Текст книги "Антон Чехов"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
Глава XII
Ялта
Чехов написал с дороги сестре, что до Берлина путешествовал с приятными спутниками, между Берлином и Кёльном чуть не задохнулся, ибо немцы, видимо, решили прикончить его дымом своих сигар, а от Кёльна до Парижа проспал…
В Париже он встретился с Сувориными, и те несколько дней водили друга по городу. Преодолевая усталость, Антон Павлович посещал модные кафе, наведался в «Мулен-Руж», где под звуки бубнов и пианино, за которым сидела негритянка, исполнялся танец живота, побывал в одном-двух кабаре, кое-что прикупил в лавках Лувра: вязаную фуфайку, трость, два галстука, сорочку – и заключил, что город «любопытный и располагающий к себе». После чего сел в поезд и отбыл в Биарриц, где ждал его Соболевский.
Там он поселился в отеле «Виктория» и с первых же дней влюбился в живую жизнь, царившую на улочках и близ дамбы. Главным его приобретением здесь стала шелковая шляпа – защищаться от солнца. Он сидел на пляже в маленькой плетеной кабинке и до головокружения вглядывался в океан, кативший тяжелые волны с пенными гребнями. Развлекал себя тем, что читал газеты, любовался прелестными курортницами, проходившими мимо него в легких платьях, под разноцветными зонтиками, с собачками на поводках, слушал уличных певцов. Все это уводило его, как он говорил, за сотни тысяч верст от Мелихова, и ему вовсе не хотелось возвращаться в Россию. Чтобы лучше узнать Францию, он решил брать уроки французского у молоденькой девятнадцатилетней девушки по имени Марго. Единственное, о чем он сожалел, так это о том, что в Биаррице много русских. Но не прошло и двух недель, как погода испортилась, начались дожди, задул ветер, и Чехову пришлось бежать из этого земного рая вслед за солнцем в Ниццу.
На этот раз он поселился в Русском пансионе, расположенном в доме 9 по улице Гуно – вместе с сорока своими соотечественниками. Среди них было много больных. Комната, которую он занял на втором этаже, оказалась просторной, большие окна открывались на юг, на полу – ковер, кровать, достойная Клеопатры, своя уборная. Кухарка, русская женщина, готовила обильную полуфранцузскую-полурусскую пищу, и на стол после борща подавали бифштекс с картофелем фри. За табльдотом Чехов не без иронии наблюдал за соседями. Там была вспыльчивая и раздражительная вдова, которая в момент, когда приносили очередное блюдо, испепеляла Антона Павловича взглядом, боясь, что тот ухватит себе лучший кусок. Там были страдающие бледной немочью барышни и зрелые дамы, тараторки и сплетницы, о которых он так писал Суворину: «Смотрю я на русских барынь, живущих в Pension Russe – рожи, скучны, праздны, себялюбиво праздны, и я боюсь походить на них, и все мне кажется, что лечиться, как лечимся здесь мы (т. е. я и эти барыни), – это препротивный эгоизм»,[418]418
Письмо от 14 декабря 1897 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 198. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] а сестре Маше – «…русские дамы – это такие гады, дуры. Рожа на роже, злоба и сплетни, черт бы их побрал совсем».[419]419
Письмо от 14 декабря 1897 г. (Примеч. автора.) Там же. С. 199. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Как только мог, торопился на свежий воздух. Солнечная погода, цветы, пальмы, тихое синее море – все склоняло к праздности. Он подолгу прогуливался по Английской набережной, сидел на террасах кафе, читал газеты, слушал оркестры, игравшие прямо на улице, старался ни о чем не думать. Без всякой пользы продолжал брать уроки французского. Незнание языка мешало ему общаться с местными жителями, зато он познакомился с несколькими замечательными русскими: юристом, историком и социологом профессором Ковалевским, уволенным из Московского университета за прогрессивные идеи и сбежавшим во Францию; вице-консулом России Юрасовым, милым и застенчивым человеком; с художником Якоби, обладавшим своеобразным юмором. «Тут же и художник Якоби, – рассказывает Антон Павлович Суворину, – который Григоровича называет мерзавцем и мошенником, Айвазовского – сукиным сыном, Стасова – идиотом и т. д. Третьего дня обедали я, Ковалевский и Якоби и весь обед хохотали до боли в животе – к великому изумлению прислуги».[420]420
Письмо от 1 октября 1897 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 184–185. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] С новыми знакомыми Чехов играл в пикет, ел устриц в Готической таверне или ходил на представления в городское казино.
Но даже эти скудные развлечения вызывали у него угрызения совести. Он записывал в блокноте сюжеты рассказов, а вот развить их духу не хватало. «Я пишу рассказ… пишу туго, урывками, – сообщает он редактору русского отдела международного, выходившего на четырех языках журнала „Космополис“ („Cosmopolis“) Федору Батюшкову. – Обыкновенно я пишу медленно, с напряжением, здесь же в номере, за чужим столом, в хорошую погоду, когда тянет наружу, пишется еще хуже…»[421]421
Письмо от 15 декабря 1897 г. (Примеч. автора.) Там же. С. 200. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Смущали Антона Павловича и гастрономические роскошества, после которых клонило ко сну. Работать в таких условиях, замечал он тогда же в письме Маше, тяжело: «Много сюжетов, которые киснут в мозгу, хочется писать, но писать не дома – сущая каторга, точно на чужой швейной машине шьешь».[422]422
Письмо от 14 декабря 1897 г. Там же. С. 199. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Тем не менее он заставлял себя работать и в конце концов, со злобой и через силу, написал один за другим три рассказа: «Печенег», «В родном углу» и «На подводе». Но усилия, которых потребовали эти рассказы, Чехова истощили, результат показался ему жалким, и он с большой неохотой отправил рукописи в «Русские ведомости».
После короткого улучшения снова начались кровохарканья. Он притворялся, будто относится к ним легкомысленно. Иногда у меня кровь появляется, пишет он Елене Михайловне Шавровой, но это не имеет никакого отношения к моему самочувствию, и я резвлюсь, как молодой бычок, которого еще не женили. Какое счастье, что я не женат! Какое удобство! Однако врачи – иного мнения. Они рекомендуют Чехову переехать на первый этаж, чтобы не утомляться, поднимаясь по лестнице, а кроме того, просили возвращаться в пансион до заката солнца. Но, несмотря на все предосторожности, кровохарканья продолжались, пусть и менее тяжелые, чем были в Москве. Из-за крови, жалуется Антон Павлович Суворину, сижу дома, как арестованный. До чего же скучно и грустно мне тут жить совсем одному…
Чтобы не чувствовать себя таким одиноким в своем добровольном заточении, Чехов ведет колоссальную переписку с друзьями и близкими, оставшимися в России. Сбежав от них, теперь он страдает от их отсутствия. Как они там без него – в Мелихове? Мария Павловна, которой он доверил бразды правления, получала от него точные указания: если понадобятся деньги – возьмешь аванс в «Русской мысли»; не забудь дать к Рождеству рубль пастуху и три рубля деревенскому попу; не забудь поблагодарить соседа, который дал кирпичей для новоселковской школы; не забудь сказать отцу, как я был счастлив получить от него копию его мелиховского дневника…
Он писал Лике, и в письмах этих серьезное чередовалось со смешным. Именно с ней он поделился возмущением по поводу медвежьей услуги Левитана: «У меня… может развиться мания преследования. Не успел очнуться от письма Барскова,[423]423
Это было заказное письмо, за которым пришлось идти на почту пять верст и в котором редактор журнала «Детский отдых» Барсков предлагал Чехову денег взаймы. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] как получил две тысячи рублей от левитановского Морозова. Я не просил этих денег, не хочу их и прошу у Левитана позволения возвратить их в такой, конечно, форме, чтобы никого не обидеть. Левитан не хочет этого. Но я все же отошлю их назад. Погожу еще… – 1 месяц и возвращу при благодарственном письме. Деньги у меня есть. Все это, повторяю, пусть останется между нами».[424]424
Письмо от 1 ноября 1897 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 191–192. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Чуть раньше, в письме из Биаррица, он шутит с ней, совсем как прежде: «Вы спрашиваете, тепло ли мне здесь, весело ли. Пока мне хорошо. По целым дням я сижу на солнышке, думаю о Вас и о том, почему Вы так любите говорить и писать о кривобоких; и подумавши, я решаю, что это Вы оттого, по всей вероятности, что у Вас самой бока не в порядке. Вы хотите дать понять это и понравиться».[425]425
Письмо от 18 сентября 1897 г. (Примеч. автора.) Там же. С. 182. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] А чуть позже, перед Новым годом, так рассуждает в ответ на ее сообщение о намерении открыть швейную мастерскую: «Милая Лика, Вашу идею – открыть мастерскую – я могу только приветствовать, и не потому только, что, приходя к Вам обедать и не заставая Вас по обыкновению, я буду ухаживать за хорошенькими модисточками, но потому главным образом, что эта идея вообще хороша. Я не стану читать Вам морали, скажу только, что труд, каким бы скромным он ни казался со стороны – будь то мастерская или лавочка, даст Вам независимое положение, успокоение и уверенность в завтрашнем дне. Я бы сам с удовольствием открыл что-нибудь, чтобы бороться за существование изо дня в день, как все. Привилегированное положение праздного человека в конце концов утомляет и наскучает адски. <…> Теперь в Москве Новый год, новое счастье. Поздравляю Вас, желаю всего самого лучшего, здоровья, денег, жениха с усами и отличного настроения. При Вашем дурном характере последнее необходимо, как воздух, иначе от Вашей мастерской полетят только перья».[426]426
Письмо от 27 декабря 1897 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 204–205. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Что же до Лидии Авиловой, то отъезд Чехова отнюдь не вызвал у нее растерянности. Решив не выпускать из рук добычи, она, набравшись смелости, снова завязала с ним переписку. И опять прислала несколько рассказов, спрашивая мнения писателя. Но… «Я была плохая ученица, – писала она впоследствии в воспоминаниях своих, – и стала ясно понимать советы Антона Павловича позже, когда сама дошла до потребности „слушать“ то, что я вижу, и не употреблять первые попавшиеся под перо слова, годные по смыслу, а выбирать из них так, чтобы не было „оскорбления“. Но несомненно, что эта потребность явилась именно из-за критики Чехова. Если я ее и не поняла нутром тогда же, то толчок она мне дала в желательном направлении, и если из меня все же ничего не вышло, то это только оттого, что я была талантливое ничтожество.
Я была убеждена, что Чехов понял это так же, как и я, и относился ко мне иначе, чем прежде. Когда я писала ему, то чувствовала себя навязчивой, но не могла прервать переписку, как не могла бы наложить на себя руки».[427]427
Цит. по: Чехов в воспоминаниях современников. С. 203. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Раздраженный этой навязчивостью, но, как обычно, вежливый, Чехов ответил на письмо Авиловой, искусно отмеряя дозы похвалы и критики: «Ах, Лидия Алексеевна, с каким удовольствием я прочитал Ваши „Забытые письма“. Это хорошая, умная, изящная вещь. Это маленькая, куцая вещь, но в ней пропасть искусства и таланта, и я не понимаю, почему Вы не продолжаете именно в этом роде. Письма – это неудачная, скучная форма, и притом легкая, но я говорю про тон, искреннее, почти страстное чувство, изящную фразу… Гольцев[428]428
Публицист, редактор журнала «Русская мысль». (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] был прав, когда говорил, что у Вас симпатичный талант, и если Вы до сих пор не верите этому, то потому, что сами виноваты. Вы работаете очень мало, лениво. Я тоже ленивый хохол, но ведь в сравнении с Вами написал целые горы! Кроме „Забытых писем“, во всех рассказах так и прут между строк неопытность, неуверенность, лень. Вы до сих пор не набили себе руку, как говорится, и работаете как начинающая, точно барышня, пишущая по фарфору». Затем он дает Авиловой конкретные советы: по композиции, по «деланию фразы», даже по отдельным словам, называя отдельные «оскорблениями», а заканчивает письмо жалобой: «Пока была хорошая погода, все было благополучно; теперь же, когда идет дождь и посуровело, опять першит, опять показалась кровь, такая подлость».[429]429
Письмо от 3 ноября 1897 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 192–193. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
А в другом письме в ответ на упрек Лидии Авиловой в том, что персонажи Чехова слишком мрачны, ответил, что она права: «Вы сетуете, что герои мои мрачны. Увы, не моя в том вина! У меня выходит это невольно, и когда я пишу, то мне не кажется, что я пишу мрачно; во всяком случае, работая, я всегда бываю в хорошем настроении. Замечено, что мрачные люди, меланхолики пишут всегда весело, а жизнерадостные своими писаниями нагоняют тоску. А я человек жизнерадостный; по крайней мере первые 30 лет своей жизни прожил, как говорится, в свое удовольствие. Здоровье мое сносно по утрам и великолепно по вечерам. Ничего не делаю, не пишу и не хочется писать. Ужасно обленился».[430]430
Письмо от 6 октября 1897 г. (Примеч. автора.) Там же. С. 185–186. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
И ведь на самом деле – новизна обстановки не шла на пользу работе, она не подстегивала писательского воображения. Чехов говорил, что неспособен использовать сиюминутные впечатления и, только отдаляясь от людей и пейзажей, чувствовал себя готовым описывать их. Это таинственное превращение увиденного в изображенное, благодаря которому сырье становилось элементом повествования, могло длиться месяцами, годами… Уже упоминавшемуся Федору Батюшкову, редактору русского отдела «Космополиса», он писал: «Вы выразили желание в одном из Ваших писем, чтобы я прислал интернациональный рассказ, взявши сюжетом что-то из местной жизни. Такой рассказ я могу написать только в России, по воспоминаниям. Я умею писать только по воспоминаниям и никогда не писал непосредственно с натуры. Мне нужно, чтобы память моя процедила сюжет и чтобы на ней, как на фильтре, осталось только то, что важно или типично».[431]431
Письмо от 15 декабря 1897 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 200–201. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
В Ницце он оставался безразличен к городу и страстно интересовался его обитателями. Французы казались ему замечательными людьми, он ценил в них утонченность, культуру, чувство справедливости, любезность. Здесь, писал он, от любой собаки пахнет культурой… Он восхищался, глядя на то, как почтенный аббат играет на улице со школьниками в мяч, отмечал, что горничная в пансионе, несмотря на усталость, улыбается ему «точно герцогиня», находил приятным и ободряющим, что все здороваются друг с другом в магазинах и поездах и что, даже говоря с нищим, называют его «месье».[432]432
Из письма Ивану Чехову от 2 октября 1897 г. (Примеч. автора.)
[Закрыть]
На его взгляд, Франция шла во главе других наций и задавала тон всей европейской культуре. Его восхищение духом независимости французов еще возросло, когда в течение ноября несколько газет, получив новые сведения, возобновили кампанию, связанную с делом Дрейфуса. Был ли капитан Альфред Дрейфус, приговоренный в 1894 году военным трибуналом к пожизненной ссылке за шпионаж в пользу Германии и отбывавший срок на Чертовом острове, виновен в преступлении, в котором его обвиняли? Или он стал жертвой слепого антисемитизма, царящего в верхних эшелонах армейской власти? А может быть, настоящий виновник – майор Эстергази, венгр по происхождению, которого брат Дрейфуса обличил публично?
Эти вопросы мучили Чехова. Он ежедневно следил по газетам за перипетиями грандиозной битвы за права человека, которая велась на их полосах и разделила страну на два враждующих лагеря. «Я целый день читаю газеты, изучаю дело Дрейфуса, – писал Антон Павлович Соболевскому в начале декабря. – По-моему, Дрейфус невиновен».[433]433
Письмо от 4 декабря 1898 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 196. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Месяцем позже, 13 января 1898 года, прочитав в газете «L’Aurore» («Заря») открытое письмо Эмиля Золя президенту республики, названное «Я обвиняю», письмо, в котором знаменитый французский писатель поименно обвинял конкретных лиц, генеральный штаб и военное министерство в том, что они намеренно скрывают правду и прибегают к махинациям, Чехов воспламенился. «Дело Дрейфуса закипело и поехало, но еще не стало на рельсы, – пишет он Суворину. – Золя благородная душа, и я… в восторге от его порыва. Франция чудесная страна, и писатели у нее чудесные».[434]434
Письмо от 4 января 1898 года, датированное, как и прочие письма, по юлианскому календарю, запаздывавшему в XIX веке на двенадцать дней по сравнению с григорианским календарем, принятым во Франции. (Примеч. автора.) Там же. С. 207. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] А Батюшкову – «У нас только и разговору, что о Золя и о Дрейфусе. Громадное большинство интеллигенции на стороне Золя и верит в невинность Дрейфуса. Золя вырос на целых три аршина; от его протестующих писем точно свежим ветром повеяло, и каждый француз почувствовал, что, слава Богу, есть еще справедливость на свете и что, если осудят невинного, есть кому вступиться».[435]435
Цит. по: Малюгин Л., Гитович И. Чехов. С. 416. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
В феврале, когда начался процесс над Золя, закончившийся осуждением писателя, приговоренного к году тюремного заключения и лишению ордена Почетного Легиона, Чехов глотал отчеты прессы так лихорадочно, словно был французом по рождению. Чем больше нападали на Золя, тем больше он им восхищался. «Вы спрашиваете меня, все ли я еще думаю, что Золя прав, – писал он художнице Александре Хотяинцевой. – А я Вас спрашиваю: неужели Вы обо мне такого дурного мнения, что могли усомниться хоть на минуту, что я не на стороне Золя? За один ноготь на его пальце я не отдам всех, кто судит его теперь в ассизах,[436]436
От французского «cour d’assises» – суд присяжных. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] всех этих генералов и благородных свидетелей. Я читаю стенографический отчет и не нахожу, чтобы Золя был не прав, и не вижу, какие тут еще нужны preuves».[437]437
Доказательства (франц.). Письмо от 2 февраля 1898 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 211. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Ему хотелось, чтобы все его русские друзья разделяли его убеждения, и он страдал из-за того, что самый дорогой из них, Суворин, опубликовал в своем «Новом времени» резко враждебные по отношению как к Дрейфусу, так и к Золя статьи. В надежде, что Суворин пересмотрит свою позицию, Антон Павлович пишет ему 6 февраля 1898 года огромное письмо, в котором не только изложены взгляды Чехова на юридическую подоплеку и суть дела, но и звучит пламенный призыв к интеллектуальной порядочности:
«Вы пишете, что Вам досадно за Золя, а здесь у всех такое чувство, как будто народился новый, лучший Золя. В этом своем процессе он, как в скипидаре, очистился от наносных сальных пятен и теперь засиял перед французами в своем настоящем блеске. Это чистота и нравственная высота, каких не подозревали». Затем Чехов анализирует «весь скандал с самого начала» – дело Дрейфуса во всех подробностях, ход следствия и суда; он обвиняет правую прессу, разжигавшую в стране антисемитизм только ради того, чтобы скрыть истину; он превозносит Золя за то, что вступил в борьбу за исправление чудовищной судебной ошибки. «…Золя для меня ясен, – пишет он. – Главное, он искренен, т. е. строит свои суждения только на том, что видит, а не на призраках, как другие. И искренние люди могут ошибаться, это бесспорно, но такие ошибки приносят меньше зла, чем рассудительная неискренность, предубеждения или политические соображения. Пусть Дрейфус виноват, – и Золя все-таки прав, так как дело писателей не обвинять, не преследовать, а вступаться даже за виноватых, раз они осуждены и несут наказание. Скажут: а политика? интересы государства? Но большие писатели должны заниматься политикой лишь настолько, поскольку нужно обороняться от нее. Обвинителей, прокуроров, жандармов и без них много, и во всяком случае роль Павла им больше к лицу, чем Савла. И какой бы ни был приговор, Золя все-таки будет испытывать живую радость после суда, старость его будет хорошая старость, и умрет он с покойной или по крайней мере облегченной совестью. <…> Как ни нервничает Золя, все-таки он представляет на суде французский здравый смысл, и французы за это любят его и гордятся им, хотя и аплодируют генералам, которые, в простоте души, пугают их то честью армии, то войной».[438]438
Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 211–214. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Словом, Золя представлялся Чехову совершенным примером свободного и чистосердечного человека. Вступая в противоречие с ангажированной интеллигенцией, Чехов отстаивал для писателя право не принадлежать ни к какой партии и выступать против правых или левых в зависимости от того, что подсказывает ему совесть.
Несмотря на это письмо-проповедь, «Новое время» продолжало свою кампанию против Дрейфуса и Золя. Чехов отнес это упорство на счет нехватки характера у Суворина, неспособного сопротивляться давлению своих друзей-политиков. Он написал Леонтьеву (Щеглову), что очень любит Суворина, но те, кому не хватает характера, способны действовать как худшие подлецы, причем в самые серьезные моменты жизни. И – отказавшись уже от всякой полемики с Сувориным – поделился с братом своими соображениями. «В деле Золя „Нов[ое] время“ вело себя просто гнусно. По сему поводу мы со старцем обменялись письмами (впрочем, в тоне весьма умеренном) и замолкли оба. Я не хочу писать и не хочу его писем, в которых он оправдывает бестактность своей газеты тем, что он любит военных, – не хочу, потому что мне все это уже давно наскучило. Я тоже люблю военных, но я не позволил бы кактусам, будь у меня газета, в Приложении печатать роман Золя задаром, а в газете выливать на того же Золя помои – и за что? за то, что никогда не было знакомо ни одному из кактусов, за благородный порыв и душевную чистоту. И как бы ни было, ругать Золя, когда он под судом, – это не литературно».[439]439
Письмо от 23 февраля 1898 г. (Примеч. автора.) Там же. С. 218. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть]
Глубоко разочарованный, Чехов тем не менее не думал разрывать отношений с другом. Природная снисходительность толкала его после приступа гнева обнаруживать для каждого смягчающие вину обстоятельства. Просто, потеряв иллюзии, он увидел все недостатки Суворина и больше не мог уважать его. Их дружба стала делом не взаимной привязанности, а привычки. И буря, разразившаяся в связи с делом Дрейфуса, подействовала тут как безжалостный разоблачитель.
Если газетные новости будоражили Чехова, то повседневное существование в Русском пансионе, напротив того, убаюкивало однообразием. Иногда ему казалось, что он – простой французский пенсионер, греющий косточки на солнце. Единственная заметная неприятность: мучительная зубная инфекция, потребовавшая хирургического вмешательства. Зато прекратились кровохаркания. И он уже – вместе с Ковалевским – размечтался о Северной Африке: Алжир, Тунис и проч., и проч. В последний момент Ковалевский заболел и отказался от поездки, и расстроенный Чехов вернулся к сидячему образу жизни с чувством, как он сам говорил, будто ему не тридцать восемь лет, а восемьдесят девять.
К счастью, 12 марта приехал в Ниццу и поселился в Русском пансионе жизнерадостный Потапенко. По тихому болотцу дома словно бы пропустили электрический ток. Страстный игрок, Потапенко сразу же заявил, что прибыл на Лазурный Берег выиграть миллион: к его услугам рулетка в Монте-Карло, – потому что только это позволит ему писать спокойно, не выпрашивая у издателей авансов. Заразившийся игорной лихорадкой Чехов с детским простодушием тоже рассматривал возможность разбогатеть в казино. Но играть-то надо наверняка! Друзья приобрели маленькую рулетку и, запершись в пансионском номере, стали часами упражняться, гоняя шарик слоновой кости и записывая в блокнотах цифры в надежде найти разгадку выигрыша. Каждый день или почти каждый они ездили в Монте-Карло попытать счастья. Импульсивный и склонный к риску Потапенко играл по-крупному. Чехов же, хотя и не менее азартный, сдерживал себя и делал мелкие ставки. Но превратности игры подвергали его нервы тяжким испытаниям. Он возвращался в пансион ослабевшим, измотанным, разбитым – как из боя. Спустя две недели, поняв, что им не везет, Антон Павлович перестал ездить в казино. Но Потапенко не перестал играть, пока не потерял все, что имел. Занял у Чехова денег на обратный билет в Россию и 28 марта покинул Ниццу. В тот же день Чехов написал сестре, что без Потапенко ему скучно…
Между тем в Ниццу приехал художник Браз, который собирался по заказу богатого коллекционера Третьякова писать портрет Чехова. И в течение двух недель Антону Павловичу пришлось позировать, злясь на себя за то, что не устоял, дал себя уговорить. Законченный портрет ему не понравился, впрочем, не нравился он ему и во время сеансов. «Меня пишет Браз, – сообщает он Александре Хотяинцевой. – Мастерская. Сижу в кресле с зеленой бархатной спинкой. En face. Белый галстук. Говорят, что и я и галстук очень похожи, но выражение, как в прошлом году, такое, точно я нанюхался хрену. Мне кажется, что этим портретом Браз останется недоволен в конце концов, хоть и похваливает себя».[440]440
Письмо от 23 марта 1898 г. Этот портрет экспонируется теперь в Москве в Третьяковской галерее. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 221–222. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] А сестре – «Браз все еще продолжает писать меня. Не правда ли, немножко долго? Голова уже почти готова; говорят, что я очень похож, но портрет мне не кажется интересным. Что-то есть в нем не мое и нет чего-то моего».[441]441
Письмо от 28 марта 1898 г. (Примеч. автора.) Там же. С. 222. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] По мнению Антона Павловича, портрет получился слишком похожим на фотографию. Если я стал пессимистом и начал писать грустные рассказы, виноват тут только этот мой портрет, шутил он.
С приближением весны Чеховым овладело мучительное желание вернуться на родину, в Россию. Ему снилось Мелихово, и он расспрашивал Марию Павловну, сошел ли уже снег, быстро ли тает. С первыми ясными деньками из Ниццы в Мелихово летят советы, как ухаживать за садом: «Около лилий и пионов поставь палочки, чтобы не растоптали. У нас две лилии: одна против твоих окон, другая около белой розы, по дороге к нарциссам».[442]442
Цит. по: Чехов А. Т. 12. С. 223. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Антон Павлович просит сестру не обрезать розы до его приезда, велит побелить известью стволы плодовых деревьев, удобрить землю под вишнями… Скорее бы установилась погода!
В начале апреля, поскольку Маша сообщила, что в Мелихове для него все еще слишком холодно, он решает уехать в Париж и дождаться там лучших времен. Спустя неделю по приезде в столицу видится с прибывшим туда Сувориным. Друзья встретились сердечно, но с определенной долей сдержанности: отношения еще не были разорваны, но ничего уже не оставалось прежним. Тем не менее Чехов согласился переехать из отеля «Дижон», где остановился, прибыв в Париж, в другой – «Вандом», где жил Суворин. Здоровье Антона Павловича несколько улучшилось, он ходил по театрам, художественным выставкам, съездил в Версаль, посещал русскую колонию, попросил о встрече с братом Альфреда Дрейфуса и журналистом Бернаром Лазаром, который надписал ему свою брошюру, посвященную «делу»: «А.П. Чехову с почтением и симпатией». Однако большею частью его время и его мысли были отданы родному городу. Еще в Ницце он купил и отправил в городскую библиотеку Таганрога больше трех сотен книг с произведениями французских классиков и обширную коллекцию документов по делу Дрейфуса. К тому же, сведя знакомство со скульптором Антокольским, он решил подарить Таганрогу статую – памятник Петру Великому, основателю города.
Все эти заботы не мешали ему с нетерпением ожидать телеграммы от сестры с разрешением вернуться в Россию. Тем более, что в Париже начались дожди. И вот долгожданная депеша прибыла: в Мелихове установилась отличная погода, дороги вновь стали проезжими. 28 апреля Чехов пишет Александру: «Бедный родственник! В субботу 2-го мая я выеду из Парижа на поезде-молнии… Почисти сапоги, оденься поприличнее и выйди меня встречать. Этого требует этикет, и на это я, полагаю, имею право, так как я богатый родственник».[443]443
Цит. по: Малюгин Л., Гитович И. Чехов. С. 417–418. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] И предупреждает, чтобы брат никому не сообщал о его приезде.
Второго мая Чехов один садится в Северный экспресс и мчится на нем в Петербург. 5-го он уже в Мелихове. Отец записывает в своем дневнике: «Антоша приехал из Франции. Привез подарков много».[444]444
Цит. по: Чехова М. П. Из далекого прошлого. С. 179. (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] А мать написала Михаилу, что Антоша приехал в пять часов вечера и он очень похудел.
Едва обосновавшись дома, Чехов получил письмо от Владимира Ивановича Немировича-Данченко, в котором тот просил разрешения поставить «Чайку». Они дружили уже давно, а только что этот драматург и театральный педагог основал вместе с режиссером и актером Станиславским новый театр – Московский Художественный Общедоступный театр, вскоре переименованный в Московский Художественный. Труппа состояла из актеров-любителей, с которыми Станиславский ставил спектакли, и учеников Немировича-Данченко. Объединенные общим пылом, эти артисты-дебютанты мечтали перевернуть все тогдашние театральные традиции напыщенной игры, выведя на сцену простоту и естественность. Именно эти качества хотел воспроизвести на подмостках Немирович-Данченко, ставя «Чайку», которую считал пьесой замечательной. Но Чехов никак не мог забыть оскорбительного приема, оказанного «Чайке» годом раньше в Санкт-Петербурге, когда его произведение было поставлено впервые. Еще из Ниццы он писал Суворину, что раньше не знал большего удовольствия, чем ходить в театр, но теперь идет туда с таким чувством, словно ждет, что кто-то с галерки вот-вот завопит: «Пожар!», писал, что не любит актеров, что все это отбило у него охоту к писанию пьес…
В силу всего перечисленного, а может быть, оберегая собственное спокойствие, Немировичу-Данченко он сразу же отказал. Рассказы, которые писал Чехов, были для него убежищем, театр – авантюрой. Привыкший к одиночеству в своем кабинете, он не хотел снова актерской суеты, закулисных интриг, непредсказуемого настроения публики. Однако Немирович-Данченко так горячо и мило просил, что растроганный Чехов в конце концов дал согласие на постановку.
Переполненный желанием ставить эту, именно эту пьесу, Немирович попытался зажечь своим энтузиазмом Станиславского, но тот опасался, что она «не сценична», что ее нельзя разыграть как следует. В этой пьесе, писал Немирович-Данченко, бьется пульс современной русской жизни, и потому-то она мне и дорога. Собираясь на репетиции в подмосковной усадьбе, молодые актеры новой труппы беспокоились о том, смогут ли они правильно интерпретировать такую сложную пьесу, тем более – освистанную на первом представлении в Санкт-Петербурге, где она с треском провалилась, несмотря на участие крупных артистических сил. Режиссеру требовалась недюжинная энергия, чтобы вдохнуть в молодежь уверенность в себе.
Пока новый театр в своем уголке пытался разгадать тайны персонажей «Чайки», автор ее тихо и трудолюбиво влачил свои дни в Мелихове. Ему казалось, что он абсолютно здоров, и, пренебрегая советами врачей, он вернулся к своим обычным занятиям. Старому другу семьи, архимандриту Сергию Петрову, он пишет, что болел, даже лежал в клинике, у него нашли бациллы и так далее, но теперь все к лучшему, чувствует он себя достаточно хорошо, во всяком случае не воспринимает себя как больного и живет, как жил всегда. И сообщает, что, как прежде, занимается медициной и литературой, лечит крестьян, пишет рассказы и каждый год что-нибудь строит.
На этот раз он вбил себе в голову открыть школу в своем собственном селе – в Мелихове. Но, поскольку слишком много детей ждали записи на учение, для начала он арендовал избу, отремонтировал ее, купил парты и нанял учителя.
Несколько недель спустя после возвращения в Мелихово Антон Павлович с гордостью объявил редактору «Русской мысли» Виктору Гольцеву, что его «машина» снова заработала, и действительно – несмотря на визиты многочисленных друзей, которым очень хотелось с ним повидаться, в то лето он успел сделать как никогда много. Используя заметки в своих записных книжках, он написал один за другим четыре рассказа: «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви» и «Ионыч». Три названных здесь первыми отличаются тем, что действие в них происходит в одной и той же обстановке и что персонажи – общие: гимназический учитель Буркин и ветеринар Иван Иваныч. Уже давно Чехов мечтал написать большой цикл рассказов, объединенных героями и местом действия, и таким образом создать нечто вроде настоящего романа или хотя бы – группы историй, родившихся на одном приливе вдохновения. Но и на этот раз процесс оборвался, и автор не продолжил серию начатых им картинок из жизни. Свободно чувствуя себя на короткой дистанции рассказа, Чехов не находил в себе мужества стайера: ему казалось очень трудным сохранить дыхание на долгой стезе романиста. Ужас писателя перед лирическими отступлениями, пафосом, перегруженностью деталями побуждала его к созданию коротких вещей. Восхищаясь некоторыми произведениями других авторов, заключенными в пудовые тома, сам он был приверженцем легкости и в совершенстве владел этим искусством.