Текст книги "Иван Тургенев"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
После этих приступов болезненной меланхолии он чувствовал облегчение. Жизнь вступала в свои права, он снова с удовольствием посещал своих друзей, покупал картины в салоне Друо и поддерживал Лаврова в его революционных начинаниях. Странный человек этот Лавров! Если Бакунин советовал интеллектуалам идти в народ, поднимать его на немедленное всеобщее восстание, то более умеренный Лавров побуждал их разделить жизнь трудовых масс, воспитывать их, просвещать их и готовить, таким образом, завтрашний социализм. Призывы двух учителей подхватила русская молодежь. В 1873-м юноши и девушки испытали страстную необходимость разделить страдания простых людей. Следствием императорского указа, который предписывал русским студентам, жившим в Швейцарии, вернуться на родину, было то, что тысячи молодых, революционно настроенных пропагандистов пошли в деревни. Движение получило название «народничество». Сменив студенческие сюртуки на крестьянскую одежду, миссионеры становились земледельцами, рабочими. После работы они говорили с мужиками о необходимости экспроприации у помещиков их владений и установлении коллективной собственности на землю.
Недоверчивые, консервативные крестьяне смотрели недоброжелательно на словоохотливых чудаков, которые не знали работы и хотели быть равными им. Почитавшие испокон веков царя, жившие веками в рабстве, бывшие крепостные боялись перемен. Не обманывают ли их? Часто они сами хватали агитаторов и выдавали властям. Полиция следовала за «народниками» неотступно.
Тургенев с пристрастием следил за развитием этого социального феномена. Он несколько раз возвращался в Россию, чтобы внимательно присмотреться к нему. Результатом этого изучения событий на месте стал роман, который был вдохновлен хождением революционеров-интеллектуалов в народ, – «Новь». Главные герои – Нежданов и Марианна – молодые, увлеченные современными идеями люди, бегут в деревню «евангелизировать» крестьян и находят пристанище у директора фабрики Соломина, который разделяет их политические взгляды. Однако в отличие от мечтателей Нежданова и Марианны, Соломин – положительный, глубокий, уверенный в себе человек. Он понимает, как трудно пробудить в мужиках новую веру. Он считает революцию необходимой, но в отдаленном будущем, после мудрой и неспешной эволюции нравов. Вскоре Нежданов, который обратился к мужикам, констатирует, что произносит речи, из которых они «едва что-нибудь в толк берут». «Ведь никто из нас не знает, как именно следует бунтовать народ…» – говорит он. В конце концов, устав от туманных речей агитаторов, крестьяне сдают их полиции. Нежданов оканчивает жизнь самоубийством. Марианна, думавшая, что любила его, предает память о нем и выходит замуж за Соломина. Так в который раз, как в «Накануне», увлеченная девушка вверяет себя сильному человеку. Описывая новое поражение пустого мечтателя, русского Гамлета, Тургенев осуждает самого себя посредством своего героя.
Едва вышедшая из печати книга настроила против него равно и революционеров, и консерваторов. Революционеры были возмущены ясным и жестким анализом поражения одного из своих собратьев. Консерваторы упрекали автора в том, что выказал излишнюю симпатию к такому герою, как Соломин, взгляды которого носили подрывной характер. Что касается нейтральных критиков, то они сожалели об обличительном стиле романа и отсутствии правды в образе Соломина, который, как когда-то «болгарин», был воплощенной в образе идеей, деревянной марионеткой, послушной воле автора. Песковский в «Русском обозрении» утверждал, что «Новь» являла собой нагромождение ложных идей, искусственных лиц, что поведение героев похоже на поведение «детей, играющих в революцию». Марков в «С. -Петербургских ведомостях» писал, что автор «обманул общие ожидания как художник», ибо в романе нет «ни богатства поэтических красок, ни былой выразительности и рельефности характеров, ни даже увлекательного и живого рассказа». Маркович в «Голосе» обвинял Тургенева в жестокости «к матушке-Руси православной». А критик «Пчелы» бросал ему в лицо, что «вся „новь“, появляющаяся в романе, очевидно, не была наблюдаема, или круг наблюдений был до крайности сужен: до такой степени фигуры этих молодых людей бледны, не типичны, фальшивы; язык, которым они говорят, не их язык <<…>>; характеры непонятны, искажены».
Тургенев ожидал подобного потока протестов. Уже до публикации «Нови» он писал Салтыкову: «Не о „лаврах“ я мечтаю – а о том, чтобы не слишком сильно треснуться физиономией в грязь». (Письмо от 17 (29) сентября 1876 года.) А в письме к Полонскому признавался: «Какая бы ни была ее окончательная судьба – это мой последний самостоятельный литературный труд; это решение мое бесповоротно: мое имя уже не появится более. Чтобы не отстать от привычки к перу – я, вероятно, займусь переводами». (Письмо от 18 февраля (2) марта 1877 года.) Тем не менее сила некоторых выпадов глубоко ранила его. Хулимый на родине, он страдал от своего ложного положения во Франции, от своего ложного положения в отношениях с русской молодежью и от своего ложного положения в семье Полины Виардо. Куда бы он ни оборачивался – он всюду был гостем, временным человеком. Русская земля, которую он так любил, уходила из-под его ног. Он балансировал между двумя – даже тремя отечествами, между двумя – даже тремя языками. Он не принадлежал никому. Был гражданином ниоткуда. И единственное утешение находил рядом с французскими друзьями, которые боготворили его.
Этот продолжительный парижский период осветили многочисленные встречи с писателями кружка, путешествиями в Круассе к Флоберу, в Ноан к Жорж Санд, рождением дочери, а затем сына у Полины Брюэр – Жанны и Жоржа-Альбера, свадьбой Клоди Виардо с Жоржем Шамеро, дружбой с революционером-эмигрантом Лавровым, газете которого «Вперед» он согласился оказывать денежную помощь. Его политические взгляды становились все более либеральными. Он обвинял Францию в том, что она стала фальшивой республикой, которая отреклась от своих принципов. После того как он поприсутствовал в Версале на заседании Национальной Ассамблеи, во время которого было решено дать семь лет пророгации[33]33
Пророгация – отсрочка заседаний парламента по решению главы государства.
[Закрыть] власти Мак-Магона, он написал 19 ноября 1873 г. Флоберу: «Итак, дорогой друг, со вчерашнего дня у вас военная диктатура. Вы, как мне сказали, макмагонец. Мне всегда казалось, что лучше быть просто французом, но я могу и заблуждаться. <<…>> Третьего дня я побывал в Версале и вернулся оттуда, испытывая отвращение и грусть».
Подобный страх перед эксцессами власти разделяли Виардо, которые проявляли во всех обстоятельствах благородство, независимость и оставались антиклерикалами. Их дом стал в короткое время центром притяжения для космополитов. Они принимали всех великих представителей литературного и артистического мира. Одетая обычно в элегантное с черным кружевом платье, Полина Виардо садилась за пианино, чтобы разобрать какую-то партитуру, которую ей только что принесли. Стоявший рядом Тургенев, надев монокль, читал одновременно с ней ноты. Он не любил новых тенденций в музыке и, по словам Антона Рубинштейна, который был завсегдатаем салона, гневно критиковал высоким, «почти женским голосом» некоторые отрывки. Иногда к матери присоединялись Клоди и Марианна и пели в три голоса, восхищая присутствующих. Воскресными вечерами ставили комедии, танцевали, разыгрывали шарады и живые картины. Тургенев страстно любил эти развлечения. Однако они отвлекали его ненадолго, они не могли рассеять то глубокое чувство горечи, которое было в его характере. Кроме тревог, которые вызывала французская политика и частые приступы подагры, мешавшие ему работать и строить планы на будущее, постоянно, назойливо напоминало о себе неприятное понимание того, что он не был любим своей собственной страной. Он несколько раз ездил в Россию и возвращался оттуда всякий раз разочарованный. В Санкт-Петербурге, в Москве, даже в Спасском он уже не был у себя дома. Он испытывал физическое удовольствие, вдыхая воздух родины, и с грустью замечал молчаливые упреки своих соотечественников. В 1872 году он согласился на то, чтобы московский Малый театр поставил его пьесу «Месяц в деревне», написанную около двадцати лет назад. Она была плохо принята публикой и критикой. Все в один голос нашли ее скучной. «Моя комедия должна была получить фиаско, – писал Тургенев своему брату Николаю, – оттого я и бросил (с 1851 года) писать для сцены: это не мое дело». (Письмо от 5 (17) февраля 1872 года.) Если в России его судили строго, то он и сам мог при случае быть строгим по отношению к своим русским собратьям. Большие успехи в литературе рождали сомнения. Даже «Анна Каренина» Толстого не оправдала его ожидания: «С его талантом забрести в это великосветское болото и топтать и толкаться там на месте – и относиться ко всей этой дребедени не с юмором – а, напротив, с пафосом, серьезно – что за чепуха! Москва загубила его – не его первого, не его последнего. Но жаль его больше, чем всех других». (Письмо к Топорову от 20 марта (1) апреля 1875 года.)
Его пренебрежительная оценка несчастий Анны Карениной казалась ему тем более оправданной, что он считал себя, исходя из продолжительного жизненного опыта в отношениях с женщинами, своего рода экспертом в сердечных делах. Ведь даже в своем возрасте – больной, мрачный и усталый – он мечтал о новой любви. Разочарованный отношениями с Полиной Виардо, он увлекся в конце 1873 года молодой баронессой Юлией Вревской. Этой женщине было 35 лет, она была красива, свободна и мечтала разделить жизнь с незаурядным человеком. Однажды ей показалось, что она нашла его в этом знаменитом пятидесятишестилетнем романисте, который в Спасском читал ей стихи, целовал, вздыхая, руки. «Мне не нужно распространяться о том чувстве, несколько странном, но искреннем и хорошем, которое я питаю к Вам, – писал он ей. – Вы это все лучше меня знаете». (Письмо от 6 (18) апреля 1874 года.) И еще: «Мне все кажется, что если бы мы оба встретились молодыми, неискушенными – а главное – свободными людьми… Докончите фразу сами…» (Письмо от 9 (21) сентября 1874 года.) Он увидел ее снова в Париже, в Карлсбаде и во время одного из своих пребываний в России. При каждой встрече он с сожалением думал об унизительных ограничениях своего возраста. Он мечтал об интимной, физической близости, однако тело его не желало волноваться. Это противостояние души и тела истощало его. Ища забвения, он говорил с Юлией Вревской о своих горестях мало любимого писателя: «Смотрю на литературную свою карьеру как на поконченную. Но ведь и без литературы жить можно – и есть вещи в жизни, которые кусаются (особенно под старость) гораздо больнее, чем какое угодно литературное фиаско». (Письмо от 15 (27) января 1877 года.) На следующий день, набравшись смелости, он писал ей: «Очень бы мне хотелось провести несколько часов с Вами в Вашей комнате, попивая чай и поглядывая на морозные узоры стекол… нет, что за вздор! – глядя Вам в глаза, которые у Вас очень красивы – и изредка целуя Ваши руки, которые тоже очень красивы, хотя и велики… но я такие люблю». (Письмо от 1 (13) февраля 1875 года.) И еще: «Чувствую, что стареюсь, и нисколько меня это не радует. Напротив. Ужасно хотелось бы перед концом выкинуть какую-нибудь несуразную штуку… Не поможете ли?» (Письмо от 5 (17) октября 1875 года.) Наконец, еще более определенно: «С тех пор, как я Вас встретил, я полюбил Вас дружески – и в то же время имел неотступное желание обладать Вами; оно было, однако, не настолько сильно необузданно (да уж и не молодец я был), чтобы попросить Вашей руки, – к тому же другие причины препятствовали; а с другой стороны, я знал очень хорошо, что Вы не согласитесь на то, что французы называют une passade[34]34
мимолетное увлечение (фр.).
[Закрыть] – вот Вам и объяснение моего поведения. Вы хотите уверить меня, что Вы не питали „никаких мыслей“; увы! Я, к сожалению, слишком был в этом уверен. Вы пишете, что Ваш женский век прошел; когда мой мужской пройдет – и ждать мне весьма недолго – тогда, я не сомневаюсь, мы будем большие друзья, потому что ничего нас тревожить не будет. А теперь мне все еще пока становится тепло и несколько жутко при мысли: ну, что если бы она меня прижала бы к своему сердцу не по-братски?.. Ну, вот Вам и исповедь моя». (Письмо от 26 января (7) февраля 1877 года.) Эта исповедь глубоко взволновала молодую женщину, однако она также считала, что их идиллия началась слишком поздно. Странно. Так бывало всегда: любовь касалась Тургенева – и исчезала. Он с грустью возобновит попытку: «Нет сомнения, что несколько времени тому назад – если бы Вы захотели… Теперь – увы! время прошло и надо только поскорей пережить междуумочное время – чтобы спокойно вплыть в пристань старости». (Письмо от 8 (20) февраля 1877 года.)
Однако Юлия Вревская не была той женщиной, которая желала ограничиться спокойным течением до «пристани старости». Разочаровавшись в любви, она постаралась найти для себя дело. С началом русско-турецкой войны она поступила добровольцем в армию и ушла на фронт. Она умерла в Болгарии от тифа. Потрясенный ее смертью, Тургенев посвятил ей стихотворение в прозе, в котором рассказал о том, как она умирала в сарае, на гнилой соломе, среди солдат, за которыми героически ухаживала. Затем после этой неудачной попытки бегства из волшебного круга Полины Виардо, он вернулся печальный, отчаявшийся в свое привычное рабство рядом с певицей.
Глава XII
Тургенев и Толстой
«Мы, я и Виардо, приобрели здесь прекрасную виллу – в 3/4 часа езды от Парижа, – писал Тургенев Колбасину 15 июля 1875 года, – я отстраиваю себе павильон, который будет готов не раньше 20-го августа – но где я немедленно поселюсь. Постоянная моя квартира в Париже – Rue de Douai, 50[35]35
ул. де Дуэ (фр.).
[Закрыть] – я в Париж езжу три раза в неделю».
Вилла называлась «Френ»[36]36
«Ясени» (фр.).
[Закрыть] и находилась на берегу Сены. От берега начинался парк с посыпанными мелким песком аллеями, кустарниками, плакучими ивами, ясенями с огромными кронами, статуями, фонтаном, журчащими ручейками, куртинами бегоний, фуксий и розами на полянах. У главного дома на возвышенности, выстроенного в стиле Директории, был элегантный фасад. Там жила семья Виардо. Справа на пригорке, до которого поднимались по крутой тропинке, находилось только что отстроенное в швейцарском вкусе с деревянными, искусно сделанными балконами и окруженное густой зеленью и цветами шале Тургенева. На первом этаже – столовая и гостиная. Наверху – просторный рабочий кабинет, заставленный книгами, картинами и безделушками. В углу возвышался мольберт Клоди. Она часто приходила писать этюд в кабинет своего «крестного отца», который с нежностью наблюдал за ее работой. Из углового окна открывался вид на Сену с легкими парусными шлюпками, рыболовными лодками, крытыми кабачками под ивами и тополями. На ближайшие луга, где паслись коровы, на покрытые голубой дымкой дали. На той же площадке находилась спальня Тургенева с большой кроватью с балдахином и двумя креслами, окнами, обрамленными тяжелыми шторами. Балкон выходил в парк. На верхнем этаже размещались комнаты для гостей и прислуги. В первые погожие дни семейство Виардо и Тургенев в нескольких экипажах, груженных дорожными сундуками, картонками и коробками, покидали Париж. В путешествие отправлялась вся семья: Луи, которому тогда было 75 лет, дремал на банкетке, рядом – Полина и ее дочери Клоди Шамеро и Марианна, сын Поль, несколько учениц Полины, слуги и верный Тургенев.
Жизнь в Буживале текла размеренно и мирно. Тургенев немного работал, много читал, неспешно гулял, опираясь на трость, по аллеям парка, или, накрывшись пледом, сидел на скамеечке и смотрел на «молодых», которые играли в крокет. По вечерам слушал, как пела Полина и ее ученицы, или же допоздна играл в вист и шахматы. Перед сном он совершал последнюю прогулку по парку, вдыхал запахи уснувшей деревни, смотрел на сияющий вдалеке ореол Парижа, делал пометки в своем дневнике. После одной из таких прогулок он написал: «Самое интересное в жизни – это смерть».
Приступы подагры заявляли о себе все чаще. Когда он болел, вся семья была рядом. Клоди, стоя за мольбертом, рисовала, Полина вышивала, Марианна читала вслух какой-либо французский или английский роман. Тургенев время от времени прерывал ее шуткой. «Ну, Тургель (так его называли в семье. – А.Т.), – просила Клоди, закрывая ему своей маленькой надушенной ручкой рот, – помолчите, пожалуйста, мы хотим слушать!» Несмотря на эти знаки любви, он день ото дня становился грустнее. Смерть Жорж Санд в июне 1876 года глубоко огорчила его. «Бедная милая г-жа Санд! – писал он Флоберу. – Она любила нас обоих – особенно вас. Какое у нее было золотое сердце! До какой степени ей были чужды всякая мелочность, мещанство, фальшь – какой это был славный человек и какая добрая женщина! Теперь все это там, в страшной, ненасытной, немой и нелепой яме, которая даже не знает, что она пожирает!» (Письмо от 6 (18) июня 1876 года.) Он написал некролог на смерть Жорж Санд, который был опубликован в «Вестнике Европы».
Иногда в деревню навестить его в его пристанище приезжали русские друзья и рассказывали о студенческих волнениях в России. Поборник свободы, но враг насилия, Тургенев возмущался этим стихийным движением, которое не могло, по его мнению, иметь демократических последствий. Сотни молодых людей, арестованных во время «хождения в народ», предстали перед трибуналом. Этот колоссальный процесс позволил обвиняемым, воспользовавшимся правом слова, выступить против власти в защиту революции. Пресса публиковала отрывки их пламенных деклараций. Издаваемые в подпольных типографиях брошюры воспроизводили их полностью. Рассчитывая приковать «народников» к позорному столбу, власти предоставили им трибуну. Но симпатия публики оказалась на стороне защитников пролетарских идеалов. Студенты, которым власти запретили отныне мирную пропаганду, перешли к активным действиям. По всей стране образовывались тайные организации. На заводах бастовали рабочие. 6 декабря 1876 года на манифестации у Казанского собора в Санкт-Петербурге собрались сотни рабочих и крестьян. Полиция грубо разогнала стечение народа и арестовала зачинщиков. Этот бунт казался Тургеневу бесполезным и абсурдным. «Вот уж точно можно сказать: всему можно назначить предел – за исключением глупости некоторых россиян: она беспредельна!» – писал он своему другу Стасюлевичу, издателю «Вестника Европы». (Письмо от 15 (27) декабря 1876 года.) Несколько месяцев спустя двадцатидевятилетняя Вера Засулич вошла к Трепову, начальнику полиции, и двумя выстрелами из револьвера тяжело ранила его. Во время ареста она объяснила, что хотела убить Трепова, потому что он приказал высечь одного из студентов, задержанных во время манифестации у Казанского собора. В чем состояло преступление этого студента? В том, что он отказался приветствовать Трепова во время инспектирования тюрьмы. Процесс Веры Засулич открылся в лихорадочной атмосфере. Во время дебатов адвокат обвиняемой заклеймил грубость начальника полиции и с восторгом говорил о душевном благородстве своей подзащитной. Она была оправдана. Толпа, собравшаяся у Дворца правосудия, встретила аплодисментами и пронесла с триумфом Веру Засулич до дома Трепова. Понадобилось вмешательство казаков для того, чтобы рассеять процессию. Тургенев был ошеломлен. Он увидел в этих событиях неожиданное продолжение своего романа «Новь». «История с Засулич взбудоражила решительно всю Европу, – писал он Стасюлевичу. – Вчера в „Bien public“[37]37
«Народное благосостояние» (фр.).
[Закрыть] была статья „Felons nos heros“[38]38
Поздравим наших героев (фр.).
[Закрыть]… и кто же эти heros? Вольтер – и Засулич. Из Германии я получил настоятельное предложение написать статью об этом процессе, так как во всех журналах видят интимнейшую связь между Марианной „Нови“ и Засулич – и я даже получил название „der Prophet“[39]39
Пророк (нем).
[Закрыть]. На означенное предложение я, разумеется, отвечал отказом». (Письмо от 18 (30) апреля 1878 года.) Он был равно озабочен русскими неудачами в войне с Турцией. «Во всем этом я вижу новый плод нашей несчастной мысли стремиться за Балканы вместо того, чтобы поставить незыблемый оплот», – писал он тому же Стасюлевичу. (Письмо от 24 ноября (6) декабря 1877 года.) Кроме того, он страдал, констатируя, что любимые им Франция, Германия и Англия были благосклонны к Турции. «Обиднее всего видеть, какой сладостный восторг наполняет души всех европейцев – всех без исключения – при виде наших неудач, – писал он Анненкову. – Даже французы… французы! радуются… а уж им-то бы следовало желать нам всяких успехов». (Письмо от 29 июня (11) июля 1877 года.) И вновь Стасюлевичу: «Живем мы, русские, здесь в таком же напряжении, как и вы там… Если мир скоро заключится – ну, ничего; если затянется – беда!! Не только англичане и немцы, французы начинают под собою землю грызть… Только и слышишь что: Les barbares! L'invasion des barbares»[40]40
Варвары! Нашествие варваров (нем.).
[Закрыть]. (Письмо от 14 (26) февраля 1878 года.)
В первый раз он ощутил свое одиночество, свое странное положение среди нации, симпатия которой была необходима ему. Что станет с ним, с тем, кто может жить лишь несколько месяцев подряд на родине, если Франция станет ненавидеть русских? Находясь одновременно в двух лагерях, разделенных границей, он сомневался в своем европейском будущем и не имел сил ни остаться во враждебном климате, ни покинуть страну, где бы он хотел провести последние дни своей жизни.
Деньги из России приходили нерегулярно. По всей видимости, управляющий, занимавшийся делами в Спасском, воровал. Чтобы поправить положение, Тургеневу пришлось продать часть своих картин в салоне Друо. Его хорошо знали в этом заведении, где в те времена, когда был богат, он покупал картины и сувениры. Завсегдатаи прозвали неискушенного в области искусства Тургенева «мсье Гого». Результаты продаж оказались ничтожными. «Хотя я вовсе не разоренный человек, однако делишки мои настолько крякнули, что я действительно вынужден продать свою галерею. Я это совершил, – писал он Полонскому, – и потерпел поражение вроде Седана: полагал потерять на них 6000 фр., а потерял целых 12000… Черт с ними и с картинами! (Руссо своего я, однако, не продал.)» (Письмо от 17 (29) апреля 1878 года.)
Среди этих забот – большая радость: первое после разрыва письмо Толстого. «Иван Сергеевич, – писал он, – в последнее время, вспоминая о моих с вами отношениях, я, к удивлению своему и радости, почувствовал, что я к Вам никакой вражды не имею. Дай бог, чтобы в Вас было то же самое. По правде сказать, зная, как Вы добры, я почти уверен, что Ваше враждебное чувство ко мне прошло еще прежде моего. Если так, то, пожалуйста, подадимте друг другу руки, и, пожалуйста, совсем до конца простите мне все, чем я был виноват перед Вами. Мне так естественно помнить о Вас только одно хорошее, потому что хорошего было так много в отношении меня. Я помню, что Вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как Вы любили и мое писание, и меня. Может быть, и Вы найдете такие же воспоминания обо мне, потому что было время, когда я искренно любил Вас. Искренно, если Вы можете простить меня, предлагаю Вам всю ту же дружбу, на которую я способен. В наши года есть только одно благо – любовные отношения с людьми. И я буду очень рад, если между нами они установятся». (Письмо от 6 (18) апреля 1878 года.)
Читая это трогательное послание, Тургенев прослезился. После семнадцати лет ненависти Толстой протягивал ему руку. Такой переворот был в характере хозяина Ясной Поляны, скорого на гнев, на раскаяние, на самоуничижение. В этой бурной исповеди говорила русская кровь. Никто из французских друзей Тургенева не был способен, думал он, на такое благородное безрассудство. Он ответил: «Любезный Лев Николаевич, я только сегодня получил Ваше письмо, которое Вы отправили poste restante[41]41
До востребования (фр.).
[Закрыть]. Оно меня очень обрадовало и тронуло. С величайшей охотой готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую мне Вами руку. Вы совершенно правы, не предполагая во мне враждебных чувств к Вам: если они и были, то давным-давно исчезли – и осталось одно воспоминание о Вас, как о человеке, к которому я был искренно привязан – и о писателе, первые шаги которого мне удалось приветствовать раньше других, каждое новое произведение которого всегда возбуждало во мне живейший интерес. Душевно радуюсь прекращению возникших между нами недоразумений. Я надеюсь нынешним летом попасть в Орловскую губернию – и тогда мы, конечно, увидимся. А до тех пор желаю Вам всего хорошего – и еще раз дружески жму Вам руку». (Письмо от 8 (20) мая 1878 года.)
Спустя несколько дней честолюбию Тургенева польстили еще раз. Его избрали вице-президентом Международного литературного конгресса, который проходил в Париже. Президентом его был Виктор Гюго. 4 июня 1878 года Тургенев произнес перед собравшимися собратьями речь на французском языке, в которой приветствовал вклад французской культуры в русскую: «Двести лет назад, еще не очень понимая вас, мы уже тянулись к вам; сто лет назад мы были вашими учениками; теперь вы нас принимаете как своих товарищей». Его длинные серебряные волосы, безупречный фрак, пенсне, его легкий русский акцент привели в восторг присутствовавших. Его встретили овацией. Часть его произведений была уже переведена во Франции, Англии, Германии, газеты писали о нем с уважением. Его выступление на Международном литературном конгрессе должно было бы быть логически расценено соотечественниками как честь, которую воздавала Европа России. Разве, избрав его вице-президентом, участники конгресса не поставили его на один уровень с Виктором Гюго? Оба писателя предстали перед аудиторией рядом как два патриарха литературного мира. Они символизировали интеллектуальное согласие, невзирая на границы. Однако газеты в России обрушились на своего представителя на конгрессе, который вместо того, чтобы прославлять специфичность русской литературы, провозгласил себя, по их мнению, должником французской. Его упрекали в том, что, желая угодить, он принижал свою страну в глазах заграницы и не называл ни Толстого, ни Островского, ни Некрасова, ни Салтыкова-Щедрина среди великих русских писателей века. В который раз Тургенев почувствовал, что свои не поняли его. Что бы он ни делал, что бы ни говорил – его преследовала толпа хулителей. Уязвленный, он написал Топорову: «Если б я мог предвидеть тот ливень грязи, которую выпустили на меня мои соотечественники по поводу невиннейшей речи, произнесенной мною, я бы, конечно, не участвовал в этом деле, из которого, впрочем, ничего не вышло». (Письмо от 22 июня (4) июля 1878 года.)
Несмотря на эти новые недоразумения, связанные с выступлением прессы его страны, он 21 июля 1878 года отправился в Россию. После кратких остановок в Санкт-Петербурге и Москве он 8 августа отправился в Ясную Поляну к Толстому. Толстой со своим шурином Степаном Берсом приехал встречать его на вокзал в Туле. Писатели по-братски обнялись и сели в экипаж. В Ясной Поляне жена Толстого Софья Андреевна была покорена этим стариком-гигантом, эстетом с белоснежными волосами, добрыми печальными глазами, мягкими манерами. Дети восхищались дорожными чемоданами путешественника, замшевым жилетом, шелковой рубашкой, кашемировым галстуком, мягкими кожаными ботинками, его золотыми часами и табакеркой. За столом он с удовольствием рассказывал о легкомысленной и быстротечной жизни Парижа, о своих отношениях с французскими писателями и о своем шале в Буживале. Его высокий голос контрастировал с могучей фигурой. Рядом с ним Толстой казался маленьким, коренастым грубым мужиком, удивительно молодым в свои пятьдесят лет. Явно он делал усилие, желая быть любезным с этим парижанином, который считал себя русским. Вдруг, заметив, что за столом сидят тринадцать человек, Тургенев воскликнул: «Кто боится смерти, подними руку!» И сам, смеясь, поднял руку. Никто не осмелился последовать за ним, заботясь об уважении христианских чувств хозяина дома. «Кажется, я один!» – продолжил Тургенев. Тогда из вежливости Толстой в свою очередь поднял руку и пробормотал: «И я не хочу умирать!» Затем, чтобы сменить тему разговора, спросил у своего гостя: «Почему вы не курите, ведь когда-то вы курили?» – «Да, – ответил Тургенев. – Но в Париже две прекрасные барышни объявили однажды, что если от меня будет пахнуть табаком, то они не позволят целовать их; с тех пор я бросил курить». С плохо скрываемым неодобрением Толстой ответил холодным молчанием.
После обеда писатели ушли в кабинет, чтобы поговорить. В молчаливом согласии они ни словом не обмолвились о ссоре, которая разделила их. Однако даже в разговорах о литературе и философии они довольно скоро разошлись. Тургенев не был верующим и считал, что искусство является ценностью само по себе. Для него служение красоте и правде было достаточным для того, чтобы оправдать жизнь человека. Для Толстого произведение лишь тогда имело цену, когда оно служило моральному выздоровлению читателя. Он старался объяснить это своему изысканному гостю и раздражался оттого, что не мог убедить его. Тургенев, начавший недавно писать короткие прелестные стихотворения в прозе, все больше и больше убеждался, что чистота стиля и правда описания были главными качествами современного писателя. Он был близок в этом с Флобером. Чем более грубый, резкий Толстой превозносил необходимость социальной миссии литературы, тем более учтивый и деликатный Тургенев хвалил тактичную, отличавшуюся чувством меры, умную литературу.
Так как стояла хорошая погода, они вышли в сад, где их почтительно и с нетерпением ждала семья. Рядом с домом стояли качели – лежавшая на полене доска. Чтобы позабавить детей, оба мужчины сели каждый на свой конец доски и принялись раскачиваться. Один поднимался – другой опускался, и так далее. Тургенев, должно быть, спрашивал себя: нет ли скрытого символического значения в этом попеременном балансировании двух писателей на глазах у молодого поколения? После этого развлечения они отправились на прогулку по окрестностям. Тургенев, страстно любивший природу, различал по голосу каждую птицу. «Это поет овсянка, – говорил он, – это – коноплянка, это – скворец». Толстой удивил его своим пониманием животных. Так, остановившись около старой лошади, которая одиноко щипала траву, он погладил ее по холке и тихо поговорил с ней. В то же время он объяснял Тургеневу, что, как он думал, должно было чувствовать животное. «Я положительно заслушался, – расскажет Тургенев. – Он не только вошел сам, но и меня ввел в положение этого несчастного существа. Я не выдержал и сказал: „Послушайте, Лев Николаевич, право, вы когда-нибудь были лошадью“». (П. Сергеенко. «Толстой и его современники».)