Текст книги "Последний доктор"
Автор книги: Анна Ревякина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Беспомощные, сами по себе ничего не значащие буковки, заполонившие огромную снежную равнину равнодушной бумаги, складываются в слова, предложения, абзацы, главы; увлекают за собой в удивительный ладный мир, созданный в чьём-то воображении. Мир абсолютный, но вместе с тем и абсолютно неприспособленный к другому миру, начинающемуся за острым краем листа. Как жаль, что книги обладают общечеловеческим жизненным свойством, склонностью к завершению! Было бы хорошо, если бы они никогда-никогда не заканчивались, так, как это умеет делать абсолютная любовь, перетекать в некую смысловую вечность.
Мы часто проделывали с отцом следующее: быстро-быстро прочитывали, а потом смаковали ускользающую реальность, проговаривая слово за словом, чтобы ещё раз почувствовать. Как правило, я подмечала детали, упорхнувшие от него, он же в свою очередь умел трактовать замысел так, как умеют это делать только отцы-одиночки, посвятившие жизнь ребёнку.
Мой отец – это зрелое воплощение моего внутреннего мира, может быть, я скажу сейчас банальность, но и я для него была своего рода книгой, которую он, как грамотный перечитыватель, знал наизусть, от А до Я, в то время как мне самой вся моя прошитая суровой нитью конструкция была недоступна. Над самим собой не возвысишься, со стороны не глянешь, страницами не пошелестишь, не сравнишь себя сегодняшнего с собою вчерашним. Для него же это было занятием простым и в какой-то мере обыденным, ведь всякий воспитыватель живёт только сравнительными характеристиками, что было до воздействия и что стало после.
Я принесла Вам книгу, понимаете? Вы понимаете, что это значит?
6
Если задуматься о равноудалённости людей друг от друга, то с первого взгляда может показаться, что всё сходится. Друзья, идущие впритирку, знакомые на расстоянии вытянутой руки, случайные попутчики – точки на карте страны, не соединённые прямой линией, супруги, впаянные в тела друг друга, родители и дети, прошедшие обоюдный путь от единства к одиночеству. Все эти привязки и привязанности, в основе которых лежат две нити, от человека к человеку. Так почему же бывает часто, что одна из этих нитей натянута, словно гитарная струна, а вторая повисла и едва не волочится по земле? Почему случается так, что в едином каркасе человеческих отношений доминанта неэстетичной лямки бюстгальтера, болтающейся в районе локтя как намёк на интимную близость, не в состоянии преодолеть трещащую натянутость другой стороны?
Несколько лет назад я потеряла близкого мне человека. Моего подлинного Гарика, горемычного далёкого друга, сына покинутой сверхдержавы, четырёхъязычного мальчика, топчущего рекламные пастбища Швейцарии. Между нами всегда пролегали километры по земле, но что могли они в сравнении с желанием быть ближе, родней, узнаваемей? А могли они только одно – удерживать физику наших тел в состоянии сбалансированного спокойствия относительно точки эмоционального риска. Риска свихнуться до наступления конца света, обезуметь в патологическую привязанность эпистолярного жанра. «Сегодня мне письма не принесли…» – это ещё Ахматова отметила, указывая на невыносимость этого самого сегодня, если оно лишено письма.
За всё то время, которое у нас было, мы написали друг другу около четырёхсот писем. Не так уж и мало, если учитывать, что втиснуты они были в довольно короткие периоды его хорошего самочувствия. Откровенность умирающего в совокупности с откровенностью сострадающего – то, что наполняло наше тогдашнее. Откровенность была смыслом существования той переписки, никогда не знавшей бумажного варианта, запахов рук и ручек. Мы, запахнутые в общее пальто неизбежности, стояли на ветру обнаруженных перекрёстков, перебирали возможные смыслы слов, складывая их в бессмыслицу предложений. «Любовь – это всегда крест, независимо от места, занимаемого человеком, относительно объекта чувства. И крест любить гораздо приятней креста только принимать любовь, не говоря уже о том, что значительно эстетичней». Эстетика – вот тетива, натянутая до предела, возгонка истины, без суррогатности и фальсификаций с мемуарами и любовными историями, переписанными биографами на свой лад.
Мы познакомились осенью нечётного года, уже в этом веке, октябрь был полон сил и различных выделений, как небесного происхождения, так и телесного. Безостановочно моросил мелкий дождь, не дававший сомневаться в том, что скоро наступит зима, острая болезненная зима переосмысления. «…В конечном счёте, всегда исключаются неточности и зависимости, как признаки слабости. В конечном счёте, за слабости нам бывает стыдно, что, впрочем, не отменяет того, что стыдно бывает и за сильности». Время тикало в правом углу монитора единственным свидетелем нашего диалога. Весь остаток осени и зиму я развивала в себе аллергию на звуки, культивируя зависимость от собственного почтового ящика. Аркадий Анатольевич, я не вижу смысла рассказывать подробно, о чём мы говорили, ведь это не столь и важно. Знаете, бывают иногда такие разговоры, которые разговариваются ради самих разговоров потому, что собеседники представляют собою некую субстанцию, желеобразную массу для лепки, постоянно изменяющуюся величину, обладая при этом единой константной хордой близких людей.
Всякое слово таких бесед – констатация, провоцирующая наращивать броню по отношению к белковым собеседникам и обнажаться в рамках двоичного кода. Два железных робота, два испуганных зверька, две песчинки посреди бескрайней пустыни всегда найдут, о чём поговорить, потому что их двое. «Пока смерть не разлучит вас…» – даже эта пошлая клятва брачующихся понимает свою несостоятельность применительно к паре заговорившихся заговорщиков. Пока жив (относительно) хотя бы один из них, в нём не утихомирится вулканическое жерло внутреннего диалога, не исчезнет эталон для примеривания, созданный другим человеком.
Какое жуткое, несправедливое, вязкое, ватное, рот ужасом наполняющее слово – опухоль. «Холь мою опухоль, пестуй, осталось не больше года. На теле носи лишь крест, а всё остальное – мода. Пылиться в шкафу ей рубахами да свитерами. Я уменьшаюсь ростом и воздух топчу ногами, заранее примеряясь к дереву и середине мая. Услышь, как пищит полоска, почти прямая…» Кто в здравом уме пожелает себе подобную участь? Вооружёнными судами люди проплывают мимо тонущих, не задерживая на них взгляд, им страшно оказаться в положении обречённого на скорую смерть. Отсутствие сострадания и желание пребывать в неведении не одно и то же. Не сострадать – это всего лишь проявить холодность по отношению к другому, а отводить глаза – это уже трусость по отношению к себе, непростительная трусость, которую позволяют себе почти все представители рода человеческого. Неужели думают, что их пронесёт, не постигнет участь переселенцев из пункта З в пункт В?
Глиосаркома. Когда я только прочла это слово, но ещё не знала его значения, мне оно не понравилось. Это потом уже я узнала, что первое впечатление, как и всякое первое впечатление о человеке или опухоли, оказалось верным. Вы знакомы с глиосаркомой, или мне напомнить? В настоящее время опухоли мозга разделены на четыре категории: от безобидных, если можно так сказать об опухолях мозга, до самых злокачественных. Глиосаркома относится к четвёртой, самой зловредной группе. Самым страшным в ней оказалось то, что время, отведённое нам, вдруг стало медианным временем выживания, временем, за которое умирает половина больных с таким диагнозом. Двенадцать-четырнадцать месяцев. От свечи до огарка. Гарик постепенно становился излишне худым, если можно вообще потерю массы считать излишеством.
Впервые в жизни, Аркадий Анатольевич, мне было стыдно за то, что я не собираюсь умирать в скором времени. Понимаете, у него была эта глиосаркома, а у меня было совершенно здоровое тело. Конкурировать с опухолью не имеет смысла, особенно с опухолью мозга, женщины это отлично понимают. Когда я узнала о её существовании, мне захотелось себе такую же. Не для того, чтобы умереть от неё, а для того, чтобы как-то приободрить Гарика. Чтобы ему было не так одиноко, чтобы он знал, что на свете есть человек, который его полностью понимает. Но у него была опухоль, у меня же её не было, а это большая разница.
Вы можете подумать сейчас, что я была влюблена в него, более того – любила, но это не так, не было во мне никаких таких земных чувств и ощущений. Всё, что испытывалось по отношению к Гарику, имело налёт внежизненности, холодной вечности с её абсолютным пониманием происходящего. Я скучаю по этой вечности и сохраняю её крохи где-то внутри себя.
Гарик умер четырнадцатого мая, прошло уже несколько лет, и с точки зрения равноудалённости людей друг от друга неизменной осталась лишь одна нить. Моя нить, проброшенная через всю Европу, пребывающая в состоянии непрекращающегося диалога. Два потока молекул мчатся навстречу друг другу в соответствии с правилами молекулярного движения, обозначенного коротеньким словом – связь.
7
Аркадий Анатольевич, между нами ведь тоже устанавливается и набирает обороты та самая связь, как нечто большее, чем просто слова, и нечто меньшее, чем поступки. Вы мне нравитесь молчаливостью и участливостью. Как Вам удаётся последнее, если участвовать Вы ни в чём не собираетесь, а лишь наблюдать? Интерес с зашитым ртом, вот как мне это видится, интерес с кодовым замком. Вы слушаете, киваете, улыбаетесь одними глазами и снова слушаете. Неужели Вы действительно считаете, что человеку нужен не советчик, а просто слушатель?
На двери Вашего кабинета висит довольно симпатичная, не помпезная, сразу видно, что дорогостоящая, табличка со странной надписью. Если быть до конца искренней, то я впервые встречаю подобную надпись, и она меня очень удивила. Всё моё общение с представителями Вашего народца до встречи с Вами сводилось к посещению два раза в год стоматолога, один раз в год – гинеколога, и в детстве, по необходимости – педиатра. И ни у кого из них не было на двери такой надписи, как у Вас.
Мне было тогда лет семь или восемь, я сидела на бордовой дерматиновой лавочке в самом конце голубого больничного коридора, выложенного неоднородным дешёвым кафелем, и, так же как и сегодня, разглядывала таблички на белой густо покрашенной двери. Табличка номер один говорила о том, что приём температурящих детей осуществляется в семнадцатом кабинете, табличка номер два была именной. Детский врач Е. К. Шило. Елена Константиновна – женщина с тихим голосом и любвеобильным сердцем всегда держала про запас пару леденцов и не забывала согреть металлическую часть фонендоскопа перед тем, как приступить к дыши-не-дыши.
На двери моего совсем не страшного стоматолога вообще ничего не было написано, только номер кабинета, двадцать восемь, говорящий номер, ничего не скажешь. Моей гинекологической богине оказалось мало того, что она стоит в начале всех начал, ей ещё зачем-то понадобилось украсить дверь степенями и званиями, а также красным рождественским венком, как в американских фильмах. Не знаю, снимается ли этот венок или прибит навеки, но так вышло, что попадаю я к ней, как правило, в конце года, а в конце года подобного рода украшения смотрятся адекватно и органично.
Были ещё единичные случаи соприкосновений с людьми в белом. В третьем классе, когда у меня уже не осталось сил скрывать свою миопию, я, переборов отвращение к перспективе носить очки, призналась папе, что вообще не вижу записей на школьной доске, несмотря на то, что сижу за второй партой. Скрывать миопию – дело сложное и энергозатратное. Мне приходилось запоминать ход решения задач и примеров, чтобы не выдать себя. На уроках русского языка я всегда очень внимательно слушала учителя, как правило, озвучивавшего написанное на доске. Стихи приходилось выучивать назубок, ведь они декламируются стоя, а в книгу не подсмотришь, если ты с высоты своего роста видишь только мутные серые линии строчек. Для того, чтобы обмануть школьную медсестру (к слову, она обитала за дверью с надписью «Медпункт» – буквы Н и Т отсутствовали, как ещё одно подтверждение того, что школа у меня была совершенно нормальная со здоровой атмосферой юмора и озорства), я запомнила всю таблицу проверки остроты зрения. До сих пор помню – ш, б, м, н, к, ы, м, б, ш и т. д. Для обмана нужны были первые три-четыре строки и последняя, соответствующая ста процентам. На самом же деле, я видела не более двух строк.
После того, как я призналась отцу, что мне необходима оптика, на семейном совете было решено подвергнуть мои органы зрения компьютерной диагностике, ведь машину не проведёшь, она бесстрастна и правдива, как свидетель в зале суда. Не знаю, что так насторожило родителя в моём рассказе, я ни словом, ни мускулом не выдала временной отрезок махинаций, сказав, что ухудшение появилось недавно. Но не стоит забывать о том, что я для него всегда была книгой, а книги, как известно, утаить что-либо могут только от невнимательного читателя. Отец таким никогда не был. Правда, есть и другой вариант: скорее всего, словосочетание «компьютерная диагностика» слышалось ему, как панацея.
Всю ночь я не могла уснуть, крутилась волчком в кровати, то заворачивалась в кокон одеяла, то сбрасывала постельные принадлежности на пол. Завтра мне предстояло идти к окулисту. Окулист представлялся мне существом совершенно нечеловеческого вида, кем-то вроде персонажей Рене Магритта. Нижняя часть – homo sapiens, верхняя – склизкая рыба, выброшенная на берег эволюцией. Рыба эта имела огромные страшные челюсти и внушала ужас всем, кто имел с ней дело. Шея рыбы с трудом помещалась в воротник белого халата, по ней стекала подозрительно розовая пенная слюна и капала на пол. Ближе к утру я решила, что если врач сделает мне что-то неприятное или просто не понравится, то я ему так прямо и скажу: «Вы не человек! Вы акула». Вспоминать это сейчас смешно и стыдно, но тогда, под покровом ночи, история с окулистом, взявшим своё название не от ока, а от акулы, казалась концентратом нечеловеческого ужаса.
Все эти хищные случаи проходили под общим лозунгом – поход к врачу. У меня сложилось общее представление о представителях этой профессии, и оно как нельзя лучше соответствовало глаголу «врать». На вопрос, не будет ли больно, врачи отвечали: «Нет», – и делали медлительные витаминные инъекции, лазили в горло металлическими инструментами, высверливали кариозные полости. А однажды я пошла против системы и намочила манту – меня заставили пройти все круги ада от повторной пробы до поездок в тубдиспансер. На самом начальном этапе, когда я спрашивала, а не страшен ли туберкулёз, мне вдохновенно врала школьная медсестра: «Нет, деточка, сейчас это почти обыденность».
Врачи-вруны – данная стереотипичность прочно засела в моём детском мозгу и не желала его отпускать из своих окровавленных рук в белых перчатках. На этом мои знания о дверных табличках и внутренней сущности живущих ныне врачевателей истощаются, и я, Аркадий Анатольевич, плавно перешла к перетряхиванию читательского арсенала, но и в серьёзной литературе не нашла подтверждения Вашей надписи. Может быть, плохо искала. Михаил Афанасьевич – врач, если исходить из названия записок, Антон Павлович – аналогично, и только Айболит с Вами одно и то же. Доктор. Не обидно ли Вам, что на Вашей двери написано слово из детской сказочки про Африку и ветеринарную практику?
Вот так я всё думала и думала о том, что Вам должно быть самому неприятна эта табличка, пока мне не пришло в голову прочесть её наоборот – роткод. И в это мгновение всё стало на свои места, словно кто-то расшифровал морзянку и теперь знает, где находится противник. Роткод – истинное Ваше предназначение, выуживать через отверстие заражённую материю и с осторожностью опытного дешифровщика пытаться понять причину, а не просто погрязнуть в симптоматике. Код – это тайна, доступная лишь двоим, передающему и принимающему. Докторская специальность связана с пациентами и их ртами, ведь главное – это правильно опросить болезного человека, заставить открыться. И уже потом приступить к лечению или вовсе отказать в бессмысленной госпитализации. Рот-код – историческая связь медицин, современной и стародавней, заговаривание зубов, шаманизм, ле́карство без лекарств, которые можно увидеть или принять перорально. Мне даже жаль теперь всех тех, кто просто врач, а не доктор, искренне жаль литературных героев, не удостоенных столь высокого звания.
Что Вы говорите? «Жизнь прожить – не поле перейти…» Это же Пастернак в роли Юрия Андреевича Живаго. Он ведь тоже доктор, как и Вы… Спасибо, Аркадий Анатольевич.
8
Не напоминает ли Вам наше общение трусливый уход от настоящего и погружение в прошлое, уже припорошённое инеем амнезий, но с доминирующим желанием помнить огрехи и тем самым вскрывать нарывы ушедшего времени? Детство, обращаясь в воспоминания, год за годом имеет свойство приобретать всё более пасмурный оттенок. Такое ощущение, что количество солнечных дней в том времени измерялось единицами, пока не устремилось к окончательному нулю. Я желала от мира людей устойчивого одиночества, так же как мои куклы желали его от меня. Сегодня мне противна мысль о нём. Перерабатывая руду собственных воплощений и маскировок, нахожу лишь одно истинное лицо – личико, обращённое вверх, отражающее свет отца. Бесконечно высокий уровень, занимаемый им, уровень, на который, казалось, не поднимется больше никакой другой человек, превращал меня в Дюймовочку, в то время как для него я была великаншей, закрывшей горизонт. Мы воздвигали друг друга на пьедестал, оставаясь при этом самыми близкими и родными людьми.
Меня удивляют случаи с обратной реакцией. Отторжение на клеточном уровне, приводящее к убогим взглядам сверху вниз, когда родительская миссия выполнена, а дочерняя ещё не началась и вряд ли начнётся. Из любого положения я ищу его одобряющие глаза как единственно верную оценку пройденному отрезку. «Я горжусь тобой!» – и больше мне ничего не надо, кроме этой заезженной похвалы, вытребованной перед сном. Возможно, именно в этом и кроется настоящая причина беспричинного страха потерять Вас, ведь Вы тоже наблюдаете меня со своего высокого поста, а смотрю я всегда снизу вверх. Страх этот был обнаружен недавно, между руин постельных принадлежностей, до этого он не испытывался мною ни разу и даже не шёл рядом.
Не исчислить пролёты лестницы, по которой я, с выпрыгивающим от ужаса сердцем, металась от первого до последнего этажа здания старенькой школы – вот моя признательность Вам внутри меня, внутри мучительного сна. Я всегда попадаю в вестибюль школы, если Гипнос приготовил мне нечто ужасное для ночного просмотра, каждый кошмар начинается одинаково. Мне снова девять лет, за плечами рюкзак с учебниками и тетрадками, в правой руке пакет со сменной обувью, а на носу уродливые очки с дополнительными линзами для чтения и письма.
Как только отец целует меня в щёку и растворяется в дверном проёме, я снимаю оптику и поспешно, чтобы никто не видел, прячу её в боковой карман белой трикотажной кофточки. И начинаю движение вслепую – от первого этажа до учительской. Между кабинетом биологии и подсобкой стоят мои одноклассники, но я не вижу их, моё внимание приковывает организованная толпа у входа в кабинет завуча. Очередь по цепочке, согласно правилам испорченного телефона, передаёт страшную весть. Я замыкающая, а значит, узнаю её последней, ведь именно так принято в классических любовных романах и второсортных фильмах. «Отец Любы Стемницкой из третьего «А» попал под машину и умер на месте. Ой, Люба! Ты…» – расстреливает меня в упор автоматной очередью из слов прыщавый, гнилозубый Олег Калинин и отступает в сторону, но всё равно получает глухую пощёчину сумкой со сменкой.
Сердце моё, разорвавшееся на миллиарды маленьких сердец, начинает биться в каждой клеточке тела, оно гонит меня в класс, искать убежища у учителя, и одновременно заставляет бежать на улицу. На улице так тихо, что слышно, как похрустывают под ногами отжившие своё листья. На брусчатке проезжей части лежит небольшой свёрток, чёрная куртка на молнии, серые брюки и клетчатый шарфик вокруг головы. Ботинок нет. «Куда подевались ботинки?» – мой крик разрывает тишину и становится сигналом всему окружающему миру, что теперь уже можно говорить. Теперь уже всё можно…
Я подбегаю к съёжившейся фигурке человека, ищу свои дурацкие очки и не нахожу. Должно быть, они выпали, когда я бегала вверх-вниз по лестнице. Но и без них мне было дано увидеть слишком много. Шарф, скрывающий чудовищную катастрофу, серый клетчатый шарф моего отца. Осторожно я приподнимаю его голову и высвобождаю из плена, чтобы тут же ещё раз сойти с ума от горя. На меня уставились два стеклянных глаза, два Ваших стеклянных глаза, Аркадий Анатольевич. Там во сне Вы заменили моего отца. И согласно законам жанра кошмарных сновидений, на этом месте я должна была проснуться, но не проснулась, мне оставалось только лечь с Вами рядом и выть в серое ноябрьское небо. А потом пошёл первый снег, которому всегда так радуются дети, и только тогда наступило настоящее утро. Так Вы стали моим героем, приобретённым и потерянным навсегда в круговерти сегодняшней, беременной луной, ночи.
Я люблю наблюдать за Вами, Аркадий Анатольевич, за тем, как Вы реагируете на мои слова, иногда мне нравится шокировать Вас, рассказывая что-то смертельно ложное, как те сны, что преследуют меня, иногда хочется обнажиться, представ не в образе, а в полном его отсутствии. Вы – мой сон и моя словообильная повседневность, кромка, разделившая мир реальный и мир призрачный.
9
Борьба двух сущностей, одна из которых желает освободиться от Вашей опеки, а вторая не приемлет расставания, кажется, захватила всё моё тело. С одной стороны, я хочу как можно скорее покинуть Вас, в надежде вернуться к неизменённому состоянию другого времени, до встречи с Вами. С другой стороны, наркотическая привязанность гонит меня навстречу Вашему молчаливому присутствию. Амбивалентность – завод, выпускающий прямо противоположные значения и смыслы, ведь если и менять отношение, то в корне, иссекая привязанность к предыдущему варианту чувства.
Нормальный человек рождается чистым, незапятнанным, почти святым. К пубертату обрастает максимализмом и правдолюбием, к совершеннолетию – комплексами неудач и стыдливостью за весь род человеческий, к тридцати годам – отпускает вожжи и пересматривает систему ценностей, находя в самом себе возможности для компромиссов и тормозов. И чем дальше к закату, тем больше сделок с самим собой, тем сильнее ощущение греховности и ненужности принципиальности, тем наружней ядро, тем холоднее сердце, тем больше взмахов руками: «Будь как будет…» Где моё поступательное движение? Почему я не оставляю лазеек для всего этого, примеряю, как в огромном универмаге, кофточку за кофточкой и мечусь между ними, красная или зелёная, зелёная или синяя?
Аркадий Анатольевич, Вы – пронзительны! Не только взглядом, но и этим Вашим молчанием. Иногда мне кажется, что тишина скрывает в себе всё то, что можно выразить словами, иногда же я вижу за ней только пустоту холостого выстрела, пусть и в упор. Я пытаюсь смотреть на себя Вашими глазами, более того, я в последние три или четыре года смотрю на себя только чужими глазами. Такое ощущение, что моё тело было заменено на бракованный костюм средневекового рыцаря, все эти доспехи, шлем с забралом, которое заклинило в положении полумеры, когда и снять его нет возможности, и смотреть через специальную прорезь не выходит. Застывшая фигура воина-неудачника посреди разъярённой толпы возможных карателей. Чей удар будет последним? Чей первым? Чтобы это предугадать, надо быть настороже, превращаться в чужой слух, в чужое зрение, в чужое мышление.
Настроение, зависящее от увиденного и услышанного чужими органами, имеет чудовищную амплитуду колебания – от восторга до ненависти к собственному телу, лицу, голосу. Полное отторжение духа и белковой массы. И как я ни пытаюсь, внутрь сосудов дух этот не загоняется. Откупоренный кувшин на берегу моря, потерявший своего обитателя, волшебная лампа, лишившаяся джинна.
«Красивый сосуд…» – говорит курортный толстяк в цветастых плавках, ощупывая руками моё тело. «Глупая безделка!» – бросает куриным ртом его спрессованная жена. «Дешёвка!» – констатирует, выслуживаясь перед тёщей, зять. «Милая бутылочка, жаль, что пустая», – поддерживает отца дочь, но вовремя замечает недостачу содержания.
Я знаю, что всё то, что здесь говорится мною, имеет непосредственное отношение к формированию Вашего мнения, вижу, что признаков возвращения жизненных показателей к варианту нормы Вы не наблюдаете, но мне важно знать, как Вы относитесь к самой динамике процесса. Желаете ли Вы себе скорейшей разгадки моего появления в этом кабинете, и как следствие скорейшего моего исчезновения отсюда, или наоборот Вас привлекает перспектива разговаривать со мною вечно, склоняясь то к одному, то к другому диагнозу. Может быть, и Вы ощущаете в себе борьбу двух сущностей, меняя представление и предоставляя каждому последующему, кардинально иному, мнению, главенствовать над предыдущим.
10
Аркадий Анатольевич, позвольте мне снова вернуться к сонному состоянию, которое бывает только утром, сразу после пробуждения, сразу после того, как Гипнос покидает спальные пределы, оставляя после себя лишь смятую постель да скомканные мысли в голове. Говорят, их не отличить, двух братьев-близнецов, ни в жизни, ни на фото в семейном архиве. Гипнос и Танатос. Первый – обласканный и любимый, улыбающийся доброй улыбкой вечного врачевателя, мальчик в белых струящихся одеждах. Когда дремотность вечера стекает на пол нарядами суматошного дня и облачается в хлопок ночных одеяний, он входит в комнату и целует наши измельчавшие души. «Я люблю тебя», – шепчет в сиреневую темноту засыпающий человек и проваливается в мягкость и благостность сновидений. «И я люблю тебя», – отвечает милосердный бог, подтыкает одеяло и растворяется во внешней стене квартиры, даже если квартира эта расположена выше первого этажа. Служба его приятна и возвышенна.
Утро, сдёргивающее покровы с век и покрывала с тел, неприятно холодит кожу, тем самым позволяя почувствовать себя живым, отдохнувшим, словно переродившимся. Но совершенно иная история ожидает человека поутру, если вечером ему назначена встреча со вторым братом, угрюмым, молчаливым мальчиком в чёрном, свидетелем множества войн, больничным скитальцем, незримым часовым в операционных и хосписах. Ему неведомо само слово – утро. Он знает лишь ночь и все её потаённые двери, в лабиринтах его сновидений все нити ведут в никуда – к вечному холоду земли, к вечному жару её недр.
Подобно нечистоплотной, неразборчивой девушке, которая склоняет сестру-близняшку обменяться женихами, ходит следом за первым братом второй брат и уговаривает: «Будем честны, ты – любимчик, тебе достаются красивые, здоровые, молодые, а мне старые, дряблокожие толстухи с давлением и тромбофлебитными ногами. Позволь и мне вкусить любви со стройными, приятно пахнущими красавицами!» – «Отец не велит!» – отвечает мальчик в белом. «Никто не заметит подмены, мы обменяемся одеждой, я буду нежен с ними, обещаю, к тому же ты сможешь хоть чуть-чуть передохну́ть», – продолжает уговаривать Танатос. «И не проси! Я-то передохну́, только они передо́хнут после тебя!» – негодует Гипнос.
Вы улыбаетесь, Аркадий Анатольевич, а между тем, так и ведут они свой вечный спор, прогуливаясь вдоль Стикса. Чёрная ледяная вода омывает подошвы их кроссовок и испуганно возвращается в привычное русло. «Мальчики опять спорят, уже первая вечность на исходе, а они всё никак не договорятся», – вздыхает мать и возвращается к своим повседневным делам. «Тут вот ещё какое дело, они же всегда, видя тебя, говорят „люблю“, а мне только „уже всё“, „почему так скоро“, а иногда и вовсе начинают канючить и просят прислать тебя вместо меня…» – не унимается мальчик с железным сердцем. «Но ведь тебе придётся им отвечать тем же, любовью, а ты никогда никого не любил!» – отвечает брат. «Я справлюсь!» – горячо выкрикивает Танатос и хватает собеседника за рукав. Иногда Гипнос, поддавшись давлению, даёт слабину и соглашается на уговоры брата, они отходят подальше, чтобы родители и высшее руководство не могли заподозрить неладное, быстро обмениваются одеждой и отправляются каждый на свою службу.
Неразличимые неразлучники, идущие рука об руку, всегда рядом, словно две стороны одной и той же монеты. Аркадий Анатольевич, давайте сыграем в орла или решку? Орёл – просто уснуть, решка – просто умереть. Или наоборот?
Танатос, привыкший работать в ленивом режиме, опаздывает, но, тем не менее, не спеша входит в дом, осматривается, пробует на вкус фрукты из пенопласта, лежащие на столе в гостиной, смотрит в зеркало, поправляет пострадавшую при переодевании причёску и отмечает про себя, что белый полнит и чёрный ему больше к лицу. «Почему так долго? Уже девять на часах и, смею заметить, не вечера, а утра!» – из соседней комнаты доносится недовольный возглас измученной бессонницей девушки. Она легла около пяти и должна была спать до полудня, но сон её был испорчен, какие-то неаккуратные, с казёнными голосами люди пришли час назад навязывать то ли веру, то ли нового провайдера. «Извини, пробки», – самым нежным своим голосом отвечает демон смерти и переступает порог спальни. «Я люблю тебя», – шепчет ещё розовыми губами двадцативосьмилетняя неурочница. «А я как тебя люблю!» – произносит единственный из богов, не любящий дары, и целует её.
11
Аркадий Анатольевич, я люблю Вас! Но люблю не извращённо, не так, как любят женщины, а так, как любят маленькие девочки. Мне очень интересно узнать, как Вы целуетесь, но не просто целуетесь, а целуетесь перед тем, как… Ну, Вы понимаете, о чём я. Интерес мой не похож на нимфоманские желания, в нём нет ничего вульгарного, пошлого, низменного, в нём есть только детское любопытство, когда дети хотят что-то увидеть, чтобы изумиться…
12
В первые минуты нашей встречи я даже представить себе не могла, что Вы станете таким важным для меня. Можно ли вообще было предположить нечто подобное? Смешно сказать, но я даже дату сегодняшнюю наверняка не удосужусь запомнить, видимо, придётся потом сидеть над календарём и восстанавливать из его сетей события окрестностей, чтобы к ним привязать этот странный, дождливый день. День нашего знакомства.
С самого утра шла серединная зима, горожане продолжали ездить на летней резине и надеяться, что морозы не ударят по-настоящему, а только припугнут. Мало кто запоминает зиму такой, какой она приходит в наш город. Как правило, память отмечает волшебные факты – первый снег, запах мандаринов под Новый год, купание в проруби на Крещение, долгожданную оттепель, сердечный праздник умалишённых в середине февраля. Всё это волшебство перемежается ознобом борьбы с вирусами и внутренними противоречиями, когда хрупкая детскость вопит о том, что зима прекрасна, а оболочка жаждет тепла и солнечного света.




























