355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аноним Гробокоп » Gerechtigkeit (СИ) » Текст книги (страница 1)
Gerechtigkeit (СИ)
  • Текст добавлен: 13 июня 2021, 02:30

Текст книги "Gerechtigkeit (СИ)"


Автор книги: Аноним Гробокоп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

 

 

If I had my way,

I’d have all of you shot!

            –  Pink Floyd, “In The Flesh”

 

***

Запах лаванды там вездесущ и непреходящ, он пронизывает все, просачивается повсюду, примешиваясь к сложному многообразию прочих запахов – полироли, канцелярского клея, парфюма и чернил в устланной коврами приемной; хлорки, дуста, мастики, которой постояльцы в рамках трудотерапии до зеркального блеска натирают все деревянные поверхности, половицы, ступени величественной главной лестницы, темные панели стен; йода, марганцовки, спирта, детской присыпки, таблеток и бинтов в ординаторских, пунктах первой помощи, зарешеченных клетях дежурных сестер; кисло-капустной стряпни с легкой примесью яблочного компота в столовой. Наиболее тошную личину он являет в палатах, где соединяется с характерным смрадом больных тел и истерзанных душ, где невзирая на изобилие санузлов, душевых и прочих бонусов частного заведения вечно царит неизбывный дух старческих подгузников, промоченных матрасов, застарелого пота, блевотины и гнили. Возвышенный запах лаванды неуловимо присутствует во всем, будто общий знаменатель, объединяющий пространство внутри старинного, но ухоженного трехэтажного здания в единый студень, который замедляет ход времени, с трудом помещается в легкие и надолго задерживается в них подобно густому туману с пристани.

Этот студень она рассекает с беззаботной уверенностью, используя свой чуткий нос, длинный и по-медвежьи вздернутый, как изогнутое острие отточенного ножа, продолжая его клинком королевской осанки, которую она с гулким стуком неприметных каблуков переносит по деревянным коридорам стремительной солдатской походкой. Луиза безбоязненно вдыхает студень полной грудью, даже с некоторым удовлетворением отмечая в нем неизменное наличие лаванды – для нее оно служит верным подтверждением незыблемости заведенного порядка и постоянства применяемых мер.

Из любопытства она заходит иногда в какую-нибудь из курилок, которыми оснащен каждый этаж, беспрепятственно курит там свои тонкие вишневые сигареты, незаметно вмешиваясь в прочее сборище, и тайно недоумевает, как умудряется запах лаванды выживать даже в непроглядном чаду сизого махористого дыма, который плотно набитые в тесное помещение обитатели молча производят с мрачным упорством смертников, до того увлекшись, что не замечают ее вовсе, хотя корпус она посещает мужской и как следствие является в их компании единственной дамой. Рвение, с которым они курят, уподобляет этот процесс религиозной мессе или акции протеста, курение обретает там форму бессловесного общения, посредством курения они спорят, сближаются и соревнуются друг с другом, кто быстрее вырастит у себя в легких трупные побеги новообразований, изредка прерываясь лишь на горестные смешки и бессмысленные восклицания.

Луиза знает, почему так выходит, и что весь этот культ курения в конечном счете не более чем очередной побочный эффект фармакотерапии, которой местные психиатрические светила питают стойкую приверженность, но выдержке курильщиков все равно восхищается; как следует пропитавшись тяжелым духом махры, проталкивается к пепельнице, стоящей на подоконнике распахнутого настежь окна, откуда открывается вид прежде всего на решетку – решетка разделяет ослепительное небо ясного мартовского дня на аккуратные прямоугольники, а пепельница давно переполнена, так что окурками усыпаны и подоконник, и кафельный пол. Лавировать между больными для нее не составляет труда в силу роста и комплекции, благодаря им она по сравнению с этими разновозрастными мужчинами кажется совсем маленькой, вроде семиклассницы. Эта иллюзия не развеивается даже при ближайшем рассмотрении ее лица, с трех сторон обрамленного угольной гладью густых и безупречно ровных волос, состриженных спереди в прямую челку, так как черты его туго натянуты на рельефный череп и лишены деталей, способных с годами стариться, набираться жидкости, вянуть и сползать, равно как и красок, склонных блекнуть; даже глаза у нее такие светлые, что почти прозрачные, едва тронутые льдистой голубизной, и заметный черный ободок, отделяющий радужку от белка, только придает ее взгляду зимней колкости.

Свой лазерный взгляд она неспешно перебрасывает между мертвецкими лицами ветеранов среди больных в комнате отдыха, зашлифованными длительной терапией до полной утраты каких бы то ни было отличительных черт, и нигде не встречает ответа, так как все эти близнецовые лица обращены к экрану большого телевизора, где без звука показывают фигурное катание. Их глаза оловянно поблескивают в проходящем солнечном свете, челюсти дробно движутся вхолостую, словно поршни какого-нибудь двигателя, чья энергия и позволяет им до сих пор скрывать свое мертвячество, питая видимые признаки жизни вроде дыхания, моргания и глотания. В палате, куда она направляется следом, сумеречно и пусто, не считая одного иссохшего в мумию старикашки, который лежит на своей койке и при появлении Луизы натягивает одеяло до самого подбородка, глядя на нее с лукавством, проливающим некоторый свет на хаотическую возню его скрытых под покрывалом рук. Стоя у порога, она некоторое время холодно созерцает полученное зрелище, погрузившись в бесплодные попытки вспомнить имя старикашки и его историю, в которую наверняка посвящена была в ходе предыдущих визитов кем-нибудь из сотрудников.

Однако теперь уже извлечь эту информацию из памяти никакой надежды нет, так что она круто разворачивается на каблуке и шагает назад в коридор, чтобы найти там кого-нибудь из этих самых сотрудников, санитарку, сиделку или сестру, для краткости именуемых здесь универсальным титулом «нянечка», потому что отец не обнаруживается ни на одном из своих привычных мест, и для встречи с ним придется все-таки прибегнуть к помощи проводника. Последнего делать она не любит, в частности, потому, что за одиннадцать лет исправных визитов и своевременных проплат сумела помимо своей воли затесаться в неофициальный белый список, куда входят наиболее почетные и выгодные клиенты, а на их счет тщательно проинструктирован начальством весь младший персонал, и поэтому в стенах этого заведения каждая собака, облаченная в белый халат, норовит всячески перед ней расшаркаться, осведомиться о здоровье, поздравить со всеми возможными праздниками и еще как-нибудь угодить.

Вот, например, сестра Беннетт, полная, простолицая и пожилая, впадает от полученного шанса сослужить свою службу в известное волнение, из-за чего память о всех событиях последнего месяца закипает где-то в недрах ее бочкообразного тела и поднимается по стенкам вверх, будто пена от молока, на выходе производя неиссякаемый поток чириканья. Луиза покорно следует за ней вниз по лестнице, назад в приемную и оттуда через боковой коридор в сад, куда больных нынче выпустили передохнуть от лаванды по причине хорошей погоды. Чириканья она не прерывает, осознавая, что оное входит в обязанности сестры Беннетт, и справляться с этой обязанностью ей в условиях полной безответности непросто, так как пауз приходится заполнять очень много, а увлекательных материалов, для этого пригодных, за прошедшее время почти не скопилось. Вот и выходит так, что рано или поздно сестра переходит уже на сплетни и прочие интригующие подробности больничной жизни, не слишком уместные для разглашения, однако же Луиза молчит и слушает, моментально все забывая, о том, с каким позором начальство вынуждено было изгнать из благочестивых кадров госпожу Полину Белл, заведующую геронтологическим отделением, а также о том, что госпоже Гленн, той прелестной старушке из женского корпуса, разрешили, наконец, держать у себя в палате клетку с канарейкой. Некий медбрат недавно полез за архивными бумагами на чердак и сломал ногу, свалившись там со стремянки; некий пациент нашел в саду едва оттаявший из-под снега труп белки и на глазах у прочих гуляющих немедленно попытался его сожрать; внезапно скончался почтенный господин Брэдфорд, занимавший койку по соседству с отцом; неосторожный санитар получил от пациента спицей в глаз; господина Фрэнсиса пришлось перевести назад в острое после очередной попытки удавиться простыней. На ступенях заднего крыльца Луиза посреди фразы благодарит сестру Беннетт единственным суровым словом, надежно перекрывая им путь дальнейшей болтовне, и с наслаждением вдыхает наружный воздух – свежий, слишком теплый для раннего марта, наполненный родными ароматами влажной земли, первой травы, клейкой молодой коры и едва набухших почек на тонких веточках фруктовых деревьев, а также цветущих азалий и подснежников.

Обведя глазами сад, небольшой, но пышный, затейливо разлинованный хитросплетением прогулочных аллей и дорожек, она находит отца сразу же, хоть занимаемая им скамейка и расположена в дальнем уголку, полускрытая кустом сирени. Чуть дальше за его спиной на газоне находится стройная рощица чинно подстриженных туй, за которой не видно высокого забора из сплошных бетонных плит, присыпанного сверху стеклянными осколками во избежание посягательств со стороны особо безрассудных пациентов. Луиза натыкается на оловянный блеск полуприкрытых отцовых глаз, вперивается собственным взглядом в рощицу, склоняясь, чтобы приобнять его за шею, и произносит: «Привет, пап», – тоном восторженно-веселым, каким не разговаривает больше нигде, ей и выжимать его из себя неудобно, так как голос для этого требуется на тон выше, чем ее собственный. Однако же тон, как и осанка, и шерстяное монашеское платье до самой шеи под строгим черным пальто, и неизменные яблоки сорта голден в розовом пакете, тщательно перерытом бдительным санитаром из приемной в поисках опасных для местного благосостояния предметов – все это является неотъемлемой частью давно установленного ритуала, и свою мессу она служит бессознательно, с таким же тщанием, как сестра Беннетт, которая удовлетворенно удаляется теперь на почтительное расстояние, не желая мешать общению уважаемой гостьи с дражайшим папашей. Луиза размещает пакет с яблоками между ними, чтобы не садиться вплотную, затем опускается на скамейку и все-таки посматривает на него вскользь, из-под прикрытия своих волос, потому что смотреть прямо не может до сих пор, пусть даже единственной его реакцией на ее присутствие служит едва заметное увеличение темпа челюстных поршней.

Напряженно изучая искоса родные черты, изъеденные и затертые терапией до жуткого подобия орде телезомби из комнаты отдыха, она мысленно предполагает, что это усреднение, должно быть, выражает торжество антипсихотиков над психикой – то есть степень замещения всякой отдельной личности общей личностью нейролептиков, и в этом случае вполне вероятно, что разум у их адептов так же един, как это бывает с некоторыми насекомыми, пчелами, например, или муравьями, а следовательно, нужда в речи отпадает за ненадобностью, всецело заменяясь курением, лишь пародирующим этот глупый атавизм.

За прошедший месяц отец ее не поседел, не полысел, не похудел, не побледнел, и вообще, кажется, с места не сдвинулся; наиболее узнаваемым в его небритом восковом лице остался нос, не менее медвежий, чем ее собственный, и уши, такие же демонические, как у нее. Трясущиеся руки его сложены на коленях и пребывают там в движении столь же непрерывном и бессмысленном, как челюсти, словно он непрерывно оглаживает обеими ладонями какой-то маленький стеклянный шарик, скрытый так надежно, что его совсем не видать. Жестом одновременно резким и опасливым она сует отцу под нос яблоко, выпростав его из пакета, причем пакет ужасающе шуршит, и Луиза не может преодолеть тревоги, которую этот звук внутри нее будит, не потому, что раздражает ее саму, а потому, что шуршание, как и все прочие шумы и признаки посторонней жизни поблизости от себя, не выносил папаша – прежде, когда имел еще собственную личность, всецело упоенную своей отдельностью.

На эту хрупкую, зыбкую, ранимую отдельность посягало что ни попадя, поэтому при жизни он не выносил ничего: когда шуршат, когда ерзают, когда смеются, кашляют, говорят, ходят, спят, стоят, сидят, дышат, слушают, не слушают, смотрят, думают, шелестят платьем или страницами книги, ручкой по бумаге или расческой по волосам, плещут супом в кастрюле или водой в ванне, скрипят паркетом или пружинами кровати.

Отдельно и превыше всего он не выносил подвижности, особенно подвижности собеседника в диалоге, любой намек на нее он расценивал как глупость, рассеянность, баловство, несерьезность, а самым лучшим качеством, доступным человеческой натуре, он считал именно серьезность, и, следуя этой логике, легко было прийти к выводу, что человек тем серьезней, чем меньше он шевелится – соответственно, квинтэссенцией серьезности и всякой другой добродетели является не что иное, как труп. В трезвом виде он проповедовал труп по большей части словесно, путем бесконечных ремарок, наставлений, упреков и ругательств, и лишь изредка снисходил до демонстрации трупного искусства на собственном примере, в основном в делах, в беседах с подрядчиками, субподрядчиками, клиентами и партнерами. Напиваясь, нередко впадал в беспричинное буйство, а тогда начинал насаждать труп физически, с решимостью непреклонной и неразборчивой, не удосуживаясь даже изобретать для этого достойные поводы, и преуспевал притом куда быстрей и эффективней, чем при помощи слов. Особенно заметно это стало в случае матери, у которой в один прекрасный день получилось наконец овладеть наукой трупа во всем ее великолепии, после очередного пинка в голову, хотя сил на это ему потребовалось немало, так что он даже устал и запыхался и сразу после этого пинка в изнеможении сел на стул, бессмысленно осматривая пьяными глазами неподвижное тело жены. Утихла, крыса блядская, с удовлетворением отметил он в конце концов, когда отдышался.

Отец не сразу замечает протянутое ему яблоко, а заметив, покачивает головой с тупой безмятежностью скотины. Это не удивляет Луизу, которая до конца своих дней будет хранить память о том, что он терпеть не может яблоки, и потому она только слегка усмехается, а потом сама открывает рот и с хрустом впивается своими острыми гиеньими клыками в сладкую мякоть.

– М-м, – жуя, живо начинает она. – Все думаю, как тебе здесь, наверное, нравится. Все вокруг такие серьезные. Прямо все один в одного, да? Совсем как ты.

Сбоку непонятно, глядит ли он на нее или просто в общем направлении, откуда доносится ее голос, а может быть, он пытается повернуть к ней всю голову, но на это ему не хватает мощности в шее. Луиза намеренно громко чавкает, давясь соком, и внимательно осматривает свое яблоко после каждого откушенного куска, будто ищет в нем какие-то дефекты, а на самом деле просто для того, чтобы занять взгляд.

– Ах, папа, по правде сказать, дела идут просто замечательно. Мои, конечно, а не твои. У тебя-то и дел как таковых уже не осталось – какое там, последний участок вот давеча с Хантером отписали. Королевскому лесничеству, если что, а не другому такому же выродку, который там из леса поле сделает, вроде тебя. И ведь не убыло, веришь. Хантер вернется – лошадку еще купим, все вчетвером кататься будем. И с галереями дела в гору. Затея все же совсем не такая провальная, как ты думал. Так что не переживай ни о чем, если вдруг что. Стабильность вне опасности. Ты, главное, спи побольше, ешь, лекарства пей, смотри фигурное катание – оно у них, правда, без звука, но зато экран какой замечательный, верно? – да кури знай почаще, не забывай, а то ведь и вовсе не помрешь никогда, если не курить. Доктор Этингер тебя хвалит, между прочим, говорит – примерное поведение, но это, конечно, совсем неудивительно. Ведь оно у тебя всегда было примерным. От рождения. Ты же у меня вообще самый примерный человек на свете, да?

Успешно разделавшись с яблоком, она озирается в поисках урны, и не найдя таковой, удрученно прячет оставшийся огрызок назад в пакет, после чего вынимает оттуда новое яблоко; есть его ей не хочется, но ощущать ладонями прохладную гладкость безупречной желтой кожуры тем не менее приятно, так что она просто вертит фрукт в руках, рассеянно его изучая, и прислушивается к тихому дребезжанию, слабо доносящемуся из недр папашиной глотки. Сперва ей кажется, что он желает ей что-нибудь сказать, но эта иллюзия проходит после очередного взгляда, искоса брошенного в его ослиное лицо, и очевидно становится, что звук этот вызван теми же процессами, что и дрожание рук, бесконечное отвисание челюсти, восковая гримаса смерти на лице. Луиза не выдерживает и фыркает.

– Видишь, папа, сделали тебя-таки эти проклятые грызуны.

Грызунов отец ненавидел особо, и не столько потому, что они мешали успешному ведению дел, заводясь на лесозаготовках и портя сложенный штабелями лес, сколько потому, что в них ему виделось олицетворение идеологического врага, и неспроста, так как на всей земле, пожалуй, не сыщешь существ более подвижных и склонных к шуршанию, чем грызуны. Помимо неприятного вмешательства в дела, грызуны поджидали его и дома, в лице жены и единственной дочери, которых он называл попросту – Крыса и Мышь, такие же они обе были маленькие, непоседливые и гнусные, все шебуршали по углам и с легкостью забивались в разные труднодоступные места, откуда их никакой шваброй было не вытолкать, под кровать, например, или за шкаф.

О том, как может мышь происходить от крысы, Луиза гадала все детство, безвылазно проведенное в душных застенках домашнего обучения, так как прочие дети, составляющие собой начинку окрестных школ, лицеев и гимназий, все сплошь были паршивые, слишком паршивые, чтобы папаша мог позволить своей дочери ежедневно с ними тереться. Тереться приходилось лишь четырежды в год, в конце учебных четвертей, когда Луизе для официальной регистрации своих знаний требовалось участвовать в написании контрольных и сдаче экзаменов. Для этого она доставлялась в престижную гимназию на большой нарядной машине с шофером, пичкалась разными материнскими напутствиями и засовывалась потом в класс, битком набитый маленькими паршивцами и паршивками, которые при виде нее только сдавленно хихикали и тыкали друг друга локтями в бока, очевидно, морзянкой выстукивая при этом по ребрам понимающих товарищей что-нибудь крайне насмешливое и обидное. Сбитая с толку их вниманием, Луиза справлялась лишь с письменной частью своих заданий, так как вымолвить в этом паршивом окружении, да еще под пристальными взглядами малознакомых тетенек, ни слова не могла, и это отнюдь не лучшим образом сказывалось на ее отметках, которые для отца служили лишь очередным неопровержимым доказательством того, какая беспросветно глупая ему досталась Мышь.

Надежды сделать себе новую Мышь или какого-нибудь другого, более обучаемого грызуна, желательно мужского пола, рухнули после смерти матери, чей труп в блестящем исполнении был бесславно предан земле в тесном кругу близких родственников и толстого пастора без суда и следствия, сколько бы ни смотрели неодобрительно в ее яму все присутствующие и сколько бы ни качали головами, однако же все они слишком хорошо помнили, что господин Виктор Лерой – наследный герцог, да к тому же еще деревянный магнат, из чьего достославного кармана чуть ли не треть всей королевской рати питается, и потому какой уж тут может быть суд, кроме его собственного. А повторно жениться у него так и не вышло, слишком уж все достойные претендентки были наслышаны о его нраве, а также о судьбе последней хозяйки дома, и боялись его свирепой испитой хари как огня.

Отчаявшись заполучить таким образом новую модель Мыши, он рассудил, что ничего не попишешь, и храбро приступил к усовершенствованию наличного прототипа, хотя задача перед ним стояла не из легких – еще бы, ведь состояла она в том, чтобы сделать из жалкого грызуна человека, притом не какого попало, а по всем пунктам достойного как продолжать благородную фамилию, так и участвовать в делах, постигая все тонкости их ведения, с тем, чтобы когда-нибудь в необозримом будущем эту фамилию не опозорить. Для этого прежде всего требовалось удалить из дочери врожденную дурь, тем самым создав внутри нее пустое пространство для заполнения ценными сведениями, и с тех пор дурь изгонялась из Луизы исправно; порой она выбивалась, будто пыль из ковра или мусор, приставший ко дну помойного ведра, а порой высекалась наподобие искр розгами или ремнем. Несмотря на все усилия, дрессировке проклятый грызун поддавался плохо, и в полной мере мышиные замашки искоренить в единственной наследнице так и не удалось – их признаки отец умело распознавал навскидку даже тогда, когда она уже совсем затаилась, перейдя к партизанской стратегии; едва заметные, они угадывались во всем: в легкой усмешке, победно кривящей ее тонкий рот в моменты отцовских наставлений, в привычке часами простаивать у окна за праздным созерцанием запущенного сада, где прибойно шумели круглыми кронами фруктовые деревья, в порывистых движениях хрупких рук и в рассеянном мерцании ледяного взгляда, обращенного внутрь себя.

Луиза боялась отца смертельно, до тошноты, помрачений и дрожи в коленях, так что костенела при одном его появлении не хуже, чем от василиска, и все наставления прослушивала подчистую, напрочь оглушаясь звуками его сиплого голоса в подобие кроличьего транса, однако никогда не пыталась как-нибудь нарочно ему угодить – отчасти потому, что условия для этого исключали друг друга, и в результате она ни разу за все проведенное с папашей время не встречала человека, сумевшего снискать его расположение, не считая, разве что, кладбищенского сторожа, который ухаживал по его указке за могилой матери и был угрюм и столь молчалив, что совсем нем. Отчасти же потому, что страх перед отцом, надежно замкнутый в стенах бессрочного домашнего ареста, служил для нее неотъемлемой составляющей самое себя и всего окружающего мира, оттеняясь лишь редкими приступами томительной нужды в движении и воле.

Вся преступность подобных импульсов становилась особенно заметной в те дни, когда он брал ее с собой на лесоповал, чтобы показывать там чудеса власти человека над природой, а заодно обучать ведению дел, где лес, этот древний океан первозданного разнообразия, до краев наполненный головокружительной смесью пьянящих ароматов и таинственных шумов, огромный составной организм с бессчетным множеством сложных связей, подвергался насилию в разы более катастрофическому, чем сама Луиза в своей душной норе. Огромные машины с бодрым ревом врезались в сумрачное тело леса, заживо выжирая оттуда огромные куски, деревья падали со стонами, с воплями, с воем, врезавшимся ей в уши не менее резко, чем надрывный визг циркулярных пил, отрывистый лай рабочих и мерное жужжание харвестеров.

Залогом успеха в ведении дел отец считал широту взглядов при рассмотрении леса как ресурса и отречение от глупых предрассудков, унаследованных им от благородных предков вместе с парой обширных лесных массивов у подножия северных гор. Везде, где ему в том не способствовал закон, спасала взятка, щедрая или не очень, а кое-где и влиятельные связи, доставшиеся опять же в наследство, так что деятельность его на подвластных территориях контролировалась весьма условно, и развитую предприимчивость ничто не стесняло.

Поэтому, например, лесосеки на хвойных участках превращались под конец года в настоящую бойню, где скоторожие лесорубы озверело нападали на пушистые ели с соснами и, радостно гикая, валили их без разбору, причем наиболее выгодной добычей считались мелкие деревца правильной формы, так как их охотнее всего раскупали в розницу счастливые отцы городских семейств и волокли с пыхтением по домам, где обертывали потом эти трупы нарядными саванами из фонариков и гирлянд, тем самым создавая в своих каменных гнездах атмосферу уюта и праздничного торжества. Срубались такие сосенки обычно с походом, так, чтобы наверняка превысить количество всех существующих в столице и окрестностях отцов семейств, так что уже по наступлению первого новогоднего дня непроданный товар досадливо сгребался в огромные кучи на обочинах и порой вывозился впоследствии на дальнейшее расчленение, а порой так и оставался, бесхозный и сиротливый, на забаву дворникам и прочим уборочным представителям.

Такие же самые сосенки, маленькие и симметричные, обрамляют аллейку, под углом прилегающую к той, где расположен нынче отец, и поэтому Луиза, оцепеневшая было под весом неизбежно накативших воспоминаний, усилием воли расправляет плечи и вскакивает, демонстрируя все то же неистребимое непоседство.

– Пойдем, что ли, пройдемся, – говорит она, чтобы придать себе храбрости, так как для исполнения задуманного отцу требуется помощь, и следовательно, физический контакт, ведь обращаться за подобными пустяками к сестре Беннетт она не желает, а самостоятельно отклеиваться от скамейки он давно разучился, хоть и совершает для этого какое-то ишачье усилие, послушное и безмолвное. Для прикосновения к отцу ей приходится пересиливать себя до сих пор, хотя запахи его, при этом придвигающиеся, и изменились за годы пребывания в заведении до неузнаваемости. Прежде пахло от него перегаром, нафталином, опилками, табаком и еще чем-то невыразимо страшным и сырым, будто в кромешном винном погребе; теперь же он источает лишь слабый запах старческой немочи, липкого пота и фильтруемых кожей лекарств, причем поверх всего этого торжествующе маячит знакомая нота лаванды, к которой она старательно принюхивается, уткнувшись носом в отцово плечо, когда преуспевает, наконец, в придании ему вертикального положения и берет под руку. – А не то глядишь, так и ноги отвалятся, если сидеть все время или лежать. И надрывайся потом какая-нибудь нянечка над твоей коляской, еще чего.

Сосны, плотными рядами выстроившиеся по обе стороны желаемой аллейки, как раз такие, как надо – чуть выше человеческого роста, ровные, стройные, покрытые голубоватым восковым налетом; даже вдали от леса они не теряют своей волшебной способности поглощать звуки, источая взамен торжественное умиротворение со свежим хвойным привкусом, и потому, дотащив наконец папашу до поворота и погрузившись в их окружение, Луиза испытывает привычную радость, которая гасит под собой нетерпение от того, что он так медленно теперь ходит и так сильно при этом шаркает, будто все поверхности под ногами покрыты толстым слоем невидимого льда, мазута или еще чего-нибудь скользкого. Здесь тоже присутствуют лавочки, упрятанные за пышными колючими ветвями в отдельных тротуарных нишах по обочинам аллеи, и, быстро утомившись темпом прогулки, а также шуршанием пакета с яблоками, она направляет своего покорного спутника к ближайшей из них.

В противоположном конце дорожки стоит медбрат, господин Адлер, чья фамилия Луизе запомнилась так легко благодаря иронии, в ней сокрытой, ведь господин Адлер и сам не ведает, до чего удачно избрал поле деятельности, и в остальном со своим знаменитым психиатрическим однофамильцем разделяет лишь необходимость в очках. Они золотисто поблескивают на его широком лице, чуть вздрагивая от того, что сам Адлер в этот момент занят заполнением своего темного блокнота, который служит ему черновиком обходного журнала, и пишет в него быстро и размашисто, держа прямо на весу, так что появления Луизы с папашей совсем не замечает. Благодаря укромной изоляции разлапистых сосен, от человека, сидящего на одной из лавочек ближе к Адлеру, она видит сперва только ноги, обутые в сапоги, и речь его, частично приглушенная хвойным затишьем, доносится до ее слуха в виде тихого молитвенного жужжания.

Ничего выдающегося во всем этом Луиза не наблюдает, а потому спокойно следует по маршруту, пока не достигает намеченной скамейки, сгружает на нее пакет, затем отца, для верности потянув его за локоть вниз, и лишь потом оборачивается, чтобы поглазеть на чужого, умолкшего при виде нее постояльца, который оказался теперь по диагонали напротив – не столько из любопытства, сколько просто от скуки. Там она натыкается вдруг на ответный взгляд и оттого застывает, целиком окаменев, будто от удара молнией – не только от неожиданности, хотя натыкаться здесь на чей-либо взгляд, не считая услужливых взглядов персонала, непривычно, так как в глаза глядят по своей наивной живости лишь вновьприбывшие, каковыми пациенты остаются недолго, да и попадаются оные совсем нечасто; потому-то здесь и палаты все полупустые, что заведение посвящено в основном содержанию бракованных очистков благородного сословия, выживших из ума, без ума рожденных или сосланных на его уничтожение любящей родней за ненадобностью.

Этот взгляд пронзает Луизу, как пуля, опаляя изнанку черепа и выжигая оттуда всякую мысль, отчего все внимание в ней резко схлопывается, будто карточный домик, и целиком смыкается на источнике этого феномена, так что она поначалу даже не замечает ничего, кроме глаз, прозрачно-зеленых и ясных, как майская трава на лесной лужайке, окруженных каким-то расплывчатым светлым пятном, ничего не думает и ничего не помнит, самой кровью внутри себя воспринимая лишь некое оглушительное, сокрушительное обращение, безмолвный зов из первобытных времен, когда правили дикие звери, вселенское обещание большой трансформации. Это потустороннее послание, переполняющее ее трепетным восторгом религиозного экстаза, обнажает сам хаос, свирепый и лютый и такой властный, что себя обрести ей удается лишь тогда, когда дозволяется, то есть когда обладатель глаз обрывает связь, как струну, отводя свой колдовской взгляд, отчего Луиза срывается с некой необозримой высоты и махом приземляется назад в тело, которое от этого снова начинает жить, дышать, думать и смотреть.

Тогда оказывается, что обнаруженный человек с виду какой-то маленький в контексте всех четырех измерений, хотя точно этого установить невозможно, так как больничная одежда на нем подобрана не слишком тщательно и содержит прослойку пустоты везде, где не висит, а лицо человека выгранено голодом и вылизано морозом до хрустальной чистоты вечных льдов. Кроме того, оно принадлежит к тем странным лицам, в которых до боли выразительно сталкиваются контрасты, оно одновременно детское и взрослое, мужское и женское, людское и звериное, красивое и жуткое, так что определить по нему возраст оказывается не менее трудно, чем по ее собственному, и лишь отсутствие на щеках щетины, неизбывного атрибута местных постояльцев, позволяет предположить, что человек и в самом деле довольно юн. К тому же он весь ослепительно белый, и не только потому, что единожды заметив излучаемое им сияние, Луиза уже не может его развидеть, но и потому, что он бледен, как полотно, и длинные льняно-пепельные волосы, мягкие и такие растрепанные, будто их вместо стрижки рвали собаками, ничуть этой бледности не оттеняют, а насыщенные тени под глазами – лишь подчеркивают, и рот у него такой бескровный, что совсем незаметный, и вообще возникает впечатление, будто красок у создателя хватило только на глаза и еще немного на брови, оттенком чуть более темные, чем волосы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю