Текст книги "Последний доктор"
Автор книги: Анна Ревякина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Всё то наносное, что приобретается людьми в течение жизни, привычки, особенности характера, не имеет отношения к нашему нутру. Мы говорим, что у кого-то мелочная душонка, имея в виду лишь человека, склонного придавать значение пустякам, придираться к мелочам. Широкая душа – всего-то аналог щедрости. Но ведь это всё неправильно, судить о человеке лишь по одному его качеству, жаден он или нет. Широкая душа для меня – это душа человека, который даже не подозревает, что она у него такая – необъятная, весь мир для него родной и добрый.
Потусторонние сущности видят наши души как отражение вполне земной личности, наверняка даже имеются какие-то каноны, по которым происходит судейство. А до этого? Если мы решили-таки ввязаться в самосуд и оценить весь размах внутреннего бедствия, где нам взять шаблоны? И как их примерить к душе, пока она скрыта телом? Я говорила, что хожу с душою наружу, но это всё метафоризация, удачно подобранные слова, чтобы обозначить собственную уязвимость и слабость.
Аркадий Анатольевич, так я говорила раньше, сейчас же чувствую, что становлюсь сильней и непоэтичней, если можно так выразиться. Смерть становится для меня вполне конкретным понятием, так же, как и сама жизнь, так же, как и любовь. Я знаю, что люблю Вас, знаю, что жизнь у человека одна, и надо распорядиться ею максимально концентрированно, то есть постараться впихнуть в земной отрезок как можно больше всего. Также я знаю, что со смертью абсолютно всё заканчивается. Letum non omnia finit. Какая наглая ложь! Вы, как доктор, должны это отлично понимать.
Душевно поговорили – поговорили так, что удалось понять собеседника, несмотря на то, что понимание невозможно? Разговор по душам – просто предельная степень откровенности или действительно акт, в котором переплетались невидимые материи, образуя единое целое? Быть верным душой и телом – не спать с кем попало и даже не помышлять об этом или на самом деле быть преданным даже после смерти, когда и тела-то никакого уже не будет? Заблудшая душа – просто запутавшийся человек, индивид, не осознавший себя, особь, не разделяющая твоего мировоззрения, или сама смута, заполонившая все внутренности? Как много душеспасительных бесед включают в себя вопросы подобного порядка, и как мало ответов на них даётся в ходе даже самого длинного разговора.
Мы слишком много говорим о душе, давайте уже вернёмся к миру реальному и осязаемому. Почему Вы смеётесь? Конечно-конечно, не мы говорим, а я говорю…
18
Мне думается, Вы лукавите, утверждая, что я одна у Вас такая, в щёлку приоткрытой двери мне было видно, как в приёмной Вы разговаривали с женщиной в молочном свитере из ангорской шерсти и чёрных классических брюках. Несочетаемое сочетание, ведь такой свитер необходимо носить с чем-то светлым, чтобы пушинки, отправляющиеся в свободный полёт, оседали на немарком – бежевом, белом, кремовом. Я запомнила её волосы, золочёные, уложенные витками колец, на спине и плечах, бесспорно, очень красивые волосы, но совсем не разглядела руки, знаете, у меня есть привычка оценивать человека по рукам, как странно, что я не разглядела их.
Понимаете, руки могут так много сказать о человеке. Я сейчас говорю даже не о профессии, а о чертах характера, привязанностях, слабостях. Посмотрите на мои, что Вы видите? У меня длинные тонкие пальцы с минималистскими лунками, в ногтевых ложах покоятся непроросшие амбиции, подушечки округлы и розовы, как у месячных котят. Всё это говорит о том, что когда-то такие руки могли бы целовать и получать от этого удовольствие, но то время вышло, закончилось, ушло в прошлое.
Человеческие руки, их кожа и вариативность движений, состояние маникюра и степень натруженности – всё это способно рассказать о человеке больше, чем его глаза и язык. Руками мы можем почувствовать мир полнее, если сравнивать с картинкой, транслируемой в мозг зрением и ощущениями, предоставляемыми самым сильным мышечным органом. Они первыми тянутся к матери и помогают нам балансировать, когда надо не потерять равновесие посреди ледяной зимы или даже жизни. Какое всё-таки счастье, что я женщина, ведь на мне не лежит бремя рукопожатий, этот вынужденный обмен энергиями, крошечный половой акт, позволяющий лучше узнать человека.
Когда-то давно у меня были довольно продолжительные, плаксиво-напряжённые отношения с обыкновенным мужчиной. Его звали Климом, да, представьте себе, именно Климом, мне самой всегда становилось ужасно смешно, когда назревала необходимость к нему обратиться. Надеюсь, он не обидится на меня, что я затрагиваю его светлую память, нет-нет, не беспокойтесь, он жив, здоров и даже бессмысленно счастлив с другой женщиной. Клим был не просто усреднённым вариантом, он был серединой всех возможных середин, возможно, так сложилось из-за этого самого дурацкого имени, придуманного нормальной на первый взгляд тётенькой Марией Николаевной Яковенко, в девичестве Борщ. Не смотрите на меня так, Аркадий Анатольевич, да-да, именно Борщ, фамилия такая, видимо, двадцать лет под её игом наложили отпечаток на Марию Николаевну, вследствие чего пострадал мальчик, названный странным именем. Военные действия велись на протяжении двух недель, новоиспечённая мамаша кормила грудью безымянного младенца и огрызалась на домашних: «Кто рожает, тот и называет!» Так голубоглазый, четырёхкилограммовый малыш стал Климом, а позже вырос в огромного белобрысого громилу с раскатистым голосом и невысоким лбом.
Я увлеклась, простите, не в имени дело, просто молодой человек этот был тактильно-зависимым. Видимо, некоторая инфантильность, свойственная сегодняшним мужчинам, проявляется абсолютно во всех особях сильного пола желанием объятий. Когда мы ссорились, примирение происходило беззвучно и начиналось с того, что он руками подтягивал мою тщедушность к своему большому телу. Руки его напоминали ковши экскаваторов. К слову, он до пяти лет называл этих представителей строительной техники «кавалятиками», это мне его мама поведала в процессе одной из наших душещипательных бесед, посвящённых Климу Прекрасному. Руки его были огромными, грубыми и ужасно сухими, вне зависимости от времени года. Я думаю, что такие руки бывают у амбалов-санитаров в психиатрических лечебницах. Когда Клим прикасался ко мне этими своими неимоверными ручищами, у меня начиналась внутренняя истерика. Мне кажется, что-то подобное должны испытывать небольшие комнатные собачки, оказываясь во власти своих любвеобильных хозяев.
Не зря я так страшилась его рук и отстранялась при первой же возможности. Видимо, некое шестое чувство подсказывало мне, что обладатель такого клешнеподобного богатства может применить его во вред окружающим. Аркадий Анатольевич, Вы даже представить себе не можете, каково это видеть, словно в замедленной съёмке, как огромный кулак несётся прямо в твоё лицо. Бам! Потом были уговоры, колени, поцелуи, но всё это было потом, а тогда… Бам! В общем, я наврала маме, что ударилась ночью о кухонную дверь, когда вставала попить водички, и выставила Клима Драчливого вместе с его пожитками вон из квартиры. С тех самых пор я ещё сильнее стала присматриваться к рукам, ведь они гениальные биографы.
Как жаль, что всё-таки не смогла рассмотреть руки Вашей минутной собеседницы. Наверняка они рассказали бы мне о многом, может быть, о чём-то таком, о чём ни Вы, ни она даже не догадываетесь. Скажите, Аркадий Анатольевич, а она тоже в Вас влюблена, или она из новеньких? Что значит любит всю жизнь? А, ну тогда понятно… Я же не знала, что Вы родственники. До чего непохожи внешне. Сестра? Как странно! А родители у Вас общие? Всё-таки очень жаль, что я не рассмотрела её руки…
19
Имеется у меня и вполне среднестатистический грешок – периодически мучиться зубной болью по причине острого страха перед бормашиной. И оттого ещё сильнее мучиться, так как в случае с острыми кариозными состояниями можно только предполагать (безосновательно), когда боль прекратится. Чем быстрее она доводит меня до безумия, когда я начинаю искать глазами предметы острые и опасные, тем быстрее заканчиваются мои мучения, ведь инстинкт самосохранения (неприятная штука, как по мне) заставляет тело двинуться в верном направлении и принять форму зелёного дерматинового стоматологического кресла. И тогда наступает блаженство, ни с чем несравнимое блаженство, какое бывает, когда что-то очень долго ищешь и наконец находишь. Только это не безделица или документ, а отчий дом или человек, которого, казалось, утратил навсегда.
Но это всё потом. В моменты же пиковой активности я, как правило, успокаиваю себя колыбельными и белыми таблеточками с непроизносимым названием. Presto сменяется на lugubre, и около двух часов можно заниматься трудом умственным. Когда же мелодии моего зуба возвращаются к истинной своей партии, спастись можно только трудом физическим. Когда препараты почти перестают действовать, даря после приёма не облегчение, а всего-то временную медлительность со стороны того дятла, что поселился в моём несчастном зубе, я начинаю задумываться о походе к врачу. Нет-нет, не нужно, Аркадий Анатольевич, у меня прекрасный стоматолог, просто это такой ритуал, повторяющийся раз в несколько лет: у меня болит зуб, и я болею за него душой до тех пор, пока не переделаю все накопившиеся домашние дела. А дел скапливается много, так как зубная боль редко навещает меня.
Моя квартирка в несколько комнат находится в районе одного из достопочтенных университетов. Университет этот мне совершенно незнаком, так как обучалась я в ином месте тем вещам, о которых в этом, близком с точки зрения географии, университете не имеют ни малейшего представления. Раньше мне часто снилось, как я брожу по коридорам моего неизведанного соседа, заглядываю в пустые аудитории, слышу эхо собственных шагов. В руках у меня тетради с лекциями по странным предметам, за плечами рюкзак со сменной обувью и профессионально ориентированной одеждой.
Мне, в общем-то, совершенно ни к чему вся эта квартирная многокомнатность. Думаю, что вполне можно было бы обойтись и меньшей площадью, но так сложились обстоятельства, а я та самая мёртвая рыба, склонная плыть по течению. О том, что места слишком много, я задумываюсь нечасто. Связано это с тем, что убираюсь я ещё реже, чем задумываюсь. Не знаю, откуда во мне столько прыти, но я умудряюсь в кратчайшие сроки загадить все плоские поверхности. Везде, где только можно, лежат мои вещи. «Носильные» – так называла моя бабушка одежду – и ненужные – так величает моя мама бесчисленные побрякушки блошиного происхождения и прочие аксессуары.
Иногда я пытаюсь самой себе растолковать причину, по которой никогда не кладу вещи на своё место. Думаю, единственным разумным объяснением может выступать одиночество, как перманентное состояние по отношению к окружающим предметам. В моей квартире имеются четыре шкафа с одеждой и скелетами. Почему четыре? «Носильное» всегда делится только на это число – четыре. Четыре сезона: шерстяной, хлопково-льняной и два смешанных. Помимо предназначенных для хранения ёмкостей, есть ещё не предназначенные для этого плоскости. Десять стульев обеденной группы в гостиной, журнальный столик рядом с камином, два стула и две тумбочки в спальне, диван в кабинете, пеленальный стол-комод в комнате, которая изначально планировалась как детская, но со временем стала просто складом.
Я давно не приглашаю к себе гостей, ведь их некуда будет усадить. На каждом стуле висит по рубашке и брюкам, в креслах разместились шарфы, хомуты и прочие утеплители, на комодах и тумбочках высятся стопки футболок и кардиганов, а на люстре из муранского стекла совсем недавно повесилось грязно-розовое платье из мокрого шёлка. Быт мой напоминает венецианские дворики с их неприкрытостью и откровенностью. Кому понравится пребывание в квартире, где повсюду в неестественных позах разложены вещи. Джинсы и лифчики, ночные штанишки и бархатные воротнички, меховые накидки и ажурные чулки…
Вы могли бы быть самым желанным гостем в моём доме, если бы не эти странные, неопрятные обстоятельства. Зима и лето смешались в рамках моего жилища и не желают расставаться, как я ни пытаюсь на них воздействовать. Всякая попытка навести порядок заканчивается очередным застреванием. Ведь как только мне приходит в голову отнести что-то в недра шкафа, шкаф тут же вываливает новую порцию вещей, желающих немедленной примерки и дневного света.
В часы же неутолимой боли, когда всё моё существо, кажется, скручивается подобно гигантской пружине, появляется возможность выдворить предметы гардероба с насиженных территорий. Одиночество имеет склонность постепенно разливаться по дому холодными пустотами убранных комнат, демонстрируя их секрет. И тогда я с удивлением обнаруживаю, что цвет обивки стульев в гостиной кремово-лимонный, а не серо-мраморный, как предполагалось ранее, а стол отливает сиреневой краснотой спелого граната, в то время как раньше мне он казался глубоко коричневым. Мебель научилась отвоёвывать свои позиции по мере того, как дятел внутри зуба переходит с партий виолончели на барабанную дробь военных маршей. И совсем скоро не остаётся ничего в моём доме, что напоминало бы о пристрастии хозяйки занимать окружающее пространство, как о способе борьбы с нечеловеческим одиночеством душевнобольной узницы.
Если бы не те обстоятельства, что спеленали нас, без действия заветной таблетки, позволяющей человеку, страдающему зубной болью, проводить хоть какое-то время в состоянии покоя, я бы уже металась в четырёх стенах Вашего кабинета подобно птице, бьющейся грудью о прутья клетки. К душевной моей уязвимости добавилась бы симптоматика острого пульпита, и как следствие – разворачивание боевых действия прямо у Вас перед носом. Нет-нет, спасибо, у меня прекрасный стоматолог, зачем Вы предлагаете мне своего? Учитывая моё положение и отсутствие нужды в нём, просто время ещё не пришло или уже ушло… Es gibt nur eine Zeit – deine Zeit. А моё время ещё не наступило и вряд ли наступит. Какое удивительное совпадение: и зуб, и время в немецком начинаются с одной и той же молниеобразной буквы Z. Zahn и Zeit, Zeit и Zahn… От всего моего трёхсотграммового сердца желаю, пусть Вас, Аркадий Анатольевич, никогда не мучает Zahnschmerz.
20
Пока я сама была ребёнком, мне некогда было над этим задумываться. Нам просто объявляли перед началом уроков, что умер такой-то, из класса такого-то. Нехорошо умер, раково. В школьном вестибюле портрет в траурной рамке, рядом несколько надломленных гвоздик, директор со странным лицом, учительница вовсе без лица. И вот теперь настал мой черёд задуматься. Взрослым это к лицу.
Почему умирают дети? Почему умирают эти крошечные человечки, едва начавшие жить, ходить, говорить? Почему к ним приходит болезнь, которую они представляют не иначе как зелёным чудищем из картонной книжечки? Ответ очевиден и прост: потому что мир этот несправедлив. Иногда жизнь убеждала меня в обратном, на примере историй возмездия, коснувшегося подлецов. Но когда я думаю обо всех этих маленьких гладкоголовых мучениках, уставших бороться за то, что должно было принадлежать им безоговорочно, – годы впереди, а не их отсутствие, – меня начинает трясти. Так и хочется зайти куда-нибудь в укромное место и, сжав кулаки, молотить что есть мочи бетонную стену несправедливости. Продолбить в ней отверстие размером с мяч и переправить всех этих детей на другую сторону, где здоровье не измеряется деньгами и слезами, а просто даётся свыше и длится. Длится столько, сколько необходимо человеку для завершения всех его земных дел.
Самое страшное не диагноз, с этим можно ещё как-то справиться. Самое ужасное, когда маленький человек устаёт, устаёт настолько, что начинает желать себе смерти, лишь бы не видеть склонённое над ним лицо вечно заплаканной мамы. Только старики имеют на это право, исковерканные хроническими болезнями, согнутые от прожитых лет, отработавшие, отчувствовавшие своё. Только они имеют право говорить об усталости и желать себе избавления и тишины. Но дети, хрупкие скелеты которых ещё не познали ношу мира, почему им взваливают на плечи бремя смертельной болезни?
Аркадий Анатольевич, не молчите, ответьте же мне, я сошла с ума, когда впервые задумалась обо всём этом, и продолжаю сходить, когда возвращаюсь мысленно даже не к поражённым страшным недугом малышам, а к отношению взрослых, – взрослому равнодушию, разъедающему цивилизацию. Почему нашей ментальности характерен такой матёрый сволочизм, что на всякую акцию по сбору средств для больных детей люди отзываются не помощью, а бранным словом? Почему благотворительность стала уделом лишь сильных мира сего как удачный пиар-ход перед очередными выборами? Почему время делать подарки наступает раз в несколько лет в тошнотворной близости от заветного бюллетеневого воскресенья? Молчите? Ну, молчите-молчите, и я помолчу рядом с Вами, мне нечего больше сказать.
Помолчим, пока умрут все эти маленькие мальчики и девочки, смелые забияки и бойкие хохотушки. Помолчим, пока будут сходить с ума их родители, помолчим, пока не ссохнемся нутром от трусости и слепоты, помолчим, пока не настанет наша очередь. А ведь у нас был шанс их спасти, а спасая их – спастись самим. Но наши глаза уже давно стали органами зрения бессердечного мальчика Кая, и не высокие люди сделали нас такими. Мы сами стремились к этому состоянию. Желчь и злоба, внутреннее ожесточение и опустошение. Доктора произносят приговором одно и то же: «Эти дети не безнадёжны, но нужны деньги». Маленькие человечки, которые навсегда так и останутся маленькими, не безнадёжны, но безнадёжны мы – взрослые дурачки, спрятавшиеся от реальности.
Я рассказывала Вам об этом для того, чтобы унять сердце, снять с него хотя бы часть вины перед маленькими короткожителями. Что Вы говорите? Что не мне перед ними чувствовать вину? Да, согласна, в моём теперешнем положении, действительно, не мне и не чувствовать. Мне противен мир живых, холодных оборотней. Придумать свой и поверить в него? Вы же, наоборот, избавляете людей от придуманного ими мира, возвращаете их к реальности. Почему Вы даёте мне такие советы? То, во что я верю, никогда не станет настоящим, не убеждайте меня. Одной веры мало, нужны ещё силы эту веру доказать, прежде всего, самому себе.
21
Я тут немного похозяйничала, пока Вы отсутствовали. То есть вначале, когда Вы вышли, прислав помощницу караулить меня, словно я могу куда-то деться, у меня и в мыслях не было прикасаться к чему-либо, не относящемуся к облюбованному мною месту. Но Вы всё задерживались и задерживались, а помощница, несмотря на Ваш приказ, ушла заниматься какими-то более срочными пациентами или, может быть, поправлять макияж. Мне становилось скучно и даже страшно находиться в пустой комнате. И я, чтобы хоть как-то развлечься, начала внимательно разглядывать дурацкие, простите, картинки, висящие на стенах. Прочла названия всех книг, стоящих на полках. Некоторые даже взяла в руки и пролистала. Сплошная абракадабра, если честно. Кстати, Вы давно не поливали цветы на подоконнике, земля сухая, к пальцам не липнет. Сжальтесь над растениями, полейте. Как это, никогда не поливаете? А-а-а, тогда понятно. Ну так скажите санитарке, чтобы лучше следила за ними, засохнут ведь.
Что касается позы, в которой Вы меня застали, то ей имеется логичное объяснение: после того, как все предметы на расстоянии вытянутой руки и нескольких шагов были изучены, а Вы всё не приходили, я начала присматриваться к труднодоступным уголкам Вашего кабинета. Человеческий череп с пустыми глазницами и отсутствием зубов поразил меня даже не откровенностью, с которой он демонстрирует изнанку смертельного бытия, а той замысловатостью, что проступает в его взгляде на жизнь. Я вертела его в руках и не могла наглядеться на это внутреннее диковинное устройство человеческой головы. Шовчики, дырочки, впадины, выпуклости… Анатомическая бездна из названий и предназначений. Как легко разрушаема наша человечья жизнь, как уродлива и бесполезна смерть. Я крутила его в пальцах, заглядывала внутрь через пустоты, когда-то заполненные живыми тканями, и вдруг меня обдало кипятком, голос из детства прошелестел в районе моего пока ещё мясного затылка: «Не играй с шапкой, голова болеть будет». Чья голова? Отжившая своё голова несчастного, неупокоенного существа, бывшего когда-то человеком, или моя ещё вполне кожистая и поросшая растительностью?
Должно быть, моя. Я уже чувствую, как первые признаки грядущей мигреневой боли проступают, подобно молочным чернилам, подвергшимся огненной провокации. Виток за витком нарастает раздражение, которое всего через несколько минут достигнет кульминации и переродится в новую форму – оцепенение, когда всякое движение головой будет восприниматься вестибулярным аппаратом, как мощнейший толчок. Мигреневая боль – неугомонная циркулярная пила, используемая прозектором-трудоголиком.
И всё же, зачем Вы держите в своём белом, опрятном, умиротворяющем кабинете останки другого человека? Вначале я подумала, что этот череп должен иметь к Вам непосредственное отношение. Воображение нарисовало мне красивого мужчину с гладкой кожей, бирюзовыми пристальными глазами и седыми волосами, зачёсанными назад. Долго я не могла определиться со временем его жизнедеятельности, но предположила, что умер он лет сто назад. Пока Вы отсутствовали, мною было построено около десятка логических цепочек, почему вместилище мыслей и действий пылится на шкафу и пугает своим видом любопытных пациентов. Мне подумалось, что чужим этот череп Вам быть не может, а значит, принадлежит он какому-то Вашему родственнику, высказавшему в завещании храниться в тепле после смерти. И вот все эти сто лет давно почивший дядюшка N. передаётся по мужской линии рода, от отца к сыну и так далее, и все потомки свято блюдут последнюю волю покойника. Может быть, это череп того самого предка, который первым решил связать свою мирскую жизнь с медициной и пожелал в дальнейшем служить науке, в качестве учебного пособия. В общем, догадок было много, но ни одна из них не приблизила меня к разгадке обнаруженного артефакта, ведь правильный ответ всегда покоится не в недрах возможных ситуаций, а где-то сбоку.
Подождите-подождите, не отвечайте, Вы сейчас всё разрушите. Мне очень хочется верить, что с этим обитателем Вашего рабочего пространства действительно связана какая-нибудь романтическая история. Хотя я всё равно не понимаю… Это же прах, останки другого человека, им место в земле, а не на шкафу. Мы же не в Средневековье. Как можно хранить такое рядом с живыми людьми? Что значит ненастоящий? Подделка, фальшивка, инструментарий из студенческого времяпрепровождения… Жаль! Я уже размечталась, что когда-нибудь, после моей смерти, благодарные потомки и со мною сотворят нечто подобное. Я бы не отказалась стать шкатулкой для драгоценностей на комоде своей правнучки или устрашающим реквизитом внутри библиотечного сумрака в доме правнука.
22
Знаете, Аркадий Анатольевич, бывают такие местности (как правило, это большие города), в которых ты чувствуешь себя, словно с открытыми глазами, а бывают такие, в которых глаза становятся узенькими щёлочками, как у фигурок китайских воинов. О вторых не вижу смысла затевать разговор, а вот о первых стоит разговаривать бесконечно, ведь нет ничего важнее этой откровенной широкораспахнутости. Верхнее веко соприкасается с нижним в немилосердном, но кратком акте мигания, подобно затвору фотоаппарата: «Клац-клац-клац…» Едва уловимый шелест ресниц, натяжение кожных складок, украшаемых женщинами, сменяется побровной гармошкой, припорошенной тальком теней, ради цепкости взгляда. Бесконечно можно смотреть, как падает снег, как идёт дождь, как снуют или застревают в пробках машины… Люди – диковинные и невзрачные, красивые и не очень, назойливые и молчаливые – делают местность не просто географическим пятном на карте, а открывшейся перспективой за рамками собственных памятных наблюдений.
«Добро пожаловать из снежного края в Ялту семнадцатилетнюю», – конечно, здесь имелась в виду Ялта семнадцатиградусная, хотя, может, и семнадцатилетняя, если брать в расчёт возраст случайной попутчицы. Прищурившись, прикрывая глаза ладонью, бродили мы по набережной январской Ялты, иногда спускались по белым ступеням к пляжу, осторожно подходили к самой кромке спокойного Черноморья и трогали пальцами воду. Вода эта, несмотря на название, не была похожа на ледяную воду Стикса, скорее, на любопытный нос большой и доброй собаки – слегка влажный, слегка холодный… Она то утыкалась в ладонь этой своей прохладной влажностью, а испуганно отступала под влиянием невидимого маятника, скрытого в морских глубинах. Мы жмурились от счастья и звонили всем подряд, чтобы радостно похвастаться фоном телефонного разговора – прибоем посреди длинной домашней зимы.
«Если долго-долго идти по рельсам, может наступить зима…» – первое, что сказала моя попутчица, выйдя на перрон в хлопьях предутреннего снегопада. Белая мошкара по-летнему плясала вокруг жёлтых фонарей, старинное здание вокзала смотрело одноглазо и радостно, колёса видавшего виды чемодана не желали катиться по узкой очищенной дворниками дорожке. «Видишь, зимою надо путешествовать налегке», – сказала я. «Или вовсе не путешествовать… Пора прощаться», – добавила всё та же случайная моя собеседница. «Пора… Сейчас пора такая зимняя, в смысле – сезон». Я поплелась влево, таща на плече огромную сумку; она обогнула вокзал, толкая перед собой чемодан, и растворилась в снежном «Никогда-не-встретиться– больше».
Утро наступило нескоро, зимнее, неистовое, искрящееся, ослепляющее, и снова глаза мои стали лишь прорезями для обозревания только самых необходимых предметов и действий. Никакой распахнутости и уж тем более внимательности ждать от органов зрения дома не приходится. Дом он потому и дом, чтобы глаза могли облизывать углы, не придавая значения ничему. В редкие дни межсезонья, когда на улице уже не солнечно, но ещё и не снежно, где-то в районе листопадов октября или предпасхального голода, город в котором родился, преображается и обнажается, как умеют это делать только опытные женщины с деформированными телами, – через фатин и сети различных бельевых ухищрений, придуманных полусумасшедшими дизайнерами. То есть полностью его разглядеть не получается.
Но стоит попасть в эти же периоды межсезонья в какой-нибудь правильный город, как тут же, с радостью бесстыдной исполнительницы танцев для взрослых, новый неизведанный мир начинает стелиться по округлости напряжённого глаза, принимает его форму, подобно силиконовой линзе, отпечатывается где-то внутри коробочки наблюдателя. Со мною неоднократно происходила эта трансформация, когда вместо клейкой влажности под веками наступала сухота от щедрого разглядывания местности. Хорошо знакомые с детства деревяшки подпирали плотные кожаные рольставни, и я могла бесконечно долго наслаждаться видами без пауз и передышек.
И, что самое удивительное, Аркадий Анатольевич, всё это издевательство над собственной плотью никоим образом не сказывается на зрении в дальнейшем, равно как и не отражается в зеркале сеткой лопнувших сосудов. Для себя я окрестила этот феномен «эффектом торта», который не стремится стать жирным боком или животом, а лишь баюкает вкусовые рецепторы, чтобы потом, сорвавшись в жерло вулкана, ухнуть в самую раскалённую домну, где желудочный сок и прочие пищеварительные приспособления сделают своё дело. Хрустящий под ногами октябрь западных городов, призрачный, эфемерный, дымчатый апрель столицы, самое начало опаздывающего ноября в соседнем городе на большой реке, первые числа трудоголического мая в окрестностях исторической битвы за престол…
Я бы хотела, чтобы мы когда-нибудь поехали вместе в один из таких городов и глядели во все глаза на здания, машины, улицы, людей вокруг, друг на друга, в конце концов. Желание, безусловно, глупое, как и всякое невыполнимое желание, но мне почему-то кажется, что если бы мы оказались вне обстоятельств времени и места, сумели бы перехитрить этих наших стражников и взглянули бы на мир без уродливого сослагательного наклонения, мы могли бы многое изменить…
23
Дана ли была нам эта встреча свыше или это просто цепь случайных случайностей, которую могло нарушить любое дуновение ветра перемен? Как Вы думаете? Но, что бы Вы ни думали, Аркадий Анатольевич, ответ всё равно будет неточным, точным будет только Ваше отношение ко мне. Либо Вы скажете, что она случайна, тем самым усугубите собственную равнодушность, подчеркнув иные возможности исхода. Либо скажете, что она неслучайна, и подарите мне робкую надежду думать, что Вы страшитесь, как и я, самой мысли, что всего этого могло никогда не случиться. Молчите, прошу Вас! Ваша перманентная двухвекторность мне импонирует, ведь мне остаются со-мнения, это когда мнение находится в компании других, имеющих право на существование, мнений – Мнение&Co. Как-то так…
Я вижу, что Вы устали от меня и моих разговоров. Лицо Ваше несколько осунулось и посерело. Простите меня, я гадкая, говорю Вам гадости. Начнём сначала! Выглядите Вы как всегда ослепительно прекрасно, но я вижу усталую невнимательность в глазах, чего раньше никогда не замечала. У Вас что-то случилось? Может быть, нам стоит прервать нашу беседу, и Вы отдохнёте, подумаете о том, что Вас беспокоит? Хорошо, как пожелаете, я постараюсь Вас отвлечь от мыслей, которые всё равно нагрянут ближе к вечеру… Есть такие мысли, которые непременно надо подумать, прежде чем начать двигаться дальше. И вот теперь, когда я точно знаю, что Вы ждёте от меня продолжения разговора, когда я понимаю, что мне необходимо прямо сейчас извлечь из памятных стеллажей какую-нибудь историю или на худой конец абстракцию чувств, у меня ничего не выходит вспомнить. Извините. Я сейчас соберусь мысленно и начну Вас отвлекать.
Нет, ничего не выходит. Наверное, это моя женская сущность – делать всё наоборот – запечатала кувшин, где хранятся воспоминания, и не даёт им выплеснуться горлом. Может быть, нам стоит просто помолчать? Помолчать рядом, не заполняя воздух комнаты словами, отражающимися от стен и прочих не пропускающих звук поверхностей. Моя бабушка, когда ей необходимо было подчеркнуть уникальность общения с какой-нибудь приятельницей, произносила: «С нею так легко молчится». Странно, но я ни разу не слышала, чтобы бабушка молчала в компании своих бесконечных, цветастых седоволосых гостий. Они хором болтали и смеялись так, что дедушка, спрятав очки для чтения в нагрудный карман рубашки, вздыхал и забивался в самую дальнюю комнату смотреть телевизор. Может быть, и были в жизни бабушки какие-то особенные моменты, когда именно молчаливое присутствие одной или нескольких дружественно настроенных женщин оказало поддержку, тем самым закрепив практикой теоретическую часть высказывания, но меня не посвящали в подробности интимного полумрака, предоставив пользоваться только той стороной жизни, где бабушка была всего лишь бабушкой, тёплой, радушной, правильной, неизменной…




























