Текст книги "Иван Тургенев"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Глава X
Война
Баден-Баден находился рядом с границей. Военная репутация французов уже в самом начале войны была такова, что Тургенев ожидал, что они форсируют Рейн. «Баден-Баден совершенно опустел, – писал он брату Николаю, – но я остаюсь здесь – и останусь, даже если б французы пришли: что они могут мне сделать?» (Письмо от 15 (7) июля 1870 года.) Пять дней спустя, посоветовавшись с семьей Виардо, он изменил мнение. И сообщал об этом знакомой госпоже Милютиной: «Мы на все готовы – и в случае нужды уедем в Вильдбад – в карете – так как все сообщения по железным дорогам прерваны. Я говорю „мы“ – т. е. семейство Виардо и я; я с ними не расстанусь».
Как и Виардо, Тургенев страстно выступал против наполеоновского режима и боялся, как бы победа французов не усилила деспотизм в Европе. Таким образом, несмотря на его расположение к стране Флобера и Жорж Санд, он желал успеха германской армии. Первые неудачи французов переполнили его радостью. Вдали гремели раскаты канонады, все окна в домах были закрыты. Дамы Баден-Бадена вязали жилеты для раненых. При каждом хорошем известии с фронта в городе звонили во все колокола. Тургенев писал Борисову: «Радуюсь поражению Франции – ибо вместе с нею поражается насмерть наполеоновская империя, существование которой несовместимо с развитием свободы в Европе». (Письмо от 12 (24) августа 1870 года.) И некоторое время спустя немецкому историку и философу Фридлендеру: «Нужно ли вам говорить, что я всей душой на стороне немцев. Это поистине война цивилизации с варварством <<…>>. С бонапартизмом должно быть покончено <<…>> Какой отвратительной, лживой, насквозь гнилой и ничтожной оказалась, однако, „великая нация“!». (Письмо от 17 (29) августа 1870 года.) Он сожалел о бомбардировке Страсбурга и радовался капитуляции Седана и захвату Наполеона III. «Это уже не события, а удары грома, следующие один за другим, не успеешь вздохнуть – уже оглушен! – писал Тургенев своему другу – немецкому писателю и художнику Людвигу Пичу. – Император в плену, 100 000 французов в плену, республика! – может быть, через несколько дней будет занят Париж, и Людвиг Пич триумфально въедет через l'Arc de l'Etoile[29]29
Звездная арка (фр.).
[Закрыть]. <<…>> Но истинное счастье, что привелось быть свидетелем тому, как низвергнулся в клоаку этот жалкий негодяй (Наполеон III) со своей кликой. Почему с этим молодцом обращаются так почтительно? Все, чего он заслуживает, – это отправиться на съедение вшам в Кайену». (Письмо от 28 августа (9) сентября 1870 года.)
Однако, поздравляя себя с поражением Наполеона, семейство Виардо страдало, видя свою залитую кровью родину. Кара должна была бы, думали они, обрушиться на императора, а не на народ. Слушая их, Тургенев теперь уже не знал: должен ли он превозносить могущество Германии или жалеть попранную Францию. Германия, которую он когда-то боготворил, была страной поэтов и ученых, сентиментальной, идиллической, мирной страной. Германия, которую он открывал сегодня, – воинственной, грубой, властной. Если он не любил Наполеона III, должен ли он преклоняться перед Бисмарком? С каждым днем семейство Виардо все более неуютно чувствовало себя, будучи французами, в Баден-Бадене. Закончилось тем, что они уложили чемоданы и отправились в Лондон. Вскоре вслед за ними туда приехал Тургенев. В первые недели военных действий он отправил в «Санкт-Петербургские ведомости» статью «Письма о франко-прусской войне», написанную в сугубо германофильском тоне. Теперь, неизменно нерешительный, он предпочитал побежденных французов немцам-победителям. Россия не ввяза– лась в эту войну, он мог держаться на расстоянии от политических страстей. Думается, он был далек от того, чтобы быть нейтральным, однако развитие военных событий не было для него вопросом жизни или смерти. Одним словом, он находился в своей излюбленной позиции – интернационального зрителя.
Ему хотелось бы получать ободряющие новости из России. Однако его последняя повесть «Степной король Лир» потерпела, по его собственному выражению, «фиаско». Даже простые читатели на этот раз больше не пошли за ним. «Беда в этом небольшая, – писал он Анненкову, – боюсь я только, как бы эти последовательные поражения не потрясли дух редактора <<…>> и не лишили бы его бодрости платить мне 400 р. за лист, а менее я брать не могу <<…>> И потому буду вперед писать для друзей, как говорят отставные литераторы; вернее же – вовсе не буду писать <<…>>. Война их (Виардо. – А.Т.) разорила, и госпожа Виардо должна стараться зарабатывать себе необходимые деньги в Англии, единственной стране, где этот товар еще находится». (Письмо от 16 (28) октября 1870 года.)
В Лондоне его преследуют холод, туманы, денежные заботы; приступы подагры с некоторых пор стали особенно мучительными. Полина Виардо давала уроки пения за сто франков в час. Кроме того, она, после того как оставила сцену, решила с завидной настойчивостью возобновить артистическую карьеру. Она, не уставая, выступала то здесь, то там в более или менее хорошо оплачиваемых концертах, деликатный Тургенев восхищался ее жизнелюбием, ее бодростью и умением устраивать дела. Со своей стороны он считал английскую жизнь хлопотной и вместе с тем несчастной и не искал встреч с известными писателями. Увиденные из Лондона французские события приводили его в уныние. Взятие Орлеана, Руана, отступление французов за Марну – следующие один за другим удары, которые угнетали семейство Виардо и его самого. «Сообщения из Франции меня не удивили, хотя и глубоко огорчили, – писал он Полине Виардо, которая была на гастролях, – я не верю больше в успех борьбы и вижу в ней только все нарастающее уничтожение Франции, республики и свободы». И тотчас вздыхает: «К моему глубокому и неизменному чувству к вам прибавилась еще какая-то невозможность быть без вас; ваше отсутствие причиняет мне физическое страдание – словно мне не хватает воздуха, это какая-то тайная и глухая тоска, от которой я не могу избавиться и которую ничто не может рассеять. Когда вы здесь, моя радость спокойна – но я чувствую себя в своей тарелке – ad omo[30]30
Как человек (лат.).
[Закрыть] – и ничего иного не желаю». (Письмо от 23 ноября – 5 декабря 1870 года.) Дополнительные заботы приносила ему Полинетта. Война разорила ее мужа Гастона Брюэра. Она была в отчаянии. «Я надеюсь, что, выйдя из этого испытания, вы станете сильнее и лучше, – писал он ей, – во всяком случае, ты должна знать, что у тебя есть отец, который не оставит тебя без куска хлеба». (Письмо от 10 (22) ноября 1870 года.) Однако у него самого не было денег. Единственный выход – новая продажа земли. Для этого нужно было вернуться в Россию. А родина же все меньше и меньше притягивала его к себе.
Он решился, наконец, и отплыл без энтузиазма в Санкт-Петербург. Именно там он узнал условия, на которых Франция подписала мир: «Итак, Эльзас и Лотарингия потеряны… пять миллиардов. Бедная Франция! Какой ужасный удар и как оправиться от него? Я очень живо представил себе вас и то, что вы должны были перечувствовать… – писал он Полине Виардо. – Это, наконец, мир, но какой мир! Здесь все полны сочувствия к Франции, но от этого становится еще горше». (Письмо от 15 (27) февраля 1871 года.)
Искренне жалея Францию, Полинетту и своих друзей Виардо, он пожертвовал, как обычно, какими-то светскими обязанностями; побывал на обедах, спектаклях и концертах, позировал художникам. Прежде чем уехать в Англию, он поручил другу Маслову продать за любую цену одно из своих имений. Едва вернувшись в Лондон, он узнал об ударе, который нанес ему Достоевский, высмеяв его в своем новом романе «Бесы». Один из героев книги – писатель Кармазинов – был выведен «русским европейцем», и Достоевский вложил в его уста слова автора «Дыма»: «Я стал немцем и горжусь этим». Чтобы подчеркнуть сходство портрета с моделью, Достоевский наделил своего героя «румяным личиком, с густыми седенькими локончиками… завивавшимися около чистеньких, розовеньких, маленьких ушков его» и «медовым, несколько крикливым голоском». Гордость Тургенева была задета. Он достойно парировал: «Мне сказывали, что Достоевский „вывел“ меня… Что ж! Пускай забавляется». (Письмо к Полонскому от 24 апреля (6) мая 1871 года.)
События Парижской Коммуны возмутили его до отвращения. Мятежное правительство, бунты, братоубийственная война, за которой с любопытством наблюдали немцы! «Я нахожусь в Англии – не ради удовольствия – но потому, что мои друзья (Виардо. – А.Т.), почти разоренные этой войной, приехали сюда, чтобы попытаться заработать немного денег», – писал он Флоберу. (Письмо от 24 апреля – 6 мая 1871 года.) И спрашивал, как тот перенес эту «ужасную бурю». Смог ли «остаться прирожденным зрителем»? Узнав о разгроме парижских революционеров войсками Тьера и о последовавших жестоких репрессиях, он записал на полях рукописи следующую мысль, которая пришла ему в голову: «Это еще не конец и не начало. Была и будет неразбериха. Finis Francae!»[31]31
Прощай, Франция (лат.).
[Закрыть] Однако в то же время он надеялся на то, что с возвращением покоя благодаря победе сил правопорядка он мог бы, наконец, вернуться во Францию и увидеть там вновь свою дочь и своих друзей. «Эти парижские события меня потрясли, – писал он Флоберу. – Я замолчал, как замолкают на железной дороге при въезде в туннель: адский грохот ошеломляет вас и вызывает головокружение. Теперь, когда он почти прекратился, я спешу вам сказать, что в августе месяце непременно приеду повидать вас». (Письмо от 1 (13) июня 1871 года.) И действительно, после того как он произнес на английском речь в Эдинбурге по случаю юбилея Вальтера Скотта и с удовольствием побывал на охоте на куропаток в Экоссе, он 16 августа отплыл на континент.
Его торопливое пребывание в Париже позволило констатировать, что нормальная жизнь постепенно вступает в свои права во все еще опустевшем городе. Однако он уже торопился в Баден-Баден. Там семейство Виардо распродавало все, чем владело, намереваясь окончательно покинуть Германию. Не представляя себе жизни без них, Тургенев продал дом, который только что построил и в котором собирался провести остаток своих дней. Согласно контракту, он должен был освободить его первого ноября 1871 года. Последние недели в Германии он провел в постели, скованный приступом подагры. Чтобы убить время, он работал над длинной повестью «Вешние воды», из которой исключил любой политический акцент.
В ней в который раз речь идет о страшной силе любви, о лучезарном господстве женщины, постыдном унижении мужчины, покоренного чувствами к ней. Это было истинно тургеневское произведение по изяществу стиля и фатализму темы. Автор был в общем и целом удовлетворен ею. Однако, как всегда, боялся ее приема русской прессой, столь плохо расположенной к нему.
Он беспокоился и за атмосферу, в которой окажется во Франции. «В нынешнем французском Национальном собрании, – писал он французскому издателю Жюлю Этцелю, – особенно поражает меня отсутствие патриотизма в самом простом – и в самом прямом смысле этого слова. В то время, как позор иноземного нашествия должен бы быть днем и ночью их единственной заботой, невыносимо жечь, как прикосновение раскаленного железа к их подошвам, их сердцу, их душе – эти господа заняты обсуждением каких-то вопросов о партиях, о форме правления – уж не знаю, о чем еще! И, разумеется, это страшно подрывает престиж Франции в глазах Европы. <<…>> Если Тьер имеет право быть там, где он есть, и тем, что он есть, – то это потому, что, вопреки всему, невозможно не ощутить в нем этот патриотизм, о котором я говорил выше». (Письмо от 17 (29) августа 1871 года.)
Виардо уехали первыми. Тургенев присоединился к ним в Париже 21 ноября 1871 года. Семья и ее друг устроились в доме Виардо на улице Дуэ, 48. Пережив бурю, Виардо с облегчением вернулись к своей мебели, своим друзьям и счетам в банке. Никогда Тургенев не чувствовал себя так близко к любимой женщине. Она и ее муж занимали первый этаж дома с гостиной, столовой, концертным залом, главным украшением которого был монументальный орган, и картинной галереей, где было представлено множество полотен великих художников: Веласкеса, Риберы, Гарди… Луи Виардо был страстным коллекционером. На последний этаж, где в четырех комнатах жил писатель, вела внутренняя деревянная резная лестница. В его кабинете, отделанном зеленой тканью и всегда тщательно убранном (он не любил беспорядка), были две главные вещи: письменный стол и диван для отдыха. Повсюду книги – русские, французские, английские, немецкие. На стенах – пейзажи Теодора Руссо, один Коро, профиль Полины, выполненный в виде мраморного барельефа, и слепок руки с длинными пальцами певицы. Чтобы лучше слышать, когда она пела, он распорядился установить акустическую трубку между своим кабинетом и музыкальным салоном. Этот аппарат стоил ему двести франков. Он называл его своим «телефоном». А Полина – «ухом Тургенева». Таким образом, даже находясь на расстоянии, она присутствовала при работе и в мечтах своего неутомимого поклонника.
Глава XI
Париж
Дом на улице Дуэ стал вскоре центром притяжения для всех русских, живших в Париже. Тургенев был для них «послом русской интеллигенции». В любое время, порой без предупреждения, приходили знакомые или незнакомые. Одни просто хотели на него посмотреть, другие приносили рукописи, третьи просили денег на издание какого-то революционного журнала. Усталый Тургенев любезно принимал их, выслушивал, соглашался помогать и внутренне протестовал против их бесцеремонности. Однако, испытывая раздражение от потока незваных гостей, он в глубине души чувствовал необходимость видеть, слышать их… Благодаря им он, казалось, прикасался к России, дышал ее благословенным воздухом. Это была еще одна возможность оставаться русским во Франции. Иногда во время разговора с соотечественниками-эмигрантами в кабинет прилетали звуки пианино. На нижнем этаже пела Полина. Тургенев прислушивался, улыбаясь. Потом возвращался к разговору, виноватый, рассеянный. Любовь к этой крепкой пятидесятичетырехлетней седеющей темноглазой женщине с твердым характером не мешала ему искренне интересоваться русскими людьми, жившими в Париже. Чувство долга, в основе которого лежал патриотизм, великодушие и мягкость характера, не позволяло ему забывать обещаний, которые он давал изгнанным соотечественникам, искавшим рядом с ним хоть какой-то покой. Он добросовестно читал их неумелые рукописи, составлял рекомендательные письма, принимал личное участие, устраивая своего соотечественника в больницу, давал взаймы деньги, не рассчитывая получить их обратно, организовывал в пользу нуждавшихся музыкальные вечера, заложил основу в Париже первой русской библиотеки[32]32
Эта библиотека, носящая имя Тургенева, была вывезена немцами во время оккупации Парижа в 1940–1944 гг. Она была возвращена.
[Закрыть]. Благодаря этим многочисленным заботам он заставлял себя забывать мучительное чувство ностальгии. Однако чем более он считал себя европейцем, тем более испытывал притяжение к родной стране. Под внешностью космополита жил глубоко русский человек. С годами он все чаще возвращался к воспоминаниям о детстве, прошедшем в России. Богатство, щедрость этой прадедовской земли питали его мечты. Закрыв глаза, он гулял по дорожкам Спасского, по улицам Москвы и Санкт-Петербурга, чувствовал знакомые запахи, слышал голоса далекой жизни. Однако ехать в Россию он не считал необходимым. Здесь все было на поверхности: легкие удовольствия, милая цивилизация; жестокая же действительность, та, где великие произведения черпали свою жизненную силу, находилась там, за границами. Он обнаруживал, что неспособен написать роман, повесть, главными действующими лицами которых не были бы русские люди. Для этого нужно было поменять душу, если не тело. «Мне для работы, – скажет он Эдмону де Гонкуру, – нужна зима, стужа, какая бывает у нас в России, мороз, захватывающий дыхание, когда деревья покрыты кристаллами инея… Однако еще лучше мне работается осенью в дни полного безветрия, когда земля упруга, а в воздухе как бы разлит запах вина…» Эдмон де Гонкур заключал: «Не закончив фразы, Тургенев только прижимал к груди руки, и жест этот красноречиво выражал то духовное опьянение и наслаждение работой, какие он испытывал в затерянном уголке старой России». (Дневник братьев де Гонкур, 5 мая 1876 года.)
Все французские друзья Тургенева отмечали, какое загадочное впечатление производил этот пятидесятисемилетний «великий старик» с шелковистой седой бородой, густой серебряной шевелюрой, крупным носом и добрыми глазами. Они приписывали это загадочное обаяние его славянскому происхождению. Широко известный в литературных кругах Тургенев много лет знал и любил Жорж Санд. Не так давно он подружился с Гюставом Флобером. На «обедах у Маньи» или в других ресторанах он встретился также с Сент-Бевом, Эдмоном де Гонкуром, Теофилем Готье, Тэном, Ренаном… Во время одного из ужинов в ресторане Вефур Эдмон де Гонкур внимательно рассматривал своих соседей по столу. «Мадам Санд еще больше высохла, но по-прежнему была детски обаятельна и весела, как старушки минувшего столетия. Тургенев говорил, и никто не перебивал этого великана с ласковым голосом, в рассказах которого всегда звучат нотки волнения и нежности». (Дневник братьев де Гонкур, 8 мая 1876 года.) К группе старых совсем недавно присоединились молодые писатели – Доде, Золя, Мопассан. Однако среди всех чудесных собратьев Тургенев отдавал предпочтение, бесспорно, Флоберу. «Этих гениальных людей связывала добродушная простота, – напишет Альфонс Доде в книге „30 лет в Париже“. – Виновницей же их союза была Жорж Санд. Флобер – бахвал, фрондер и Дон Кихот, со своим громоподобным голосом, беспощадной наблюдательностью, повадками воина-нормандца – был мужской половиной этого духовного союза. Но кто бы заподозрил, что второй колосс, с мохнатыми бровями и огромным лбом, сродни тонкой, чуткой женщине, много раз описанной им в романах, русской женщине – нервной, страстной, томной и медлительной, как восточная рабыня, трагичной, как готовая взбунтоваться сила? Среди великой людской неразберихи души попадают иной раз не в ту оболочку; мужская душа оказывается в женском теле, а женская в грубом обличье циклопа». Тургенев ценил прямоту, жесткость, честность великого отшельника из Круассе, его ненависть к глупости, его пренебрежение к моде, презрение к светским условностям. Флобер не боялся ни критики, ни болезни, ни смерти. Он избежал власти женщин. Его питало и мучило творчество. Рядом с ним Тургенев чувствовал себя чрезвычайно хрупким, нерешительным, раздражительным, уязвимым человеком. Флобер «хотел» жизнь такой, какой она была, между тем как жизнь Тургенева зависела от «желания» кого-то другого. Флобер был хозяином самого себя. Тургенев принадлежал себе только наполовину. Флобер противостоял бурям, Тургенев легко поддавался влиянию ветерка. Флобер, когда писал, ожесточенно чеканил фразу и, чтобы удостовериться в своем мастерстве, пропускал ее через свой «гортанный» голос. Тургенев искал прежде всего простоты, динамичности, гармонии. Но их обоих объединяла обожествленная любовь к литературе. Тургенев бывал у Флобера то в его уединении в Круассе, то в парижской квартирке на улице Мурильо, украшенной на алжирский манер, окна которой выходили на парк Монсо. По воскресеньям там проходили блистательные встречи, на которых собирались Тургенев, прозванный «добрым Московитом», Доде, Золя, Эдмон де Гонкур, Мопассан. Флобер встречал гостей, надев халат без рукавов и феску. Царила полная свобода в манерах, мнениях, разговорах.
Братское чувство Флобера к Тургеневу укрепится за годы переписки. Каждое письмо – только похвалы Московиту: «Этот скиф – великий добряк». (25 мая 1873 года.) «Я все больше и больше люблю его». (30 декабря 1873 года.) «Единственные литературные друзья – мадам Санд и Тургенев. Эти двое стоят толпы». (январь 1873 года.) «Это человек чудесный. Ты не представляешь, сколько он знает… Он знает, я думаю, очень глубоко все литературы! И при этом такой скромный! Такой добряк, такая корова! С тех пор как я написал ему, что он был „вялой грушей“, все зовут его у Виардо не иначе как „вялая груша“». (5 ноября 1873 года.)
Расхваливая исключительные достоинства Тургенева, Флобер не отказывал себе в удовольствии при случае подчеркнуть его слабости. Чаще всего он упрекал его за зависимость от Полины Виардо и нерешительное поведение в жизни. «Московит так привязан, что я не знаю, где он теперь находится – в Буживале, Сомюре или Оксфорде». (9 сентября 1873 года.) «Насколько все-таки редка прямая линия! Чего бы ему (Тургеневу. – А.Т.) стоило выполнить то, что он сказал. Так нет, он мешкает, он откладывает». (20 декабря 1876 года.)
Своим друзьям, которые восхищались им и уважали его, Тургенев, не уставая, рассказывал о России. Благодаря ему они узнали Пушкина, Гоголя, Толстого… Он посвящал их в особенности русской жизни, рассказывал о русской природе, русской истории. Он был в их глазах идеальным связным между Францией и его огромной страной, неведомой, исполненной тайн и надежд. Его преклонение перед русскими писателями было таково, что без малейшей зависти он трудился, содействуя переводу их произведений на французский язык. Их успехи во Франции радовали его как личная победа. Одновременно он рекомендовал французские произведения русским издателям с целью перевода. Он сам перевел, помимо всего прочего, на русский язык «Искушение святого Антония», «Иродиаду», «Легенду о Святом Юлиане Милостивом» Флобера. Эта роль пропагандиста, служившего одновременно двум культурам, оправдывала в его глазах его присутствие на чужой земле. Он оправдывал это свое добровольное изгнание, говоря себе, что жил во Франции не только ради собственного удовольствия, но, живя там, он был полезен и своей родной стране, и в то же время стране, которая приняла его. Впрочем, не только русскую литературу прославлял Тургенев перед своими друзьями. Он был более европейцем, чем каждый из них, и говорил помимо французского на немецком, английском, итальянском, испанском языках. Однажды в воскресенье после обеда, во время одной из встреч у Флобера он перевел с листа восхищенной аудитории «Прометея» и «Сатиры» Гете. «Парк Монсо радовал нас веселыми детскими голосами, ярким солнечным светом, свежестью только что политых цветов, – напишет Альфонс Доде, – и мы четверо – Гонкур, Золя, Флобер и я – взволнованные этой величественной импровизацией, внимали гению, переводившему гения». (Альфонс Доде. «30 лет в Париже».)
Флобер уважал Московита не только как писателя, он относился к нему как к лучшему своему литературному советнику. «Вчера я провел прекрасный день с Тургеневым и прочитал ему написанные 150 страниц „Святого Антония“, – писал он Жорж Санд. – Затем я прочитал ему почти половину „Последних песен“. Какой слушатель и критик! Он покорил меня глубиной и верностью суждений. Ах! Если бы все, кто пытается судить о книгах, могли слышать его! Какой урок! Ничто не ускользает от него. В конце пьесы из ста стихотворений он вспомнил о слабом эпитете. А для „Святого Антония“ подсказал мне несколько прекрасных деталей». (Письмо от 28 января 1872 года.)
Мопассан описывал Флобера, который «с благоговением слушал Тургенева, устремив на него взгляд голубых глаз, согласно кивая ему головой и отвечая его слабому, нежному голосу своим „гортанным“, исходившим из-под усов, подстриженных под старого гальского воина, и похожим на звук трубы голосом». Что касается Эдмона де Гонкура, то в своем дневнике 2 марта 1872 года он написал следующий портрет «доброго Московита»: «Тургенев – кроткий великан, любезный варвар, с седой шевелюрой, ниспадающей на глаза, глубокой морщиной, прорезавшей лоб от одного виска до другого, подобно борозде плуга, своим детским говором он с самого начала чарует и, как выражаются русские, обольщает нас сочетанием наивности и остроумия – тем обаянием славянской расы, которое у него особенно неотразимо благодаря самобытности блестящего ума и обширности космополитических познаний». В тот же вечер у Флобера Тургенев признался друзьям: «Будь я человеком тщеславным, я попросил бы, чтобы на моей могиле написали лишь одно: что моя книга („Записки охотника“. – А.Т.) содействовала освобождению крестьян. Да, я не стал бы просить ни о чем другом. Император Александр велел передать мне, что чтение моей книги было одной из главных причин, побудивших принять его решение». (Дневник братьев де Гонкур, 2 марта 1872 года.)
Вскоре друзья маленькой компании решили устраивать ежемесячно интеллектуальные встречи за добрым столом. Они получили название «обедов у Флобера», или «обедов пяти освистанных авторов», так как каждый из участников считал, что хотя бы раз потерпел неудачу в театре. С Тургеневым этого, правда, не случалось, но, чтобы не разочаровать друзей, он поклялся, что тоже был освистан. Встречались то у Адольфа и Пеле, за Оперой, то в известной своей чесночной похлебкой таверне рядом с Комической оперой, то у Вуазена. Каждый считал себя гурманом, однако вкусы были разными. Флобер обожал руанских уток, приготовленных на пару, Эдмон де Гонкур находил изысканным заказывать варенье из имбиря. Золя страстно любил морских ежей и устриц, Тургенев ел с удовольствием икру. «Что может быть восхитительнее дружеских обедов, когда сотрапезники непринужденно и живо беседуют, облокотившись на белую скатерть… – писал Альфонс Доде. – Садились за стол часов в семь вечера, а в два часа ночи трапеза еще не заканчивалась. Флобер и Золя ужинали, сняв пиджаки, Тургенев растягивался на диване; выставляли за дверь гарсонов – предосторожность излишняя, так как „гортанный голос“ Флобера разносился по всему зданию, – и беседовали о литературе… Всякий раз у нас была одна из наших только что вышедших книг… Разговаривали с открытой душой, без лести, без взаимных восторгов». (Альфонс Доде. «30 лет в Париже».)
Когда с обсуждением книг бывало покончено, обращались к темам более общего характера. Часто эти хорошо поевшие и изрядно выпившие мужчины разговаривали о любви. Для Золя, для Мопассана, для Флобера, для Эдмона де Гонкура любовь была прежде всего физиологическим явлением. Они говорили о ней с наслаждением, как о только что съеденных блюдах. Их похотливые изъяснения сопровождались громким смехом. Тургенев, напротив, видел в соединении мужчины и женщины явление сверхъестественное. «Я, – говорил он своим друзьям, – касаюсь женщины с чувством благоговения, волнения, удивления, испытывая счастье». (Дневник братьев де Гонкур, 5 мая 1876 года.) А Эдмон де Гонкур добавлял к этому: «Он (Тургенев) говорит, что любовь вызывает у человека чувство, несравнимое с каким-либо другим чувством, что оно человека, который по-настоящему влюблен, заставляет забывать самого себя. Он говорит об ощущении нечеловеческой тяжести в сердце, он говорит о глазах первой женщины, которую он любил, как о чем-то совершенно нематериальном, неземном… Все это хорошо, но вот горе: ни Флоберу, несмотря на его пышные выражения при описании этого чувства, ни Золя, ни мне самому никогда не случалось влюбляться очень сильно, и поэтому мы не были способны живописать любовь. Это мог сделать только Тургенев». (Дневник братьев де Гонкур, 5 мая 1877 года.) Не называя Полины Виардо, именно ей он посвящал свои любовные строки. Рядом с этими законченными «реалистами», обладавшими прекрасным аппетитом, он оставлял впечатление оторванного от жизни, бесплотного человека – идеалиста. Может быть, это было уже проявление возраста? Нет, как бы глубоко Тургенев ни погружался в свои воспоминания, он оставался все тем же неисправимым романтиком в своем веке. Всю свою жизнь он был увлечен загадкой женщины. Каждая из них была для него целым миром, который нужно открыть. Он переходил, таким образом, от изучения к изучению, от восторга к восторгу. Однако, не будучи человеком пылкого темперамента, он искал в избраннице духовное, а не физическое наслаждение.
Однажды вечером, когда встали из-за стола, Теофиль Готье опустился на диван и сказал, вздохнув: «Что касается меня, то меня ничто больше не интересует, мне кажется, что я больше не ваш современник… Мне кажется, что я уже умер!». – «А у меня, – подхватил Тургенев, – другие чувства. Знаете, временами в доме появляется едва уловимый запах мускуса, от которого нельзя избавиться, который нельзя изгнать… Так вот, вокруг меня будто всегда витает запах смерти, небытия, распада». (Там же, 5 марта 1872 года.) Тем не менее он утверждал, что не боится смерти. «О смерти? Я о ней не думаю, – убеждал он Доде. – У нас никто ясно ее не представляет, это нечто далекое, неясное… славянский туман». Доде добавлял: «Славянский туман покрывает все его творчество, окутывает его, вносит в него трепет жизни, и сам разговор писателя как бы погружен в него». (А. Доде. «30 лет в Париже».)
Этот «славянский туман» сгущался год от года в жизни и произведениях Тургенева. По мере того как он приближался к старости, он более обостренно воспринимал потусторонний мир. Много раз уже его приводили в растерянность галлюцинации. Спускаясь по лестнице к столу, он заметил поднимавшегося в свою туалетную комнату, одетого в охотничий костюм Луи Виардо, а минуту спустя, войдя в столовую, увидел того же Виардо, который мирно сидел на своем обычном месте. Или же в Лондоне он разговаривал с пастором и вдруг рядом со своим собеседником увидел его скелет с выступающими зубами и пустыми глазницами. Или еще: однажды солнечным утром призрак незнакомой женщины в пеньюаре навестил его и обратился на французском. Будучи агностиком, он признавал влияние этих видений на свою жизнь и работу. Да, в самом деле, в его характере и творчестве была странная раздвоенность. Рядом с человеком дневным, ясным, рассудительным, твердо стоящим на земле, вырисовывался человек ночной, одолеваемый предчувствиями, ослепленный видениями. За дневными, прекрасно построенными, основательными, ясными романами следовали ночные повести, носившие отпечаток таинственности. Отрицая учение официальной церкви, Тургенев все больше и больше убеждался в существовании другого мира. Потустороннее дыхание набегало волнами. Он выплескивал свой страх на страницы таких повестей, как «Призраки», «Собака», «Тук-тук-тук», «Часы». Последнюю повесть сам автор находил «странной». Следующая повесть, «Сон», была настоящим кошмаром, описанным с точностью и отчаянной смелостью. Насилие, навязчивое состояние виновного отца, мания, колдовство – Тургенев позволил себе дойти до галлюцинаций, которые пугали, пленяли его. В другой повести, «Рассказы отца Алексея», он анализирует, как бес медленно овладевает душой. Даже «Живые мощи» – этот типично русский шедевр – тоже имели потусторонние звуки. 5 (17) марта 1877 года Тургенев пометит в своем дневнике: «Полночь. Сижу я опять за своим столом. И у меня на душе темнее темной ночи… Могила словно торопится проглотить меня: как миг какой пролетает день, пустой, бесцельный, бесцветный… Ни права жить, ни охоты нет; делать больше нечего, нечего ожидать, нечего даже желать…»