался. Надо настаивать, полагал он, напоминать о себе важным персонам, стучать во все двери. В характере его было странное противоречие: он мог проявлять совершенно неразумную гордыню, когда речь шла о его собственной персоне, и униженно хитрить, когда успех его произведения зависел от похвальных отзывов, вовремя направленных по верному адресу. То он умолял, а то стучал кулаком по столу. Он считал, что настоящий писатель должен уметь полностью брать на себя заботу о своем успехе. Это касалось и сочинения, и продажи созданного произведения. А тем временем Бодлер тешил себя множеством иллюзий – так приятно было мечтать об Онфлёре, оставаясь в Париже, набрасывать фабулы романов и театральных пьес, не удосуживаясь при этом написать ни строчки, в мечтах завоевывать все то, в чем тебе отказывает повседневная жизнь. Ах, Онфлёр, Онфлёр! Морской воздух, ласковое прикосновение нежной руки к разгоряченному лбу, ужины вдвоем с любимой матерью! «Как все вы должны быть счастливы там, у себя, где жару смягчает ветер с моря! Здесь же работать совершенно невозможно. Весь день я изнемогаю, и ночь тоже не приносит никакого облегчения».
Бодлер писал правду. Чем старше он становился, тем сильнее ощущал в себе потребность вновь окунуться в мягкую атмосферу детства, дабы забыть превратности своей жизни взрослого человека. Порой ему казалось, что, вернувшись к матери, он помолодеет и к тому же вновь будет черпать из этого источника вдохновение. В то же время он опасался провинциальной пошлости, которой проникалась Каролина в Онфлёре. Боялся увидеть за ее фигурой тень Опика. И, с сожалением вздохнув, он отодвигал на будущее радость или разочарование от грядущей встречи.
Глава XVII. ВОСХИЩЕНИЕ
Мысль о поездке в Онфлёр не покинула Бодлера. 12 октября 1858 года он подписал с Калонном договор, обязуясь сдавать тому каждый год тексты общим объемом двенадцать печатных листов [54]54
Соответствует 192 страницам журнала. (Прим. авт.)
[Закрыть]для журнала «Ревю контанпорен» за три тысячи франков ежегодно, из которых, кстати, он уже получил к тому времени несколько авансов. Итак, теперь он был на плаву. Он сообщил об этом матери и 20-го числа того же месяца сел в поезд Париж-Гавр, откуда пароход должен был доставить его в Онфлёр. Но еще накануне он уточнил в письме: «Приеду только, чтобы обнять тебя и поболтать. И тут же уеду». Так и получилось. Буквально три-четыре поцелуя, столько же откровенных бесед, после чего он вернулся в Париж. Он был очень доволен таким молниеносным визитом: дом над берегом моря показался ему столь прекрасным и удобным, что он прозвал его «домик-игрушка»; да и мать встретила его самым что ни на есть нежным и благожелательным образом.
Между тем он выехал из гостиницы «Вольтер». И куда отправился? Куда угодно, лишь бы не быть в одиночестве. Он поселился у Жанны, в доме 22 на улице Ботрейи. Решение, как он считал, продиктованное соображениями благотворительности. Но благотворительности по отношению к кому? К Жанне или к самому себе? Не успел он перебраться к ней, как тут же бросился в Алансон, где Пуле-Маласси мужественно боролся с разного рода денежными и юридическими трудностями. Переговоры заняли двенадцать дней, после чего он снова вернулся в Париж. А там – Жанна, рукопись, которую нужно сдавать в «Ревю контанпорен», стихи – в «Цветы зла» для замены тех, которые забраковал суд-В конце января 1859 года он отправил сундуки и узлы в Онфлёр, куда поехал следом сам, чтобы там спокойно поработать, экономя к тому же деньги. Рассчитывая на долгое пребывание сына, Каролина приготовила для него две комнаты на третьем этаже «домика-игрушки»: спальню с окнами на город, и кабинет, откуда было видно море, вечно меняющее цвет, и вдали – порт, откуда доносился негромкий шум такелажных работ.
Когда в марте 1859 года он появился в Париже, то мечтал лишь о том, чтобы поскорее вернуться к морю. Вихрем пронесся по залам выставки «Салон 1859 года», написал репортаж, надеясь на «прежнюю память, которой помогает каталог». Через несколько недель он уже был у матери. По правде говоря, работалось ему лучше в Онфлёре, чем в Париже. Между прогулками в порт и беседами с Каролиной он переводил «Исповедь англичанина-опиомана» английского поэта Томаса Де Куинси и писал новые «Цветы» для переиздания сборника – вполне байроновское «Плаванье», посвященное Максиму Дю Кану; пахучие и сладострастные «Волосы»; вторую версию «Альбатроса»; «Старушек» («Эти женщины в прошлом, уродины эти»); «Семь стариков», призрачное видение дряхлых старцев, идущих друг за другом «в желто-грязном тумане» Парижа. Об этом последнем стихотворении, посвященном Виктору Гюго, Бодлер писал главному редактору «Ревю франсэз», Жану Морелю: «Боюсь, что я просто-напросто сумел превзойти границы, отведенные Поэзии». Действительно, и «Старушки», и «Семь стариков» – это не что иное, как ужасный крик возмущения перед лицом неизбежного разрушения плоти. Фантазии Бодлера частично объяснялись регулярным употреблением наркотиков, в основном – опиума. Шафранно-опийная настойка, прописанная ему от болей, вызванных прогрессирующим сифилисом, размягчала мозг и вредила организму, но помогала творчеству. «Дорогой друг, я в мрачном настроении, – писал он Пуле-Маласси, – не привез с собой опиума, и у меня не осталось денег, чтобы оплатить моего парижского аптекаря». К счастью, онфлёрский аптекарь г-н Алле [55]55
Отец юмориста Альфонса Алле. (Прим. авт.)
[Закрыть]чутко отнесся к хорошо одетому парижанину, с изысканными манерами, но со странным, не вполне нормальным взглядом. Он выдавал ему в малых дозах лекарство, которое тот просил. Кстати, из уважения к матери Шарль вел себя любезно с окружающими людьми. Эксцентричность в одежде и другие причуды он хранил для Парижа. Самое большее, что он себе позволял, так это надевать изредка красный галстук-шарф и проявлять подчеркнуто насмешливую вежливость по отношению к г-ну Эмону, этому своему щепетильному надзирателю. По мере того как проходили дни, Бодлер частенько говорил себе, что в Онфлёре жизнь прекрасна. Здесь он был защищен от всего. В столице жизнь состояла из сплошных интриг, из требований оплатить векселя и из осложнений в отношениях с женщинами.
В начале года над Жанной нависла угроза паралича. Ее приняли в муниципальную больницу, так называемый дом Дюбуа, расположенный в доме 200 по улице Фобур Сен-Дени. Обеспокоенный Бодлер послал Пуле-Маласси деньги, необходимые для лечения. «Даже если Вам это неприятно, рассчитываю на Вашу дружбу, – писал он. – Я не хочу, чтобы мою парализованную вышвырнули за дверь. Быть может, она и не возражала бы, но я хочу, чтобы ее держали там, пока есть хоть какая-то надежда на выздоровление». Он переживал, видя физическую деградацию этой женщины, давно переставшей вызывать в нем желание, и тщетно пытался найти ей замену на роль наперсницы, вдохновительницы и любовницы. Мари Добрен, по-прежнему влюбленная в Теодора де Банвиля, уехала с ним в Ниццу. Г-жа Сабатье разочаровала своего обожателя, пытаясь привязать его к себе. Уличные девицы его больше не волновали. Не утратил ли он вообще вкус к женщинам? Он жестоко критиковал это отродье в своих заметках «Мое обнаженное сердце»: «Женщина – это противоположность денди. Следовательно, она должна внушать отвращение. У женщины возникает чувство голода – и она хочет есть. Жажда – и она хочет пить. У нее течка – и она хочет, чтобы с ней совокуплялись. Великая заслуга! Женщина естественна, то есть омерзительна. Вот почему она всегда вульгарна, то есть является полной противоположностью денди». По существу, этот неисправимый мечтатель упрекал представительниц другого пола в том, что они самим своим нутром слишком близки к природе. Рабыни плоти в любви, они производят плоть, становясь матерями, и в мыслях своих не видят ничего за пределами плоти.
Несмотря на свои столь категоричные взгляды на женщин, Бодлер признавался, что на него произвела впечатление вызывающая красота некой Элизы Нери, женщины полусвета, о которой говорили, будто она шпионит в пользу Италии. Тогда же он весьма эмоционально реагировал на одну загадочную даму, которую в посвящении к «Искусственному раю», опубликованному весной 1860 года у Пуле-Маласси, обозначил инициалами J. G. F. «[…] эту небольшую книгу я посвящаю не покойнице, нет, женщине, которая, хотя и больна сейчас, во мне по-прежнему живет активной жизнью, а теперь обращает все свои взоры к Небесам, то есть туда, где происходят все преображения, – писал он в своего рода введении к произведению. – […] Ты увидишь на этой картине одиноко прогуливающегося мрачного человека, окруженного бесчисленным потоком людей и пребывающего сердцем своим и помыслами своими рядом с некой далекой Электрой, когда-то утиравшей ему пот со лба и освежавшей ему горячие, от жара подобные пергаменту губы. И ты угадаешь благодарность другого Ореста, чьи кошмары ты часто наблюдала, отгоняя своей легкой материнской рукой ужасные сновидения от его головы». Однако кто же такая эта Электра, «далекая» и «больная», которая склонялась над своим лишившимся сна любовником и ласками успокаивала его? Уж не Жанна ли, возвеличенная воображением поэта, не желавшего видеть ее такой, какая она есть? Разумеется, он давно уже не придерживался обета верности ей. Но весь мир женщин он делил на три части: на уличных девок, с которыми он общался, тут же их забывая, на Жанну, от которой осталось лишь воспоминание, и на светских дам, которых он посещал, надеясь, что они удовлетворятся письменными знаками почитания.
Вот почему ему пришлась так по душе проявившая к нему интерес г-жа де Калонн. Ей было уже под сорок, но ее обаяние и приятность беседы с ней заставляли забыть про ее возраст. В каждом письме к директору «Ревю контанпорен» Бодлер уделял фразу-другую его супруге: «Заметив, что г-же де Калонн нравятся романтичные повести, я позволил себе послать ей „Пима“ и „Героя нашего времени“» [56]56
Перевод повести Лермонтова, осуществленный Ксавье Мармье и опубликованный Мишелем Леви. (Прим. авт.)
[Закрыть](15 декабря 1858 года); «Соблаговолите, пожалуйста, напомнить обо мне г-же де Калонн и скажите, что я очень тронут любезными словами, сказанными ею, когда я имел удовольствие видеть ее в последний раз» (1 февраля 1859 года); «Нижайший поклон г-же де Калонн» (11 февраля 1859 года); «Я подчиняюсь г-же де Калонн. Ведь она сказала мне: „Пишите для нас побольше стихов“» (24 февраля 1859 года).
Если г-жа Калонн неизменно благоволила к Бодлеру, этого никак нельзя было сказать о ее муже. Тот жаловался, что его автор не вовремя сдает тексты рукописи о гашише и опиуме, на слишком крепкие выражения, встречающиеся в новых стихах, присылаемых из Онфлёра. Когда г-н де Калонн стал возражать против употребления слова «gouge» [57]57
Устарелое французское слово «gouge» имеет два значения: 1) прислуга; 2) проститутка. Русский переводчик стихотворения сумел обойтись без этого слова. (Прим. пер.)
[Закрыть]в «Пляске смерти», Бодлер ощетинился: «Это прекрасное слово, единственное и в данном случае незаменимое, слово из старого языка, вполне применимое к пляске смерти […] Разве Смерть не является Прислугой, повсюду идущей за Великой всемирной Армией, разве она не является любовницей, чьи поцелуи действительно неотразимы? Цвет, антитеза, метафора – все на месте. Как же ваш критический вкус, всегда такой точный, не угадал моего замысла?» Сердитые замечания г-на де Калонна учащались по мере того, как писатель сдавал свои новые произведения. Бодлеру это так осточертело, что он подумывал о разрыве с «Ревю контанпорэн» и писал Пуле-Маласси: «Можете себе представить, этот дурак де Калонн выразил недовольство, прочитав стихотворение „Плаванье“? С тех пор, как он получил правительственную субсидию, он опять стал страшно придирчивым, этот наш сверхглавный редактор. И у него еще хватает наглости приставать ко мне с требованием новых стихов. Он их не получит […] Новые „Цветы зла“ написаны. И они будут взрывоопасными, как газ в мастерской стеклодува. Но что бы там ни говорила эта дама де Калонн, стихи эти пойдут не к ней». Несмотря на затронутое самолюбие, Бодлер соблюдал вежливость и уже к тому времени предупредил Калонна: «Не обижайтесь, но, видя Ваши сомнения, я позволил себе передать „Плаванье“ в „Ревю франсез“ […] Преданный Вам […] Кланяйтесь, пожалуйста, г-же де Калонн».
Между Бодлером, Калонном и Пуле-Маласси сложились довольно сложные отношения, поскольку Бодлер, связанный с Калонном оформленным должным образом договором, по которому он уже получал авансы, передал часть своих авторских прав в «Ревю контанпорен» Пуле-Маласси, которому он был должен деньги. А поскольку тот оказался на грани разорения, то стал умолять Шарля рассчитаться с ним. Но как? Призвали на помощь Калонна. Наконец вроде бы нашелся выход – векселя. Чтобы успокоить Пуле-Маласси, Бодлер заверил его, что скоро получит солидные суммы за выход в свет своего перевода «Эврики» Эдгара По в «Ревю энтернасьональ» и за постановку в императорском театре «Сирк» откровенно бульварной драмы «Маркиз из первого», переработанной из новеллы его друга Поля де Молена. Однако хотя Бодлер составил план пьесы, акт за актом, она так никогда и не увидела свет рампы. Это был еще один из тех миражей, за которые он цеплялся, чтобы не впасть в отчаяние от неудач. Вокруг него все рушилось. Журнал «Ревю энтернасьональ» еле держался на плаву. Его директор Карлос Дерод отказался продолжать после январского номера за 1860 год публикацию «Эврики», к которой читатели потеряли интерес. Отношения с «Ревю контанпорен» тоже превратились в нескончаемые ссоры и примирения, что очень изматывало Бодлера. «Имя мое и талант должны были бы уберечь меня, и, как правило, уберегали, от мелких придирок типичных главных редакторов, причем я даю честное слово, что Вы – первый, к кому я отношусь с таким уважением», – писал он с достоинством г-ну де Калонн 5 января 1860 года. А через месяц он сообщил Пуле-Маласси: «Четыре раза ссорился я с Калонном, и он дважды присылал мне письма с извинениями, но вот в пятый раз ему захотелось показать свою власть литературного руководителя. Такая жизнь мне совершенно невмоготу».
Наглость этих хозяев прессы, считавших себя вправе давать ему советы, о чем он должен писать и где нужно что-то сократить, придиравшихся к каждому слову, настолько раздражала Бодлера, что он просто занемог, о чем и написал как-то матери: «Позавчера я испытал странный приступ. Это случилось на улице; я с утра почти ничего не ел. По-видимому, это было что-то вроде кровоизлияния в мозг. Мне помогла одна старушка, которая сделала что-то непонятное, и все прошло. Но когда я немного оправился, случился другой приступ. Тошнота, головокружение и такая слабость, что не мог подняться на ступеньку лестницы, мне казалось, что я вот-вот потеряю сознание. Потом, через несколько часов все прошло. […] Была одна смешная деталь в этой печальной истории: я ни на секунду не терял сознания и все беспокоился о том, как бы меня не приняли за пьяного». Наверное, Каролина пережила несколько тревожных часов, прочитав письмо об этих приступах слабости. Шарль вполне мог бы ей и не сообщать об этом. Но ему нравится встревожить мать – тогда она жалеет его, как во времена детства…
Незадолго до того, желая преподнести ей новогодний подарок, он купил рисунок пером и акварелью Константена Гиса «Турчанка с зонтиком». «Надеюсь, тебе понравились подарки, – писал он матери, отправив посылку. – Этот рисунок – единственный восточный мотив, какой я сумел вырвать у этого странного человека, о котором я собираюсь написать большую статью». Как ему казалось, Константен Гис был в определенном смысле не менее талантлив, чем Делакруа. В этом художнике, обладавшем легким штрихом, искусством аллюзии, с живым, ненавязчивым шармом, он видел представителя современной эстетики сиюминутного. Именно благодаря его карандашу многие парижские содержанки, посетители публичных домов, извозчики фиакров, вернувшиеся с Крымской войны солдаты оказались увековечены для потомства. Он был художником, запечатлевшим мимолетное и возвеличивавшим незначительное. Суровая скромность этого человека, его литературный талант и мастерство рисовальщика восхищали Бодлера настолько, что он написал о нем большую хвалебную статью. Но, увы! Один за другим журналы «Конститюсьонель», «Ревю контанпорен» и «Ревю эропеен» отказались ее публиковать: Константен Гис недостаточно знаменит, чтобы привлечь внимание читателей. Слишком обыденны были сюжеты его произведений. Только в 1863 году газета «Фигаро» наконец напечатала эссе Бодлера. По просьбе самого Константена Гиса он фигурирует в очерке как «господин Г.». Художник и поэт часто проводили время вместе, причем выбирали для своих встреч места отнюдь не фешенебельные, и там с улыбкой наблюдали за девицами легкого поведения, за подвыпившими горожанами.
Среди других друзей Бодлера – гравер Мерион, чье фантастическое видение мира поэт высоко ценил, Надар, к тому времени уже освоивший мастерство фотографии – выполненные им портреты удивляли современников, и, разумеется, «старики»: Асселино, Пуле-Маласси, Бабу, Буайе, Сулари, величавший его в письмах «дорогим мэтром». Что же касается литературных предпочтений Бодлера, то о них свидетельствуют его хвалебные заметки о Гюго, Готье, Леконте де Лиле, Банвиле, написанные для составленной Эженом Крепе антологии «Французские поэты». К этому изданию в четырех томах предисловие написал Сент-Бёв. Критик высоко оценивал Бодлера в частных беседах, но так и не счел возможным ни написать статью о «Цветах зла», ни как-то отозваться на переводы из Эдгара По. Для него Бодлер оставался второстепенным поэтом с наигранными странностями и неестественным вниманием к темным сторонам души и тела. Бодлер страдал от этого вежливого пренебрежения, но навсегда сохранил по отношению к Сент-Бёву смутную ученическую благодарность.
Огорчал его и Делакруа, о гениальности которого он не переставал писать и который упорно отказывал ему в дружбе. По-видимому, художник, тщательно следивший за своими контактами, стеснялся этих странных знаков внимания со стороны человека, у которого были нелады с правосудием. Прочитав хвалебные отзывы Бодлера в его обзоре «Салон 1859 года», он вежливо поблагодарил его: «Вы пришли мне на помощь в тот момент, когда меня ругали и смешивали с грязью многие критики, серьезные или же так называемые серьезные критики […] Я счастлив тем, что мои картины Вам понравились, и это утешает меня. Вы отнеслись ко мне, как относятся лишь к великим усопшим. Вы глубоко симпатичны мне и в то же время заставляете меня краснеть – так уж мы устроены. Прощайте, милостивый государь, и почаще публикуйте Ваши вещи: ведь Вы вкладываете душу во все, что пишете, и друзья Вашего таланта сожалеют лишь о том, что Вы редко публикуетесь». Впоследствии, получив от Бодлера брошюру о Теофиле Готье, он поздравил его в связи с выходом этой «красивой книжки», но оговорился: «Недостаток многих Ваших публикаций состоит в том, что тексты набраны настолько мелким шрифтом, что мне, например, трудно их читать […] Извините тысячу раз и примите выражения дружбы». Не слишком обращая на все это внимание, Шарль по-прежнему ставил Делакруа выше всех живописцев. Его способность восхищаться была безгранична. Во всех отношениях.
В очередной раз Рихард Вагнер приехал в Париж осенью 1859 года. Французские поклонники встретили его как мессию. Бодлер сразу увидел в нем ведущего представителя современной музыки. 25 января, а также 1 и 8 февраля 1860 года он присутствовал на концертах в помещении Итальянского театра, где оркестром дирижировал сам композитор. В программе были увертюра к «Летучему голландцу», отрывки из опер «Тангейзер» и «Лоэнгрин», вступление к «Тристану и Изольде». А 16 февраля Бодлер писал Пуле-Маласси: «Я уже не решаюсь больше говорить о Вагнере: надо мной и так все смеются. Это музыка была одним из самых больших наслаждений в моей жизни; лет пятнадцать не испытывал я такого душевного подъема». В тот момент, когда вся бульварная пресса обрушилась с руганью на этого революционера от искусства, этого «Марата от музыки», этого могильщика «хорошего тона», Бодлер, возмущенный глупостью своих соотечественников, послал Вагнеру письмо, «подобное крику признательности». «Прежде всего хочу сказать, что я обязан Вам самым большим из когда-либо мною полученных наслаждений от музыки. Я уже в том возрасте, когда не спешат писать писем знаменитостям, и еще долго не решился бы выразить Вам мое восхищение, если бы каждый день не видел в печати недостойных, нелепых статей, где авторы изощряются в попытках оклеветать Ваш гений. […] Когда я в первый раз пошел на концерт в Итальянский театр слушать Ваши произведения, я был настроен не лучшим образом и даже, признаюсь, был полон дурных предубеждений […] Но я был покорен Вами тотчас же. То, что я испытал, неописуемо, и если Вы соблаговолите прочесть без смеха, попытаюсь выразить словами. Сперва мне показалось, что я уже слышал эту музыку […] Мне почудилось, что это моя музыка, и я узнавал ее, как любой человек узнает то, что он призван любить. […] Затем меня главным образом поразило ощущение величия. Являясь выражением величественного, эта музыка толкает нас вперед, к великому. В Ваших произведениях я повсюду обнаруживал торжество великих звуков, великих образов Природы и торжественность великих страстей человека. […] И вот еще что: я не раз испытывал довольно странное ощущение, этакую гордость и радость от понимания музыки, от того, что в меня проникало и меня захватывало поистине чувственное наслаждение, словно я поднимался в воздух или плыл по морю […] С того самого дня, когда я услышал Вашу музыку, я все время говорю себе, особенно в тяжелые минуты: „ Вот если бы мне довелось послушать сегодня вечером немножко Вагнера. […] Еще раз благодарю вас, сударь; в тяжелую минуту Вы вернули меня к себе самому и ко всему величественному“». И постскриптум: «Адреса своего не пишу, чтобы Вы не подумали, будто я хочу о чем-то Вас просить».
Тронутый похвалой французского поэта, Вагнер попросил Шанфлёри поблагодарить Бодлера и пригласил своего поклонника в гости. Но тот уклонился. «Я приду к нему, но не сейчас, – написал он Шанфлёри. – Довольно печальные дела поглощают все мое время. Если Вы увидите его раньше меня, скажите, что я сочту большой радостью пожать руку гениальному человеку, которого оскорбляла легкомысленная чернь».
Бодлер был настолько восхищен Вагнером, что кроме восторженного письма, посланного ему, захотел посвятить композитору большую статью в журнале «Ревю эропеен». Между тем в Опере репетировали «Тангейзера». Премьера состоялась 13 марта 1861 года. Это был полный провал. Автора и его произведение освистала публика, враждебно настроенная еще задолго до представления. Возмущенный Бодлер забрал из редакции статью, исправил и дополнил ее и в мае 1861 года выпустил книжку «Рихард Вагнер и „Тангейзер“ в Париже». Тронутый этим вниманием, Вагнер заявил, что никто и никогда не поддерживал столь значительно его «бедный талант». Свое благодарственное письмо он закончил так: «Поверьте мне, я очень горжусь тем, что могу назвать Вас другом».
Увлекшись музыкой, Бодлер примерно в то же время неосмотрительно согласился перевести на французский язык либретто романтической симфонии американца германского происхождения Роберта Штепеля «Гайавата». В основу либретто легла эпическая поэма Лонгфелло «Песнь о Гайавате». Бодлер рассчитывал получить за свою работу полторы тысячи франков. Но еще до ее окончания Штепель уехал в Лондон, не заплатив ни копейки. Не помогли ни письма, ни угрозы обратиться в суд. Штепель не соизволил даже ответить и, укрывшись в Соединенных Штатах, стал недосягаемым. Бодлер остался в дураках со стихами, которые ему не нравились, не зная, какое им найти применение. В конце концов он положил свою работу в ящик стола, а большой фрагмент из нее отдал в «Ревю контанпорен», чтобы опубликовать его под названием «Трубка мира».
От всего этого происшествия у него сохранились лишь сожаление о потерянном времени и обида, что его обманули как новичка. А в том печальном финансовом положении, в каком он находился, он не имел права писать, ничего не получая за свой труд. Жанна была полностью на его иждивении. Не вполне психически здоровая, она всеми правдами и неправдами старалась вытянуть из Шарля денежную «добавку». Хотя из больницы Дюбуа ее выписали, физическое ее состояние тоже оставляло желать лучшего. Шарль с ней уже не жил. Он поселился временно в гостинице «Дьеп» и лишь посещал ее в качестве «попечителя» или «сестры милосердия». Сердце его сжималось, когда он подолгу смотрел на эту развалину с пустым взглядом, одряхлевшим телом, обвисшей темной кожей, – когда-то она подарила ему столько наслаждений, а нынче внушала лишь острую жалость. Она бормотала, что-то вспоминая и в чем-то его упрекая. А он чувствовал, что своей тоской и угрызениями совести искупает какую-то очень давнюю и очень невнятную вину.








