355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аноним Гробокоп » Gerechtigkeit (СИ) » Текст книги (страница 4)
Gerechtigkeit (СИ)
  • Текст добавлен: 13 июня 2021, 02:30

Текст книги "Gerechtigkeit (СИ)"


Автор книги: Аноним Гробокоп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

– Уж лучше быть овощем, чем хуесосом, – произнес Иден едко и коротко и тем самым угодил в цель, потому что Оливер наконец впал-таки в бешенство, от которого совсем утратил дар речи и даже попытался ударить Идена кулаком по лицу. Этого у него, впрочем, не вышло, и не только потому, что оба они под воздействием водички, витаминок и прочих седативных мер не слишком уверенно стояли к тому времени на ногах, а еще и потому, что в отличие от Идена он ни разу в жизни не бил никого по лицу и слабо представлял, как это вообще делается. Иден однако же тратить силы на драку с таким никчемным противником не стал и ограничился тем, что толкнул его назад к койке, отчего Оливер пребольно ударился коленом о ее железную спинку, сильно обиделся и в отчаянии разрыдался. На этом инцидент оказался исчерпан даже прежде, чем Отто сумел разволноваться достаточно, чтобы начать мычать, будто подстреленный вол, как он порой в таких случаях делает.

Орбитокласт замаячил парой недель позже, вскоре после того, как Иден не устоял и покусал Бриггса за руку, хотя обычно и делал все возможное, чтобы держаться от него подальше и особенно внимания не привлекать. Произошло это при проверке на раздаче прописанных таблеток, когда каждый пациент должен после своей порции колес разинуть рот и показать санитару, что не спрятал их под языком, а действительно проглотил, при этом в пасть ему светят фонариком, чтоб уж совсем наверняка. Иден данный ритуал ненавидит в том числе потому, что фонарик на всех используется один, то есть луч его успевает за прием обшарить рты обитателей нескольких отделений. Бриггс же, напротив, это занятие очень любил и подолгу рассматривал порой язык Идена, бледно-коралловую раковину его рта, красивые крепкие зубы с крупными волчьими клыками, для верности впившись пальцами ему в челюсть, чтобы тот рот закрыть не мог, пока блюститель порядка не натешится, и так до тех пор, пока утомленный этой процедурой Иден не улучил однажды момент и не вонзил свои красивые зубы в мясистый участок ладони Бриггса между большим и указательным, вырвав оттуда внушительную лунку перепончатой плоти.

За эту выходку он был осенен очередным крестным знамением при помощи препарата серы, отчего демоны экстремизма, как обычно, совсем вышли из строя на следующие пару дней. Однако уже в конце той же недели случился новый эксцесс, когда Иден обнаружил в своей порции яблочного сока соль и отметить сие открытие решил путем метания пластикового стакана с напитком в направлении ближайшей работницы столовой. В результате он был лишен прогулки, а в ответ на новость об этом совсем разбуянился и дошел до живописаний того, как именно поступил бы с головой сестры Мур после отсоединения оной от тела.

Закончил веселиться он уже под старыми-добрыми вязками в укромном уединении пустующей родной палаты посреди бела дня, в то время как оба других ее обитателя наслаждались снаружи свежим зимним воздухом. Тогда-то Бриггс и пожаловал, вооруженный зачем-то большой желтой папочкой из тех, какие в лечебнице используются для сбора больничной документации, справок, заключений и назначений. Руку его все еще украшал бинт, что Иден отметил не без злорадства, хоть и напрягся в остальном и совсем умолк, хорошо осознавая свое невыгодное положение. Оно не ускользнуло и от Бриггса, который аккуратно присел боком на краешек его койки и некоторое время молча созерцал это положение спокойно и пристально, тем самым придавая себе дополнительной важности, а затем извлек жестом фокусника из папочки свой заветный стальной инструмент, ртутно сверкнувший в лучах солнца, которое ярко сияло в тот день на безоблачном небе и сквозь оконные решетки заливало помещение полосами призрачного света. Повертел, уперев острым наконечником в палец, так и этак, любовно осмотрел, а потом снова перевел взгляд на Идена и спросил:

– Знаешь, что это?

– Догадываюсь, – ответил Иден, чуть помедлив, чтобы справиться с порывом ляпнуть что-нибудь невероятно остроумное про любимую игрушку твоей мамаши, так как при ближайшем рассмотрении Бриггс производил впечатление еще более внушительное, чем вскользь, и помимо безобидной мятной жвачки веяло от него серьезным, практикующим предатором, и тон этот его мирный, почти ласковый, и взгляд, которым образ Идена был уже присвоен и скормлен на расправу зубчатым колесам в удушливых недрах кромешного воображения – все это никакого оптимизма не вселяло, и действовать требовалось очень, очень осторожно.

– Понимаешь, о чем я? – продолжил Бриггс, заговорщицки прищурясь, и для удобства перекинул орбитокласт в забинтованную кисть, а освободившейся рукой потянулся к его глотке, в ответ на что Иден только браслетом лязгнул, бросил:

– Не посмеешь, – дернулся прочь по матрасу в рефлекторной попытке избежать контакта, за что и схлопотал наотмашь ладонью по щеке, да так сильно, что в шее хрустнуло, после чего Бриггс преспокойно ухватил его по старой привычке за челюсть и вжал в матрас, чтобы покрепче зафиксировать голову.

– А никто и не узнает, – миролюбиво сообщил он, обдавая Идена своим свежим ментоловым дыханием и внимательно глядя ему в глаза. – Шрамов-то не остается. Синяки за пару недель сходят, как обычные фингалы. Потом зенки, правда, скашивает иногда, но то не раньше, чем через год-два. За это время про тебя уже родная мамка думать забудет, так и будешь тут лежать бревном и слюни пускать, покуда не сдохнешь. Кусаться точно охота отпадет.

          И в глаза он смотрел столь внимательно не просто так, а затем, чтобы разглядеть там искомое, то самое, скользкое и верткое, что юркнуло у Идена за ребрами раз, другой, метнулось вверх по хребту – и разглядел-таки, не упустил, за секунду до того, как тот зажмурился, увидев хищный блеск узкого стального клюва в сантиметре от своего лица, и дальше уже только вслепую ощущал, как этот клюв аккуратно тычется в самый кончик его носа и щекотно скользит вверх, к переносице, а там легко, словно бабочка, съезжает в угол глаза, забывал дышать и думать, и паскудно вздрогнул, когда Бриггс сказал:

– Тюк! Прямо сюда. А потом сюда, – и бабочка медленно переползла к другому глазу, задев по ресницам. – И еще раз – тюк! И готово. Операция-то ведь простая, как два пальца, ее любой дебил осилит. Было время, один врач по двадцать человек за день оболванивал и даже устать не успевал. Так что ничего невозможного, – продолжил Бриггс беззаботно, отнимая от Идена обе руки, и выпрямился, явно довольный результатами, а Иден в это время так и продолжал лежать, зажмурясь и замерев, едва дыша, помимо своего знакомства с инструментом потрясенный внезапной и коварной мыслью о том, это ли испытывала Тамара, когда лежала под ним, едва дыша – это ли, это ли, или что-нибудь еще похуже, что еще предстоит узнать дальше, слово Тамара думать категорически ферботен, но оно само взорвалось вдруг где-то на глубине, как динамитная шашка в омуте, отчего все привычные местные мысли оглушились и всплыли на поверхности омута бессмысленной глупой окрошкой.

– Сука, – сквозь зубы сказал Иден, чтоб не расплакаться. – Тварь.

– Я бы на твоем месте за языком последил, – порекомендовал в ответ Бриггс и, уже вставая, дружелюбно похлопал его по плечу. – А то ведь при правильном раскладе даже сам не узнаешь. Если бы кто-нибудь сюда посреди ночи зашел, когда ты делаешь бай-бай, и красных тебе вкатил как положено, то ты бы пискнуть не успел, сразу бы и вырубился, а дальше все очень просто. Подумай над этим хорошенько, пока у тебя тихий час, а потом и поговорим.

          А дальше последовало несколько недель кромешного террора, так как Бриггс, верный своему слову, и впрямь завел привычку захаживать в ходе своих ночных дежурств к ним в палату, не забывая прихватить своего верного стального друга, и не раз будил Идена игривым постукиванием холодной рукояти о его лоб или висок, или же просто вставал в ногах его койки, силуэтно освещаясь лишь слабым коридорным сиянием из дверного проема, и так до тех пор, пока Иден вовсе спать по ночам не перестал, ибо паранойя от невозможности точно выверить плавающий рабочий график санитара стала превосходить целительный эффект от всего разнообразия успокоительных, какие ему по врачебной милости доводилось употреблять перед отбоем. Происходило это на глазах у Оливера, который обычно вынужден был сопровождать Бриггса по пути к выходу, повинуясь его повелительному жесту, однако сосед по вольеру выказывать положенного по этому поводу злорадства не стал, а вместо этого лишь больше приуныл, тем более, что Иден от постоянной борьбы со сном сделался окончательно невыносим и изводил его из-за любой мелочи, особенно сильно раздражаясь от шумов, производимых в послеобеденное время, когда можно было немного поспать. Однажды он даже Отто умудрился довести до слез и общего расстройства чувств, так как сорвался и полчаса орал по кругу: “Заткнешься ты уже наконец, или нет?!” – на такой громкости, что у всех присутствующих уши закладывало, и до тех пор, пока голос не сорвал. При этом он навлек на себя санитаров и с заметным удовольствием проследовал в изолятор, отчего они немало удивились и обрадовались, что в кои-то веки его не пришлось волочь, долго и мучительно отцепляя по пути от всех предметов мебели, углов, перил, косяков и друг от друга, а на самом деле секрет был прост – тихая нора изолятора принадлежала к местам, относительно безопасным для сна, и тем самым начала Идену нравиться.

          Длилось это довольно долго, по ощущениям Идена – бессонную бесконечность, но рано или поздно все-таки наступил тот день, вернее, ночь, когда Бриггс в очередной раз встал у него в ногах тенью смерти и больше уже не уходил, утомившись, по всей видимости, беспроигрышной сговорчивостью Оливера. Отлично зная, что Иден не спит, он коротко приказал:

– Подъем, – а дальше просто стоял, звонко постукивая орбитокластом по ладони, и терпеливо ждал, когда до того дойдет, что следует делать дальше, так что угрюмая ночная тишина нарушалась лишь этими хлопками стали о кожу, а также привычным храпом Отто да заунывным пением, тихо доносившимся из какой-то другой палаты в недрах зверинца. Какое-то время Иден еще продолжал изображать спящего, в основном, для того, чтобы собраться и настроиться, а не в надежде кого-то убедить, но в конце концов устал терзаться саспенсом, поднялся с койки, отчетливо ощущая на себе в удушливом полумраке взгляд Оливера, скорее тоскливый, чем торжествующий, и по накатанному маршруту проследовал к выходу.

В коридоре Бриггс нагнал его, все так же молча вознаградил за послушание леденящей душу усмешкой, тщательно запер дверь палаты и повел в процедурную, крепко придерживая при этом за плечи, чтобы добыча не вздумала ненароком вырваться из лап и утечь куда-нибудь в лес. А уж там, в скорбной тишине пустого кабинета, залитого кладбищенским светом неоновых ламп, он затолкал Идена на кушетку, отчего получил преимущество в росте, придавшее ему уверенности, так что необходимость держать инструмент в ладони для пущего устрашения исчезла, и можно стало положить его с хищным лязганьем на металлический столик у изголовья кушетки, где в благоговейном порядке располагались прочие изделия, вроде запакованных шприцев, металлических кружечек, стеклянных бутылочек и тонометра. Одной рукой он крепко взял Идена за патлы, чтобы задрать ему голову и смотреть в лицо, а пальцами другой стал водить по губам, сильно нажимая и оттопыривая нижнюю, и глаза его при этом стекленели, наливаясь свинцовой бычьей ярью, а грудь вздымалась с сопением все тяжелей. Несколько своих пальцев он даже засунул Идену в рот, где они показались совсем большими, ненужными своему хозяину, слишком дублеными; их он настойчиво втиснул между его челюстей и какое-то время ощупывал зубы изнутри и язык, будто забыл у него во рту какой-то золотой ключик, а на самом деле просто дразнил, проверяя, не настроен ли Иден часом так же, как в тот злополучный день на раздаче колес. Проверял на кусачесть в мертвенном свете процедурной, которым неоновая трубка прямо над кушеткой давилась с мерным бульканьем, и в конце концов подумал, что опасности нет, всерьез решив, похоже, что демонстрацией какого-то вшивого ножа для колки воли можно творить чудеса, ломать упрямство, лечить от гордости, потрясать до того, что Бриггс ошибочно принял в этом трупном свете за кромешный страх, подумал, это от страха Иден почти не дышит и имеет такие оттенки, будто освещается морозным прожектором луны. От страха, а не от ярости, которая стремительно расширялась внутри, как какая-то строительная пена, грозя башку по швам на месте разорвать, поэтому в конце концов Иден все же отстранился осторожно от чужих пальцев, насколько мог, увидев хрустальную ниточку слюны, протянувшуюся к ним от собственных губ, отчего чудовищное бешенство внутри еще сильнее расшаталось и стало крутиться наподобие того самого зверя в тесной клетке, вибрировать, незаметно содрогая весь хребет, все быстрее и быстрее, до тех пор, пока эти колебания не слились в единый высоковольтный гул, монотонную мантру хора кабелей.

Тогда понятно стало, что пришла пора, час настал, нужно спешить, пока гребень этой волны еще застит горизонт, и он хрипло сказал, облизнувшись и наткнувшись при этом на чужие пальцы языком: «Пожалуйста, заприте дверь», повторил – пожалуйста, дабы усилить впечатление, и Бриггс молча заглянул ему глубже в глаза, сдвинув брови в попытке что-нибудь подумать, непосильной в этот волнующий момент, и ничего не понял, вместо того лишь убедившись окончательно, что фашистская гадина наконец капитулирует, наивно желая лишь его одарить сладостью своего поражения, так, чтобы никто другой не узнал, не застукал, не прервал – и в конце концов выпустил его волосы, а потом отшатнулся к двери, с похотливым скудоумием рептилии рассудив, что прочих ночных дежурантов, сестер и обходчиков никто не отменял, так что дверь и в самом деле следует, пожалуй, запереть, чтобы дальнейшему услаждению рептильных нужд ничто не препятствовало. И про орбитокласт на столике он не то чтобы забыл, просто посмотрел еще разок на своего пациента, такого мелкого и тощего, бледного и дрожащего, заметно напуганного и уставшего, и подумал, что Иден, может, и псих, но не умственно отсталый, так что осознает, наверное, всю безвыходность своего положения и чудовищность последствий в случае очередного бунта, и что даже в случае безрассудного бунта этот малый представляет не большую угрозу, чем его плаксивый сосед  – в общем, опасаться ему, Бриггсу, здесь в любом случае нечего.

Как человек нечуждый дракам, Иден отлично понимал, что шансов в продолжительной борьбе с этим кубом мускулов у него, едва жравшего в последние два с половиной месяца в попытках оградить себя от случайных доз той отравы, которой вместо специй приправляется местная еда, накануне почти не спавшего и с момента поступления стабильно битого, а также активно исцеляемого отравой по рецепту, вовсе нет, что шанс у него есть только на блицкриг, на один точный удар. Поэтому дальнейшую последовательность действий он провернул одним плавным пируэтом, как кошка – соскользнул с кушетки, беззвучно ступил поближе к Бриггсу, прямо за спину, пальцами нежно-нежно нашарив на столике тонкий стержень инструмента, так, что почти не звякнул им даже о металлическую столешницу, когда поднимал. Но противник все равно что-то услышал и начал уже было поворачиваться, отчего завершить наступление пришлось одним решительным броском, и тогда он свободной рукой обвил сзади мощную шею врага в страстном объятии утопающего, а другой с размаху засадил проклятый орбитокласт во вражескую рожу, прямо в глаз, за росяной завесой аффекта моментально на себя разозлившись – зачем в глаз, а не в шею, но метил в глаз, так как глазами Бриггс на него пялился, да и орбитокласт, в конце концов, применяется в глаз, вот так, тюк, и готово, – на долю секунды ощутив под намертво зажатым в кулаке острием эластичную упругость века, студенистую мякоть сочного глазного яблока – переспелой глазной сливы, а под ним крепкую преграду кости. Кричать Бриггс начал не сразу, сперва он только выронил ключи, на связке которых как раз нашел нужный, сдавленно закряхтел и рассеянно полез рукой себе за плечо, должно быть, растерявшись от боли и не сразу сообразив, что случилось, а Иден все продолжал вкручивать стальное жало ему в глаз, до слез досадуя единственно о том, что не удается пробить глазницу, чтобы выковырять из прочной костяной шкатулки все эти тошные образы с участием себя, иссечь саму возможность их воображать, задыхаясь, сквозь зубы цедил Бриггсу в самое ухо:

– Сука, – и чувствовал, как въедается в руку влажный скрежет стали по кости, на остаток жизни, как туго поддается обхватившая металл плоть. – Тварь, – пальцы намокли от крови с глазным соком и стали скользить, и лишь тогда Бриггс очнулся от своего болевого забытья, немедленно разразившись жутким воплем, который совершенно оглушил Идена по громкости, в этом вопле рев раненого льва слился с визгом недорезанной свиньи, с этим самым воплем он и изловил Идена, наконец, мясницкой ладонью за лицо, так что пальцы удобно легли на выступающие скулы, рывком извлек из-за своего плеча и со всех бычьих сил влепил затылком в стену, отчего треснула неизбывная деревянная панель, а Иден получил мощнейшее сотрясение и от него сразу отключился, так что не успел даже напоследок подивиться крепости собственного фашистского черепа, а от последовавшего затем озверелого удара в печень сложился уже чисто механически, просто потому, что тогда еще не успел упасть, и никакой положенной боли от этого ощутить не смог – так и грохнулся Бриггсу в ноги, сложившись пополам, и вторично приложился при этом башкой о кафельный пол.

Этим он был надежно огражден от дальнейших свинобойных воплей, от ответного шума, который развели сбежавшиеся на них ночные сотрудники, от тягот собственной транспортировки, не слишком тщательной, так что на какой-то из площадок между лестничными пролетами собратья Бриггса, оскорбленные таким недюжинным коварством, даже упустили его с каталки, но под сонные окрики растревоженных сестер с врачами взяли себя в руки и продолжили смирно выполнять обязанности, от громогласных обсуждений происшествия с участием старшего медсостава и Адлера, члены которых прямо у него над головой строили догадки по поводу случившегося, так как оба потерпевших были к допросам совсем не расположены, а без их помощи очень трудно было понять, что именно могло потребоваться одновременно Идену и Бриггсу посреди ночи в процедурной, а также каким образом туда затесался орбитокласт.

Крепким ударом об стену его напрочь вышибло из тела на добрых три часа, за которые одна половина посвященных в дело работников лечебницы, заранее предвкушая проблемы с родственниками, успела взмолиться о том, чтобы он очнулся, другая, более прозорливая – о том, чтоб не очнулся, но надеждам этой второй, догадливой половины сбыться было не суждено, потому что в себя Иден все же пришел, хотя и не сразу обрел при этом способность удерживать в памяти происходящее, а периода беспамятства не осознавал вовсе. Поэтому он все утро вслух недоумевал, каким это странным чудом из процедурной за секунду переместился в неврологию, и требовал потом воды, которую старательно выпивал, выблевывал и тут же начинал цикл по новой.

Однако уже к вечеру того же дня Корсаков отступил, следом за ним устал бушевать ушибленный мозжечок, и штормовое головокружение, сопутствующее тошноте, поблекло до легкой качки, неприятной своим постоянством, но вполне преодолимой, так что из значительных препятствий к дальнейшей обороне остались лишь неотвязная головная боль да туман в черепе, такой густой, что сквозь него одна мысль до другой уже едва дотягивалась, по пути увязая в мушином белом шуме, и не понять было, это от сотрясения или от каких-нибудь новых лекарственных средств, разбавивших меню уже после попадания на больничку.

Как бы то ни было, именно благодаря этому проклятому шуму в башке Иден не сообразил вовремя, что на расспросы врачей, в кои-то веки необычайно участливые и осторожные, категорически нельзя было отвечать правду, нельзя было говорить “помню” в ответ на вопрос о случившемся в процедурной и вдаваться в подробности, злополучный орбитокласт даже упоминать не следовало, а уж тем более рассказывать о нем всяким любознательным дамочкам, случайно забредшим в досягаемость из параллельного мира, да еще и в присутствии Адлера – ведь тот, несомненно, ловил под прикрытием густой сосенки каждое слово. Назло Адлеру он и рассказал, впрочем, оскорбленный нелепой байкой про спицу и настороженный настойчивостью, с которой ее передают из уст в уста, отчего создается впечатление, что истинная суть произошедшего грозит репутации, причем не только одного Бриггса, но и кого-то поважнее, вот и замалчивается изо всех сил.

Яркий образ Луизы врезается в наполняющий череп Идена туман калеными осколками фаустпатрона и застревает там, будоража многообразием оттенков – немалую часть их составляет раздражение от невозможности объяснить ее интерес иначе, чем желанием поглазеть и подивиться, будто балованный ребенок в цирке уродов, и ненависть оттого, что она при этом так быстро и жестоко все до дна разглядела. Остаток недели тепличного существования в неврологии под чутким надзором госпожи Мильтон, на удивление компетентной и строгой женщины за пятьдесят, чья бдительная власть лишает младших сотрудников возможности применять привычные меры к угодившим под ее крыло пациентам, он проводит в основном за сожалением о том, что не было возможности действительно извлечь из воздуха новый орбитокласт и засадить Луизе в глаз, пока был шанс, так как в оброненное ею обещание вернуться он не верит, не видя на то никаких логических причин. Наполненные бездельем дни там тянутся медленно, но в конце концов все же исчерпываются, когда очередная мудреная последовательность тестов с молоточками, сгибаниями разных суставов и тыканьем пальцами по носу наконец позволяет доктору Мильтон возвестить, что от перенесенного сотрясения Иден оправился уже достаточно и может теперь возвращаться в родные пенаты подросткового.

Назад он отправляется в тягостном молчании, сопровождаемый помимо Адлера конвоем из двух санитаров, чьи лица кажутся незнакомыми, пусть они и внушают не больше доверия, чем их уже изученные сотрудники. Это молчание само по себе служит убедительным прогнозом предстоящей экзекуции, но тревожиться ее неизвестностью здорово мешает шум в башке и свежий мартовский воздух кристально ясного дня по пути между корпусами; мимоходом Иден замечает, что на геометрически правильных клумбах в саду уже успели распуститься новые красочные цветы разных видов, однако названий их вспомнить не может. После всей этой весенней ясности интерьер мужского корпуса кажется полутемным, полным мутных теней, а контрастно мрачному впечатлению способствует совокупность знакомых душных запахов. Старой-доброй палаты они достигают как раз во время послеобеденного отдыха, когда обитатели зверинца могут передохнуть от добровольной трудотерапии и не обязаны стараться на благо младшего персонала в обмен на сигареты с булочками, так что при возвращении в палату присутствуют оба его соседа.

Каждый занят своим делом – Оливер читает какую-то книжку из тех, которые ему по причине примерного поведения дозволяется брать в библиотеке, а Отто привычно сидит в свитом из постели гнезде у себя на койке и развлекается тем, что дует на бумажную ветряную вертушку на палочке, потешно сложив для этого трубочкой непослушные толстые губы. Невзирая на свою шаткую, неотступную рассеянность, Иден сразу замечает, сколь старательно Оливер прячется за баррикадой серой книжной обложки, будто так погружен в чтение, что весь мир вокруг померк и умолк. Поначалу он списывает это на нежелание Оливера признавать его присутствие, а, значит, свое поражение в споре на предмет Бриггса, однако такую иллюзию быстро вытесняет удивление от того, что конвой не спешит уходить, вместо этого намертво застыв в дверях, да и Адлер стоит перед санитарами недвижимый, с видом печального осуждения, и как будто чего-то ждет.

Ждет он вопросительного взгляда, которого в конце концов удостаивается, и в ответ говорит тогда, плохо скрывая голосом холодное злорадство:

– Ты только не очень-то тут располагайся, а давай-ка начинай лучше собирать свои пожитки. Допрыгался ты, братец, переводят тебя-таки в буйное.

– Куда, – повествовательно говорит Иден от неожиданности; сразу осмыслить эту новость мешает недоумение от приказа собирать пожитки, ведь никаких пожитков у Идена стараниями подчиненных того же самого Адлера в палате нет, так что привели его сюда, по всей видимости, лишь для того, чтобы устроить из перевода сцену и заодно наглядно продемонстрировать Оливеру всю пагубность бунтарского поведения соседа. Оливер внемлет очень тщательно, меньше всего на свете он в эту минуту занят чтением, так как взгляд его, упертый в текст, совсем не двигается, и страницу он перелистывать не спешит. – Зачем в буйное?

– Да затем, – после драматической паузы отвечает Адлер. – Затем, что по результатам врачебного наблюдения у тебя острый галлюцинаторно-параноидный синдром, вследствие которого ты, дружочек, представляешь опасность для себя и окружающих, а стало быть, нуждаешься в усиленном наблюдении и специальных терапевтических мерах.

Отчеканив свой сюрприз, для пущей убедительности он точным жестом поправляет очки, как-то наотрез, будто точку ставит. Какие меры в заведении считаются специальными и чем они могут отличаться от обычных, повседневных мер, Иден себе даже не представляет и узнавать вовсе не жаждет; волнение от этой новости не столько осознает, сколько замечает просто по набравшему оборотов пульсу в ушах и накатившему головокружению, от которого тянет сесть на родную койку, но он не садится, а вместо этого смотрит на Адлера пристально, силясь прочитать на его плоском лице какие-то подсказки для внесения ясности. Однако никаких подсказок там нет, только блики от очков и дурацкие усы, поэтому он переводит взгляд на Оливера и застает его врасплох, так как тот глядит в ответ из-за ширмы книжного корешка с любопытством и не успевает вовремя уткнуться в текст.

– То есть, ты им не рассказал ничего, – заключает Иден бесстрастно, сразу же осознавая смехотворность каких-либо иных предположений, как только это произносит. Уличенный, Оливер не отводит больше взгляда, а вместо этого только дышит с легким сопением, уткнув нос в книгу, старательно моргает и молчит, и в глубине его светло-серых, изящно разрезанных глаз не обнаруживается ни боязни, ни торжества, одно лишь любопытство, ледяное и липкое, как рыбий труп. – То есть, это у меня острый бред такой просто. Это в моих галлюцинациях ты по ночам из палаты отлучался и в рот там у этого ублюдка брал. Там, куда он тебя водил так беспрепятственно на своих дежурствах. Уж не в процедурную ли, а, Оливер? Что я вообще, по-твоему, делал с ним с глазу на глаз посреди ночи в процедурной, а? Ты не знаешь часом, Оливер?

– Откуда я знаю, что ты там делал, – хриплым полушепотом отвечает Оливер, упорно глядя ему в глаза, едва слышно прибавляет. – Я спал тогда, – а потом медленно, с усилием, переводит-таки взгляд на Адлера и компанию, под защитой которых, несомненно, набирается храбрости, так как дальше обращается к ним. – Я не знаю, о чем он. Уберите его отсюда, пожалуйста, он мне за три месяца уже до смерти надоел. Своими истериками и своим немецким, от которого по ночам спать невозможно. И вообще, он агрессивный и невменяемый. Я вовсе не понимаю, что он до сих пор здесь делает.

          Следом за ним Иден смотрит на Адлера, заметив расцветающую на его лице усмешку, и из чистого, ничем не подкрепляемого более упрямства отвечает на нее собственной, столь же сдержанной и даже почти заговорщицкой. Теперь, когда все так славно прояснилось, задерживаться дальше смысла нет, но напоследок он оглядывает все-таки привычное помещение, полупустое и унылое со своими деревянными панелями и зарешеченными окнами, со своими перманентными постояльцами, живыми предметами интерьера – неудавшимся самоубийцей и шумным олигофреном, задерживает взгляд на вертушке в руках последнего, яркой, как леденец, и, не устояв, говорит на прощание:

– Эй, слышишь, Отто, – услышав свое имя, Отто нехотя отрывается от игрушки и поворачивает голову, чтобы посмотреть на него сквозь черные сосульки нависающих на глаза прядей. Иден улыбается, на сей раз искренне, от всей души. – Этот цирлих твоей компании недостоин, мой туповатый друг, это факт.

          Отто, решив, возможно, что таким образом одобряют новую цацку, либо просто реагируя на улыбку и тон, скалится в ответ с готовностью, обнажая при этом свои редкие, наспех натыканные в челюсти зубы, для верности машет еще вертушкой – влево-вправо, и все продолжает махать Идену в спину, когда тот уже разворачивается и шагает в сторону терпеливо ожидающего конвоя.

***

Буйное – то бишь, отделение для лечения острых форм психических нарушений, согласно официальному титулу – располагается на первом этаже, в противоположном крыле, то есть в другом конце корпуса, и ведут туда Идена с надлежащим пафосом, медленно и печально, так что занимает перемещение чуть ли не час спусков по лестницам, возни с замками, регистрации у дежурных и петляния по коридорам. В дверном проеме помещения, оказавшегося конечным пунктом их мучительного шествия, отсутствует дверь, а рядом с порогом в коридоре стоит стул, где размещается увлеченный газетным кроссвордом пухлый санитар. В самой палате из пяти коек заняты три, обладатель четвертой сидит вместо положенного места прямо на полу, бетонном, а не деревянном, однако его выбор легко понять – на койках отсутствуют матрасы, так что лежащие на них пациенты с комфортом располагаются прямо на панцирных сетках, причем смирное пребывание одного из них в горизонтальном положении гарантируется вязками, и даже не браслетами уже, а просто тугими петлями из бинтов. Единственное окно палаты, маленькое и накрепко задраенное, располагается выше уровня глаз и служит единственным источником освещения, не слишком щедрым, так как выходит на север и загораживается к тому же снаружи густой кроной уже зазеленевшего мелкого дуба. Запах там столь интенсивен, что достигает коридора, и природа его заставляет задуматься о том, по сколько часов санитарам на стуле у входа приходится на каждом дежурстве привыкать, чтобы перестать мучиться тошнотой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю