Текст книги "Антон Чехов"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)
Для этих слабых созданий смирение все еще остается лучшим способом поведения под ударами судьбы. С самого начала они знают: что бы они ни предприняли, их ждет поражение. А может быть, неосознанно они и желают приносить такие смиренные жертвы? Тусклый, серый, однообразный мир…
Увидев «Дядю Ваню» в начале 1900 года во второй раз, Горький напишет Чехову, что пьеса несравненна, а раньше, в ноябре 1898 года, после постановки ее в Нижнем Новгороде, он писал автору так: «На днях смотрел „Дядю Ваню“, смотрел и – плакал, как баба, хотя я человек далеко не нервный… Для меня – это страшная вещь. Ваш „Дядя Ваня“ – это совершенно новый вид драматического искусства, молот, которым Вы бьете по пустым башкам публики… В последнем акте „Вани“, когда доктор, после долгой паузы, говорит о жаре в Африке, – я задрожал от восхищения перед Вашим талантом и от страха за людей, за нашу бесцветную, нищенскую жизнь». Получив же ответное письмо Чехова, в котором тот говорил, что «Дядя Ваня» написан очень давно, что он, Чехов, «отстал от театра и писать для театра уже не хочется» (3 декабря 1898 г.), попытался переубедить его: «Ваше заявление о том, что Вам не хочется писать для театра, заставляет меня сказать Вам несколько слов о том, как понимающая Вас публика относится к Вашим пьесам. Говорят, например, что „Дядя Ваня“ и „Чайка“ – новый род драматического искусства, в котором реализм возвышается до одухотворенного и глубоко продуманного символа. Я нахожу, что это очень верно говорят. Слушая Вашу пьесу, думал я о жизни, принесенной в жертву идолу, о вторжении красоты в нищенскую жизнь людей и о многом другом, коренном и важном. Другие драмы не отвлекают человека от реальностей до философских обобщений – Ваши делают это».[519]519
Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 485. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
А давний друг Чехова доктор Куркин после премьеры в Москве так поделился впечатлением: «Мне кажется, я был где-то в далеком живом мире. Отзвуки этого мира еще громко звучат в душе и мешают отдаться будничной работе. Теперь все кругом кажется таким неинтересным и скучным… Дело, мне кажется, в трагизме этих людей, в трагизме этих будней, которые возвращаются теперь на свое место, возвращаются навсегда и сковывают этих людей. И дело еще в том, что огнем таланта здесь освещена жизнь и душа самых простых, самых обыкновенных людей. Все улицы переполнены этими простыми людьми, и частицу такого существования носит в себе каждый…»[520]520
Там же. С. 486–487. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
После таких отзывов Чехов снова обрел уверенность в своих силах, поверил, что его пьесе суждено большое и блестящее будущее.
Когда Немирович-Данченко пожаловался ему на усталость и желание снять с себя функции руководителя театра, он откликнулся по-дружески горячо: «В твоем письме звучит какая-то едва слышная дребезжащая нотка, как в старом колоколе – это там, где ты пишешь о театре, о том, как тебя утомили мелочи театральной жизни. Ой, не утомляйся, не охладевай! Художественный театр – это лучшие страницы той книги, какая будет когда-либо написана о современном русском театре. Этот театр – твоя гордость, и это единственный театр, который я люблю, хотя ни разу еще в нем не был. Если бы я жил в Москве, то постарался бы войти к вам в администрацию, хотя бы в качестве сторожа, чтобы помочь ему немножко и, если можно, помешать тебе охладеть к сему милому учреждению».[521]521
Письмо от 24 октября 1899 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. С. 12. С. 365. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
В дружном хоре похвал по адресу «Дяди Вани» диссонансом прозвучал лишь один недовольный голос – Льва Николаевича Толстого. Где тут драма, возмущенно спрашивал великий старец актера Санина. В чем она заключается? Действие топчется на месте! А когда Немирович-Данченко попытался защитить своего любимого автора, Толстой сухо ответил ему, что в «Дяде Ване» нет ничего трагического, да и вообще нет ничего, кроме гитар и сверчков. Чехову рассказали об этом, но он воспринял критику спокойно, даже посмеялся.
Иван Бунин вспоминает: «Он часто говорил:
– Какие мы драматурги! Единственный, настоящий драматург – Найденов; прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри. Он должен теперь еще десять пьес написать и девять раз провалиться, а на десятый опять такой успех, что только ахнешь!
И, помолчав, вдруг заливался радостным смехом:
– Знаете, я недавно у Толстого в Гаспре был. Он еще в постели лежал, но много говорил обо всем и обо мне, между прочим. Наконец я встаю, прощаюсь. Он задерживает мою руку, говорит: „Поцелуйте меня“, и, поцеловав, вдруг быстро суется к моему уху и этакой энергичной старческой скороговоркой: „А все-таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!“»
А в другой раз, беседуя о Толстом с писателем Гнедичем и упомянув, что тот терпеть не может его драматургии, добавил, что утешает его единственное: Толстой сам говорил ему, что ненавидит Шекспира, но чеховские пьесы, по мнению великого старца, еще хуже шекспировских. Приведя этот не подлежащий обжалованию приговор, Антон Павлович расхохотался, по словам Гнедича, так, что у него свалилось с носа пенсне.
Презрение Толстого к «Дяде Ване», выражавшееся в критике главного героя за мягкотелость и аморальность (по окончании спектакля в Художественном театре Лев Николаевич зашел за кулисы, расписался в книге почетных посетителей и, словно бы в шутку, сказал артисту Вишневскому, исполнителю роли Войницкого: «Хорошо вы играете дядю Ваню. Но зачем пристаете к чужой жене, – завели бы себе свою скотницу»),[522]522
Цит. по: Чехов в воспоминаниях современников. С. 444. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] ничуть не отразилось на отношении Чехова к яснополянскому мудрецу. Тою же зимой он радовался публикации «Воскресения», считая это главным литературным событием, и так писал Горькому: «Что же мне не шлют „Фомы Гордеева“? Я читал его только урывками, а надо бы прочесть все сразу, в один присест, как я недавно прочел „Воскресение“. Все, кроме отношений Нехлюдова к Катюше, довольно неясных и сочиненных, все поразило меня в этом романе силой и богатством, и широтой, и неискренностью человека, который боится смерти и не хочет сознаться в этом и цепляется за тексты из Священного Писания».[523]523
Письмо от 15 февраля 1900 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 408. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
А еще в январе, услышав, что Толстой тяжело заболел, Антон Павлович встревожился так, словно смертельная опасность угрожала кому-то из самых близких ему людей. «Дорогой Михаил Осипович, что за болезнь у Толстого, понять не могу, – писал он публицисту Меньшикову. – Черинов ничего мне не ответил, а из того, что я читал в газетах и что Вы теперь пишете, вывести ничего нельзя. Язвы в желудке и кишечнике сказывались бы иначе; их нет или было несколько кровоточивых царапин, происшедших от желчных камней, которые проходили и ранили стенки. Рака тоже нет, он отразился бы прежде всего на аппетите, на общем состоянии, а главное, лицо выдало бы рак, если бы он был. Вернее всего, что Л[ев] Н[иколаевич] здоров (если не говорить о камнях) и проживет еще лет двадцать. Болезнь его напугала меня и держала в напряжении. Я боюсь смерти Толстого. Если бы он умер, то у меня в жизни образовалось бы большое пустое место. Во-первых, я ни одного человека не любил так, как его; я человек неверующий, но изо всех вер считаю наиболее близкой и подходящей для себя именно его веру. Во-вторых, когда в литературе есть Толстой, то легко и приятно быть литератором; даже сознавать, что ничего не сделал и не делаешь, не так страшно, так как Толстой делает за всех. Его деятельность служит оправданием тех упований и чаяний, какие на литературу возлагаются. В-третьих, Толстой стоит крепко, авторитет у него громадный, и, пока он жив, дурные вкусы в литературе, всякое пошлячество, наглое и слезливое, всякие шершавые, озлобленные самолюбия будут далеко и глубоко в тени. Только один его нравственный авторитет способен держать на известной высоте так называемые литературные настроения и течения. Без него бы это было беспастушное стадо или каша, в которой трудно было бы разобраться».[524]524
Письмо от 28 января 1900 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 395–396. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
На благоговейное отношение Чехова Толстой отвечал нежностью – почти отеческой. И не только как к человеку, но и как к литератору. Отказывая собрату по перу в таланте драматурга, Лев Николаевич считал того непревзойденным новеллистом. Чтение рассказов Чехова было наслаждением для Толстого. Об этом свидетельствует его письмо Горькому после прочтения рассказа «В овраге», – вот как его цитирует и комментирует адресат: «Сегодня Толстой прислал мне письмо, в котором говорит: „Как хорош рассказ Чехова в „Жизни“. Я чрезвычайно рад ему“. Знаете, эта чрезвычайная радость, вызванная рассказом Вашим, ужасно мне нравится. Я так и представляю старика – тычет он пальцем в колыбельную песню Липы и, может быть, со слезами на глазах, – очень вероятно, что со слезами, я, будучи у него, видел это, – говорит что-нибудь глубокое и милое».[525]525
Письмо от середины февраля 1900 г. Цит. по: Чехов А. Т. 8. С. 545. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Об этом свидетельствует и то, что, сравнивая Чехова с Мопассаном, Толстой отдавал предпочтение, конечно же, Чехову. Об этом напоминает беседа живого классика с пианистом Александром Гольденвейзером о том, что иллюзия правды у Чехова абсолютно полная, что чеховские тексты подобны стереоскопу: можно подумать, что Антон Павлович разбрасывает слова как попало, а на самом деле, словно художник-импрессионист, он своей кистью добивается потрясающей объемности. Об этом же свидетельствует и лаконичное высказывание Толстого, приведенное в воспоминаниях о Чехове писателем Николаем Телешовым: «Чехов – это Пушкин в прозе!»[526]526
Цит. по: Чехов в воспоминаниях современников. С. 447. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
16 января 1900 года[527]527
Во всех источниках – другая дата, 17 января, день именин и сорокалетия Антона Павловича. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Чехов узнает, что его избрали – вместе с Толстым и Короленко – членом секции литературы Академии наук.[528]528
У Л. Малюгина и И. Гитович об этом написано так: «…его избрали в почетные академики по недавно учрежденному в Академии наук разряду изящной словесности». Чехов. С. 474. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Действительно, в минувшем году правительство решило добавить к Академии пушкинскую секцию, в которой следовало собрать прославленных писателей и выдающихся ученых. По такому случаю Чехов получил уйму телеграмм с поздравлениями, а городской совет Таганрога учредил для лучших из учащихся две стипендии имени своего знаменитого земляка. Несмотря на удовольствие от того, что он фигурирует в списке всего из десяти человек и рядом с Толстым, Чехов находил, что это избрание его почетным академиком просто смехотворно. Шутки ради он подписал несколько писем близким «Академикус Антонио» или «Почетный и потомственный академик», рассказал сестре, что их старая кухарка Марья Дормидонтовна, решив, что хозяин теперь «енерал», требует, чтобы некоторые посетители обращались к нему не иначе как «Ваше превосходительство», а Суворину написал серьезнее: «Насчет Академии Вы недостаточно осведомлены. Действ[ительных] академиков из писателей не будет. Писателей-художников будут делать почетными академиками, обер-академиками, архи-академиками, но просто академиками – никогда или не скоро. Они никогда не введут в свой ковчег людей, которых они не знают и которым не верят. Скажите: для чего было придумывать звание почетного академика?»[529]529
Письмо от 23 января 1900 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 392. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Единственное, в чем Антон Павлович видел преимущества своего нового положения: «право неприкосновенности (нельзя арестовать) и право в случае поездки за границу получать от академии особый „курьерский“ паспорт (цензура, таможня), а больше, кажется, ничего».[530]530
Из письма однокурснику по университету, врачу Н. Коробову от 29 января 1900 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 398. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Что же до сроков своего пребывания в Академии, тут у него иллюзий не было. «Званию академика рад, так как приятно сознавать, что теперь мне завидует Сигма,[531]531
Сигма – псевдоним сотрудника «Нового времени» С.Н. Сыромятникова. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] – шутит Чехов в письме публицисту, работавшему в „Новом времени“, Михаилу Меньшикову. – Но еще более буду рад, – продолжает он, – когда утеряю это звание после какого-нибудь недоразумения. А недоразумение произойдет непременно, так как ученые академики очень боятся, что мы будем их шокировать. Толстого выбрали скрепя сердце. Он, по-тамошнему, нигилист…» И – как в воду глядел: прошло совсем немного времени до того дня, когда правота Чехова насчет «недоразумения» подтвердилась.
Дело было зимой 1902 года. 27 февраля Горького также избрали в почетные академики, но не прошло и месяца, как исключили из их числа – 10 марта в «Правительственном вестнике» было напечатано такое сообщение: «Ввиду обстоятельств, которые не были известны соединенному собранию Отделения русского языка и словесности в разряде изящной словесности императорской Академии наук, выборы в почетные академики Алексея Максимовича Пешкова (псевдоним „Максим Горький“), привлеченного к дознанию в порядке ст. 1035 устава уголовного судопроизводства, считаются недействительными».[532]532
Цит. по: Чехов в воспоминаниях современников. С. 536. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
И вот тогда почетный академик Чехов (так же как почетный академик Короленко, остальные скромно промолчали, предпочитая пользоваться почетом) написал на имя председателя Отделения русского языка и словесности Академии наук А.Н. Веселовского резкое письмо с отказом от звания. «Прекрасное письмо, – вспоминает Куприн, – написанное с простым и благородным достоинством, со сдержанным негодованием великой души». И приводит текст этого письма от 25 августа 1902 года: «В декабре прошлого года[533]533
Тут Чехов ошибается в датировке. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] я получил извещение об избрании А.М. Пешкова в почетные академики, и я не замедлил повидаться с А.М. Пешковым, который тогда находился в Крыму, первый принес ему известие об избрании и первый поздравил его. Затем, немного погодя, в газетах было напечатано, что ввиду привлечения Пешкова к дознанию по 1035-й ст. выборы признаются недействительными, причем было точно указано, что это извещение исходит из Академии наук, а так как я состою почетным академиком, то это известие частью происходило и от меня. Я поздравлял сердечно и я же признавал выборы недействительными – такое противоречие не укладывалось в моем сознании, примирить с ним свою совесть я не мог. Знакомство с 1035-й ст. ничего не объяснило мне. И после долгого размышления я мог прийти только к одному решению, крайне для меня тяжелому и прискорбному, а именно, просить о сложении с меня звания почетного академика».[534]534
Цит. по: Чехов в воспоминаниях современников. С. 409. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Росло признание – и вместе с ним росла тоска Чехова, ощущавшего себя в Ялте узником – далеко от друзей, далеко от городского шума. «…Скучно и без москвичей, и без московских газет, и без московского звона, который я так любил», – цитирует Мария Павловна в воспоминаниях его письмо…[535]535
Цит. по: Чехова М. П. Из далекого прошлого. С. 225. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] И с Горьким тоже делился он своими печалями: «Дорогой Алексей Максимович, спасибо Вам за письмо, за строки о Толстом и „Дяде Ване“, которого я не видел на сцене, спасибо вообще, что не забываете. Здесь, в благословенной Ялте, без писем можно было бы околеть. Праздность, дурацкая зима с постоянной температурой выше ноля, совершенное отсутствие интересных женщин, свиные рыла на набережной – все это может изгадить и износить человека в самое короткое время. Я устал, мне кажется, что зима тянется уже десять лет».[536]536
Письмо от 3 февраля 1900 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 403. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Но на вопрос того же Горького, заданный месяцем раньше, не женился ли он, ничего не ответил. А Горький писал, что, мол, ходят слухи, что Чехов женился, но непонятно на ком – на какой-то актрисе с иностранной фамилией, что пока он в это не поверил, но, если это так, приносит свои поздравления…
Чехов не ответил на это скорее всего потому, что ему уже надоели слухи о его женитьбе, распространявшиеся как минимум лет пятнадцать. Однако той зимой обстоятельства давали повод для таких слухов. По единодушному впечатлению Ольга Книппер и Мария Чехова стали неразлучными подругами. Письма от сестры, которые получал Антон Павлович, были теперь полны восторгов по адресу новой приятельницы. Та иногда тоже добавляла несколько слов в постскриптуме. Марию Павловну поначалу развлекал этот эпистолярный роман. Она полагала, что между ее братом и Ольгой Книппер ничего нет и быть не может, кроме мимолетного флирта. И одно ей было совершенно ясно: Антоша никогда не женится. Впрочем, пока еще в этом убеждении не было оснований сомневаться: Чехов в письмах к Книппер чаще был хмур и ворчлив, чем приветлив. Когда молодая женщина в одном письме словно бы в шутку спрашивала его, верно ли, что он женится на поповне, как ей сказала Мария Павловна, желала «совет вам да любовь» и намекала, что не прочь порасстроить его семейное счастье, а в другом, посланном через неделю, уже серьезно встревожилась: как это так он собирается, по сведениям, полученным все от той же Маши, уехать на все лето за границу, это «невероятно жестоко», потому что они должны быть вместе, – Антон насчет поповны прислал нечто вроде юмористической миниатюры, а по поводу дурного настроения актрисы из-за его предполагаемого отъезда высказывается совсем иным тоном. Вот эти два кусочка из ответного письма, читатель сам волен сравнить их.
«Благодарю за пожелание по поводу моей женитьбы. Я сообщил своей невесте о Вашем намерении приехать в Ялту, чтобы обманывать ее немножко. Она сказала на это, что когда „та нехорошая женщина“ приедет в Ялту, то она не выпустит меня из своих объятий. Я заметил, что находиться в объятиях так долго в жаркое время – это негигиенично. Она обиделась и задумалась, как бы желая угадать, в какой среде усвоил я этот façon de parler, и немного погодя сказала, что театр есть зло и что мое намерение не писать больше пьес заслуживает всякой похвалы, и попросила, чтобы я поцеловал ее. На это я ответил ей, что теперь мне, в звании академика, неприлично часто целоваться. Она заплакала, и я ушел».
Это один фрагмент письма, а теперь второй.
«Милая актриса, зима очень длинная, мне нездоровилось, никто мне не писал чуть ли не целый месяц – и я решил, что мне ничего более не остается, как уехать за границу, где не так скучно. Но теперь потеплело, стало лучше – и я решил, что поеду за границу только в конце лета, на выставку.
А Вы-то зачем хандрите? Зачем хандрите? Вы живете, работаете, надеетесь, пьете, смеетесь, когда Вам читает Ваш дядя, – чего же Вам еще? Я – другое дело. Я оторван от почвы, не живу полной жизнью, не пью, хотя люблю выпить; я люблю шум и не слышу его, одним словом, я переживаю теперь состояние пересаженного дерева, которое находится в колебании: приняться ему или начать сохнуть?»[537]537
Письмо от 10 февраля 1900 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Переписка с женой. С. 55–56. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Чтобы развеять тоску, Чехов занимался садоводством, пытаясь добиться акклиматизации на сухой и каменистой земле Аутки березок и тополей – рядом с кипарисами, пальмами и эвкалиптами. Акации – а он высадил аллею из этих деревьев – очень быстро подрастали. Из семидесяти розовых кустов, посаженных прошлой осенью, погибли только три. Мне кажется, с гордостью говорил он Меньшикову, что, не будь я писателем, мог бы стать садовником.
Мелиховские таксы его умерли, вместо них Чехов завел двух дворняг, с которыми и прогуливался. В Аутке с ним жили еще два ручных журавля. Об этой живности очень «вкусно» рассказывает в своих воспоминаниях писатель Александр Куприн:
«Надо заметить, что Антон Павлович очень любил всех животных, за исключением, впрочем, кошек, к которым питал непреодолимое отвращение. Собаки же пользовались его особым расположением. О покойной Каштанке, о мелиховских таксах Броме и Хине он вспоминал так тепло и в таких выражениях, как вспоминал об умерших друзьях. „Славный народ – собаки!“ – говорил он иногда с добродушной улыбкой.
Журавль был важная, степенная птица. К людям он относился вообще недоверчиво, но вел тесную дружбу с Арсением, слугой Антона Павловича. За Арсением он бегал всюду, по двору и по саду, причем уморительно подпрыгивал на ходу и махал растопыренными крыльями, исполняя характерный журавлиный танец, всегда смешивший Антона Павловича.
Одну собаку звали Тузик, а другую Каштан, в честь прежней, мелиховской Каштанки, носившей его имя. Ничем, кроме глупости и лености, этот Каштан, впрочем, не отличался. По внешнему виду он был толст, гладок и неуклюж, светло-шоколадного цвета, с бессмысленными желтыми глазами. Вслед за Тузиком он лаял на чужих, но стоило его поманить и почмокать ему, как он тотчас же переворачивался на спину и начинал угодливо извиваться по земле. Антон Павлович легонько отстранял его палкой, когда он лез с нежностями, и говорил с притворной суровостью:
– Уйди, уйди, дурак… Не приставай.
И прибавлял, обращаясь к собеседнику, с досадой, но со смеющимися глазами:
– Не хотите ли, подарю пса? Вы не поверите, до чего он глуп.
Но однажды случилось, что Каштан, по свойственной ему глупости и неповоротливости, попал под колеса фаэтона, который раздавил ему ногу. Бедный пес прибежал домой на трех лапах, с ужасающим воем. Задняя нога вся была исковеркана, кожа и мясо прорваны почти до кости, лилась кровь. Антон Павлович тотчас же промыл рану теплой водой с сулемой, присыпал ее иодоформом и перевязал марлевым бинтом. И надо было видеть, с какой нежностью, как ловко и осторожно прикасались его большие милые пальцы к ободранной ноге собаки и с какой сострадательной укоризной бранил он и уговаривал визжавшего Каштана:
– Ах ты, глупый, глупый… Ну, как тебя угораздило?.. Да тише ты… легче будет… дурачок…»[538]538
Цит. по: Чехов в воспоминаниях современников. С. 402–403. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Чехов вообще любил животных: как и в Мелихове, он вытаскивал в Аутке из мышеловок живых мышей и отпускал их на некотором расстоянии от дома – на татарском кладбище.
Теперь финансовые проблемы отошли на второй план. Маркс регулярно присылал предусмотренные договором деньги, к тому же Чехов получал значительные отчисления от спектаклей по его пьесам. Он положил в один из банков пять тысяч рублей на имя Марии Павловны и, поскольку инстинкт собственника толкал его на все новые авантюры, приобрел в двадцати километрах от Ялты, в Гурзуфе, кусочек земли на берегу моря с домиком в четыре[539]539
У Труайя – три, но Мария Павловна в воспоминаниях приводит письмо Чехова, в котором ясно сказано «четыре». См.: Из далекого прошлого. С. 230. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] комнаты. Чтобы оправдаться за свой безумный поступок, он написал сестре, что теперь они смогут всей семьей проводить летний отпуск в этом домишке. На этот раз Мария Павловна согласилась и лукаво прибавила, что и Ольга Книппер тоже одобряет покупку. Впрочем, когда сестра Чехова познакомилась с «гурзуфской дачкой», как назвала ее, та ей очень понравилась, а особенно привлекательным показался собственный прекрасный пляж. Домик был самой обычной деревенской хаткой с низким потолком, но само место уютным и спокойным. Кроме единственной шелковицы, что была на участке, Антон Павлович посадил несколько деревьев, и семейство решило, что летом, когда в Ялте наступает жара и появляется пыль, они станут уезжать в Гурзуф как на дачу.
С приближением весны Чехов снова затосковал по своей милой актрисе – ох, как не терпелось увидеться с ней! И он предложил дирекции Московского Художественного театра проект гастрольного турне по Крыму, с которым после недолгих колебаний Станиславский согласился. Но на самом деле всей труппе очень хотелось скорее показаться ему в самом выгодном свете – они надеялись, что тогда любимый автор напишет для них новую пьесу. Гастроли были назначены на Пасху, на Святую неделю, приходившуюся в тот год на первые числа апреля.
Чехов ликовал. 17 марта он писал актеру Вишневскому, как счастлив – прежде всего за себя самого, потому что увидит всех и увидит, главное, в изысканных постановках при электрическом свете. Он признавался другу в том, что все происходящее кажется ему сном, в осуществление которого наяву он и поверить не мог до самого последнего времени, и в том, что по сей день вздрагивает при каждом телефонном звонке, боясь, что это телеграмма из Москвы об отмене гастролей…
В начале апреля Мария Павловна с Ольгой приехали в Ялту – раньше труппы Художественного театра, которая должна была прибыть в Севастополь только 7-го. Радость от встречи с милой его сердцу женщиной и актрисой была омрачена для Чехова нашествием бесчисленных гостей и сильным кровохарканием, которое вынуждало его сидеть дома. Ольге, напуганной столь резким ухудшением здоровья Антона Павловича, пришлось в одиночестве отправиться в Севастополь, чтобы присоединиться к труппе. Едва оправившись, Чехов 9 апреля последовал ее примеру и 10-го уже сходил по корабельному трапу на набережную, где собрались все «художественники».
«…Мы с нетерпением ожидали парохода, с которым должен был приехать А.П. Наконец мы увидели, – вспоминает К.С. Станиславский. – Он вышел одним из последних из кают-компании, бледный и похудевший. А.П. сильно кашлял. У него были грустные, больные глаза, но он старался делать приветливую улыбку.
Мне захотелось плакать. <…>
По общей бестактности, посыпались вопросы о его здоровье.
– Прекрасно. Я же совсем здоров, – отвечал А.П. Он не любил забот о его здоровье не только посторонних, но и близких. Сам он никогда не жаловался, как бы плохо себя ни чувствовал».[540]540
Цит. по: Чехов в воспоминаниях современников. С. 316–317. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
В тот же вечер, спрятавшись в директорской ложе, Чехов присутствовал на представлении «Дяди Вани», которое давала труппа, никогда в жизни на публике им не виденная. Первый акт был встречен холодно, но в целом успех оказался оглушительным: крики, овации, зрители требовали на сцену автора… Он вышел – на ватных ногах, в запотевшем пенсне… Все актеры понравились ему, но особенно – Ольга. Два дня спустя он посмотрел в исполнении той же труппы «Гедду Габлер» Ибсена. Суждение вынес суровое. «Послушайте же, Ибсен же не драматург!» – так он ответил артистам, жаждавшим его оценки. А 13 апреля, ослабленный болезнью и волнениями, он вернулся в Ялту, не побывав на репетиции «Чайки», которую должны были давать вечером.
Назавтра труппа Художественного театра отправилась вслед за ним. Несмотря на шторм, на пристани оказалось полным-полно людей. «Потрепало нас в пути основательно, – продолжает Станиславский. – Многие из нас ехали с женами, с детьми. Некоторые севастопольцы приехали вместе с нами в Ялту. Няньки, горничные, дети, декорации, бутафория – все это перемешалось на палубе корабля. В Ялте толпа публики на пристани, цветы, парадные платья, на море вьюга, ветер – одним словом, полный хаос. Тут какое-то новое чувство – чувство того, что толпа нас признает. Тут и радость и неловкость этого нового положения, первый конфуз популярности».
На следующее утро первым делом пошли осмотреть театр, потом позавтракали в городском саду, а оттуда – кто пешком, кто человек по шесть в экипаже – в Аутку, к Чехову, который устроил прием по случаю приезда дорогих гостей. И ждали артистов там писатели и художники, представлявшие самые разные виды искусства и специально приехавшие в Ялту, чтобы устроить им овацию: Иван Бунин, Максим Горький, Александр Куприн, Сергей Рахманинов…
Стол был накрыт заранее – «либо для завтрака, либо для чая», – вспоминает Станиславский, и далее: «Кончался один завтрак, подавали другой; Марья Павловна разрывалась на части, а Ольга Леонардовна, как верная подруга или как будущая хозяйка дома, с засученными рукавами деятельно помогала по хозяйству». А у Антона Павловича вид был «страшно оживленный, преображенный, точно он воскрес из мертвых. Он напоминал… дом, который простоял всю зиму с заколоченными ставнями, закрытыми дверями. И вдруг весной его открыли – и все комнаты засветились, стали улыбаться, искриться светом. Он все время двигался с места на место, держа руки назади, поправляя ежеминутно пенсне. То он на террасе, заполненной новыми книгами и журналами, то с не сползающей с лица улыбкой покажется в саду, то во дворе. Изредка он скрывался у себя в кабинете и, очевидно, там отдыхал».[541]541
Цит. по: Чехов в воспоминаниях современников. С. 321. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Гости разбились на группки «по интересам». «В одном углу литературный спор, в саду, как школьники, занимались тем, кто дальше бросит камень, в третьей кучке И.А. Бунин с необыкновенным талантом представляет что-то, а там, где Бунин, непременно стоит Антон Павлович и хохочет, помирает от смеха. <…> Горький со своими рассказами об его скитальческой жизни, Мамин-Сибиряк с необыкновенно смелым юмором, доходящим временами до буффонады, Бунин с изящной шуткой, Антон Павлович со своими неожиданными репликами, Москвин с меткими остротами – все это делало одну атмосферу, соединяло всех в одну семью художников. У всех рождалась мысль, что все должны собираться в Ялте, говорили даже об устройстве квартир для этого. Словом – весна, море, веселье, молодость, поэзия, искусство – вот атмосфера, в которой мы в то время находились», – заканчивает Станиславский свой рассказ о первом визите к Чехову и добавляет: «Такие дни и вечера повторялись чуть ли не ежедневно в доме Антона Павловича».[542]542
Цит. по: Чехов в воспоминаниях современников. С. 231–322. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Приезжим настолько понравилась эта дружеская обстановка, им было так хорошо рядом с Чеховым, что речь зашла не только о постоянном «паломничестве» в Ялту, но и о постройке здесь «общего дома».
Собственно гастроли начались 16 апреля спектаклем «Дядя Ваня». Публика оказалась пестрой: богатые курортники, учителя, провинциальные чиновники, чахоточные… Мать Чехова, никогда не видевшая на сцене пьес сына, тоже решила отправиться в театр.[543]543
Не на первый спектакль! Ср. с воспоминаниями Станиславского! (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]«Как-то днем прихожу к Антону Павловичу, – рассказывает в мемуарах все тот же Станиславский, – вижу: он свиреп, лют и мохнат, – одним словом, таким я его никогда не видел. Когда он успокоился, выяснилось следующее. Его мамаша, которую он обожал, собралась наконец в театр смотреть „Дядю Ваню“. Для старушки это был совершенно знаменательный день, так как она ехала смотреть пьесу Антоши. Ее хлопоты начались уже с самого утра. Старушка перерыла все сундуки и на дне их нашла какое-то старинного фасона шелковое платье, которое она и собиралась надеть для торжественного вечера. Случайно этот план открылся, и Антон Павлович разволновался. Ему представилась такая картина: сын написал пьесу, а мамаша сидит в ложе в шелковом платье. Эта сентиментальная картина так его обеспокоила, что он хотел ехать в Москву, чтобы только не участвовать в ней».[544]544
Там же. С. 323–324. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Первое представление, несмотря даже на то, что из городского сада то и дело, порой «аккомпанируя» самым драматическим моментам, доносились вальсы или польки в исполнении духового оркестра, прошло с большим успехом: с подношениями, с цветами… Забавно, что на одном из спектаклей, когда у зрителей кончились цветы, которых было в изобилии – от примул до сирени, на сцену полетели листки бумаги с самодельными стихами, шляпы, перчатки…
Спустя неделю, когда давали «Чайку», энтузиазм публики еще возрос, и после многочисленных вызовов Чехову торжественно вручили пальмовые ветви с красной лентой, на которой было написано: «Глубокому истолкователю русской действительности» и адрес с массой подписей, их было около двухсот, и среди них были росчерки всех его друзей из мира литературы и искусства.
Закончилось триумфальное пребывание труппы Художественного театра в Ялте чудесным праздником под открытым небом. У одной из богатых поклонниц Чехова и «художественников», Фанни Татариновой, был дом с плоской крышей, и она накрыла там столы для завтрака, на который собралась «вся труппа, вся съехавшаяся, так сказать, литература с Чеховым и Горьким во главе, с женами и детьми, – пишет Станиславский. – Помню восторженные, разгоряченные южным солнцем речи, полные надежд и надежд без конца».[545]545
Цит. по: Чехов в воспоминаниях современников. С. 325. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] После завтрака обменялись прощальными сувенирами. Актеры подарили Чехову скамейку и качели из декорации «Дяди Вани», а он каждому из них – золотой брелок в виде книжечки, на обложке которой была крошечная фотография автора, читающего «Чайку» труппе. На оборотной стороне медальона, подаренного Немировичу-Данченко, была выгравирована благодарность: «Ты дал моей „Чайке“ жизнь. Спасибо!»[546]546
Цит. по: Чехов А. Т. 9. С. 483. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]