Текст книги "Измена хирурга. Осколки нашей любви (СИ)"
Автор книги: Анна Раф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
ГЛАВА 14
ГЛАВА 14
Марк
Самое мерзкое – что никакой вины я тогда не почувствовал. Её попросту не было, ни намёка. Я ехал домой и прислушивался к себе с профессиональным любопытством: заноет? потянет?
Не заныло. Дарина спала, уткнувшись в подушку. Я лёг рядом с ней, закрыл глаза и уснул.
Совесть, как выяснилось, тоже делится на жён и всех остальных.
Дальше – трясина. Никто ведь не планирует жить двойной жизнью, в неё просто въезжаешь, как в туман на трассе: сначала сбрасываешь скорость, а потом привыкаешь и жмёшь как жал.
Раз в неделю. Потом два.
Ночное дежурство – самая удобная ложь на свете, потому что это даже не совсем ложь. Я и правда был в больнице. Свободная палата в конце коридора и целая логистика, отлаженная, как график операционной.
Меня, если честно, даже не Лера затягивала, а сам механизм. Адреналин двойного дна. Днём я был лучшим хирургом и примерным мужем, а параллельно вёл вторую жизнь, и обе получались на отлично.
Я и здесь был лучшим. Бог должен быть вездесущ – я и был.
Лера, правда, со временем стала путать жанры.
Уйди от неё.
Сколько можно прятаться.
Я не вечно буду ждать.
Я пресекал всё это на корню: жён не бросают, Валерия Антоновна, учи матчасть. Она дулась, грозила, плакала и всё равно оставалась.
Куда бы она делась?
Всё было под контролем, как, впрочем, и всегда.
Только вот поясница вот начала ныть после длинных операций. Я горстями глотал обезболивающие и списывал всё это на остеохондроз.
Если бы я знал, что это тикает мой собственный счётчик…
Впрочем, нет. Даже если бы знал – ничего бы не изменил. Таким, каким я был тогда, бесполезно было знать. Чтобы я начал что-то понимать, мне нужна была кувалда…
В тот вечер я с лёгкостью вру Дарине про простуду, между делом, поправляя подушку в “нашей” палате.
– Тёмка расстроится, у него же утренник… – говорит жена, и где-то на самом дне меня что-то коротко скребёт, но тут же затихает.
Лера, дурочка, после ночной смены подаёт голос и мне приходится экстренно сворачивать разговор.
– Ты совсем страх потеряла? – холодно спрашиваю я её, бросив трубку. – Она могла услышать.
– И что? Боишься свою покладистую? – смеёься Лера.
После ночного дежурства она сейчас поедет домой, а к четырём часам снова приедет в больницу на смену.
– Я не люблю бардак в отлаженной системе, ты это знаешь, – чеканю я.
Утренник… Чёрт с ним, схожу на следующий. Их у него ещё штук двадцать будет, этих утренников. Я лучше Тёмке корабль куплю, давно обещал…
***
Утром я просыпаюсь от запаха кофе – Лера сидит на краю койки, уже одетая, причёсанная, с двумя стаканчиками из автомата.
Первое, что я замечаю – её взгляд. Очень странный. Довольный и трусливый одновременно.
– Маркуш, – мурлычет она, протягивая мне стаканчик. – Ты только не злись, ладно?
– Что ты сделала? – спрашиваю я на автомате, садясь.
– Ничего, – она накручивает прядь на палец и как-то нехорошо улыбается. – Просто… У тебя сегодня будет неприятный разговор с женой.
Кофе замирает на полпути к моим губам.
– В смысле? – в моём голосе слышен лёд.
– В прямом, – Лера пожимает плечом, и в глазах у неё плещется шальная победа. – Я устала быть запасной, Марк. Считай, я слегка ускорила процесс, который рано или поздно бы всё равно произошёл.
Я смотрю на неё и чувствую, как внутри поднимается бешенство. Что именно она сделала, я не знаю – но я знаю, что это что-то необратимое.
И знаете, что самое смешное? Даже в эту минуту я не боюсь.
Ну поскандалит, ну поплачет. Мать терпела тридцать лет – и ничего Дарина мудрая, у неё умная голова на плечах. Побьёт посуду, выставит условия, я пообещаю, переведу Лерку от греха в другую больницу – и всё вернётся в структуру.
Так я думаю, допивая кофе, в последнее спокойное утро своей жизни.
Через час я увижу в коридоре отделения свою жену с чемоданом, а ещё через несколько часов я буду балансировать по тонкой струне между жизнью и смерть.
Но пока я этого не знаю.
Пока я всё ещё Бог.
ГЛАВА 15
ГЛАВА 15
Марк
Знаете, что такое ад для хирурга?
Это не боль. Это запрет на профессию.
– Никаких операций минимум полгода, Марк Игоревич. Не поднимать больше пяти килограммов. Скажите спасибо, что вообще ходите и дышите.
Спасибо.
Я говорю это слово каждое утро, стоя перед зеркалом в съёмной однушке и рассматривая аккуратный багровый рубец.
Её работа… Моя жена всегда шила лучше всех в этой больнице. После меня, разумеется.
Почти бывшая жена – повестка в суд лежит на кухонном столе, придавленная кружкой.
Много лет я жил по графику, расписанному до минуты: обход, конференция, стол, стол, стол. Теперь мой график – это лекарства по часам и прогулка до набережной со скоростью старика.
Впервые в жизни у меня появилось время на подумать и это оказалось самым страшным наказанием из всех существующих. Потому что в тишине этой однушки я сделал открытие, которое не тянуло на сенсацию, но перевернуло всё – мне некому позвонить.
Вообще некому. Телефонная книжка на четыреста контактов – главврачи, профессора, поставщики лекарств, материалов и оборудования, благодарные пациенты.
И ни одного человека, которому можно сказать, что мне плохо.
У Бога не бывает друзей. У Бога бывает паства.
А когда Бог падает или погибает – паства просто расходится по домам и находит себе нового.
Лера приходит через день с сумками продуктов и контейнерами с домашней едой. Зачем-то она начинает вить гнездо в моём почти холостяцком убежище. Раскладывает свои кремы в ванной, готовит на кухне с видом хозяйки.
Она уверена, что теперь всё наконец правильно: жена ушла, прятаться не нужно, место освободилось.
Я не гоню её, потому что, скажу честно и без прикрас – мне удобно. Кто-то готовит, кто-то подаёт таблетки…
Только смотреть на неё я почему-то больше не могу. Что-то в ней вызывает во мне лютое отвращение.
Развязка наступает в четверг, за неделю до суда.
– После суда переведёшься, – говорю я ей за ужином, не поднимая глаз от тарелки с супом. – В третью городскую или в частную клинику, куда хочешь. Я позвоню, тебя возьмут с руками и ногами.
Лера замирает с ложкой в руке.
– Что? Ты меня высылаешь? – голос у неё звенит. – Марк, ты в своём уме? Я тебя выхаживаю! Я тебя так долго ждала! Я ради тебя подругу…
– Вот именно, – говорю холодно. – Работать в одном отделении мы не будем. Это неправильно по отношению к Дарине.
Зря я произношу это имя. Честное слово, зря… От него сердце начинает колотиться, как бешеное.
– Неправильно по отношению к Дарине?! Да что ж вы все носитесь с ней, как со святой! Святая и великая Дарина, спасла мужа, ах, какая женщина! – её красивое лицо идёт багровыми пятнами и кривится. – А хочешь, я тебе расскажу про твою святую то, чего тебе никто не рассказал? Хочешь?!
– Лера…
– Она была беременна! – выкрикивает она мне в лицо. – Беременна, понял?! Пять недель! Она потеряла ребёнка в ту же ночь, пока ты валялся на её столе со своей аортой! Вся гинекология гудела, вся больница знала! Одна я тебе глаза откры…
Дальше я её не слышу.
Звук выключается – весь, разом, как будто кто-то выдернул шнур. Лера ещё что-то кричит, я вижу, как открывается и закрывается её рот, но в ушах у меня стоит только ровный белый гул.
Она была беременна.
Пять недель.
Мы хотели второго ребёнка. Дочку.
А я, лёжа в реанимации и видя перед собой бледую Дарину с неествественно прямой спиной и мертвенно-бледным лицом, торговался с ней, как на базаре…
– Мы ведь хотели второго ребёнка, дочку. Помнишь?
Господи… Я предлагал ей родить дочку через сутки после того, как она потеряла нашего ребёнка, стоя надо мной и с локтями, по локоть в моей же крови.
Она ничего мне не сказала тогда… Только стояла, впиваясь ногтями в ладонь – я же видел их, я же наблюдательный, чёрт возьми, я видел эти побелевшие костяшки и списал их на злость.
Она стояла с мёртвым ребёнком внутри своего горя и молчала, чтобы… Чтобы что? Чтобы не добивать меня, лежачего? Чтобы не разменивать своё горе на аргументы?
Есть люди, для которых чужая боль – валюта. Я всю жизнь был таким. Лера – такая же, вот она стоит напротив, довольная произведённым эффектом, глаза блестят. Рассказала, свергла соперницу с пьедестала.
А есть Дарина, которая имела в руках оружие судного дня и не нажала на кнопку, потому что для неё это было не оружие.
Это был ни в чём не виноватый ребёнок.
– …и вообще, если бы она нормально следила за собой, ничего бы… – доносится до меня сквозь гул.
Звук включается обратно.
Я медленно поднимаюсь из-за стола, и Лера осекается на полуслове. Она смотрит на меня и в её взгляде мелькает испуг.
– Марк… Маркуш, ну ты чего… Я же для тебя…
– Вон, – говорю тихо.
Я не кричу.
Крик – удел живых, а во мне сейчас живого – процентов десять, и все они заняты тем, чтобы не дать оставшимся девяноста сделать непоправимое.
– Собирай всё, что здесь твоё, и уходи вон. И запомни, никогда больше не появляйся в моей жизни. Увижу рядом – пожалеешь, что мы знакомы.
– Ты… – у неё дрожат губы. – Ты не можешь… Я год! Я всё разрушила ради тебя!
– Нет, – тихо говорю я, открывая перед ней дверь. – Разрушил я. Ты была инструментом. Не льсти себе.
Жестоко? Наверное. Но это первые честные слова, что я сказал за последний год и, по злой иронии, эти слова достались Логиновой.
Дверь захлопывается. Я остаюсь один в квартире, где пахнет её приторной ванилью, и меня внезапно перестают держать ноги.
Я – заведущий кардиохирургией, гений, Бог – сползаю по стене на пол в и сижу так до темноты.
В ту ночь я впервые в жизни не могу уснуть. Совесть, которая молчала много лет, оказывается, не умерла. Она ждала.
ГЛАВА 16
ГЛАВА 16
Марк
К родителям я еду за два дня до суда и, если честно, сам не знаю, для чего.
Наверное, за подтверждением. Много лет их дом был для меня эталоном, а сейчас...
Отец встречает меня в гостиной, он сидит в кресле и читает газету, пока рядом вьётся моя мама и предлагает отцу то попить, то поесть.
– А, судишься? – он опускает газету и усмехается моей же усмешкой. – Брось, всё образуется. Побесится и вернётся, бабы все возвращаются, некуда им деваться.
Я смотрю на него и у меня по спине проходит холод.
Это же я. Слово в слово.
“Побегаешь по судам, устанешь и вернёшься” – я сказал это Дарине в реанимации.
Я цитировал отца, даже не зная, что цитирую. Всю свою жизнь я думал, что я – это я. А на деле я оказался копией своего отца. Ксерокс с ксерокса и где-то там, в начале этой проклятой цепочки – дед, который тоже, наверное, делил женщин на жён и топливо.
Господи…
На кухне мать ставит передо мной чай и впервые за всё время я замечаю, какие несчастные у неё глаза.
– Мам, – говорю, глядя в чашку. – Можно вопрос? Только ответь, пожалуйста, честно.
– Спрашивай, Марочка.
– Ты ведь всегда всё знала про отца. Почему ты терпела? Только не говори, что это ерунда. Мне правда нужно знать, почему?
Мать долго молчит. Вытирает руки о фартук и садится напротив меня – ссутулившаяся женщина с истончившимися руками. Я вдруг замечаю, какая она старая. Когда она успела так постареть?
– Почему терпела… – повторяет она и смотрит куда-то мимо меня. – А я тебе скажу, сынок, если уж просишь честно. Я была в себе настолько не уверена, что боялась уйти. Понимаешь? Не мудрая я была, Марочка, а трусливая. Всё думала, а кому я нужна, а куда я пойду, а кто я без него… Твоего отца я любила больше, чем себя. Больше себя любила, вот в чём беда. Я была очень глупой.
Чашка остывает у меня в руках, а я не могу сделать ни глотка.
– Мам… А как же… Ты же говорила – “подумаешь”…
– А что мне ещё было тебе говорить? – она поднимает на меня глаза, и в них стоят слёзы тридцатилетней выдержки. – Признаться сыну, что мама – трусиха? Я себе-то в этом призналась только к пенсии… – она вздыхает. – А Дарина твоя – не я. Она себя любит правильно, как и надо. Я когда узнала, что она сразу ушла, знаешь, что почувствовала? Стыдно сказать, но гордость. Как будто она ушла за нас обеих.
Вот и всё.
Вот и вся моя правильная структура и философия на которой я строил жизнь.
Никакой мудрости не было. Была запуганная женщина, которая любила моего отца больше себя и всю жизнь называла свой страх терпением и мудростью.
А я смотрел на её страх и строил по нему чертежи. Я взял в жёны лучшую женщину из всех, что встречал, и методично, по отцовским лекалам, проверял, насколько она похожа на мою несчастную мать.
А она оказалась не похожа. Слава богу, она оказалась не похожа.
Домой я возвращаюсь затемно и долго стою у окна, не включая свет.
Итак, подведём итог, Марк Игоревич.
А итог до безумия прост. У меня была прекрасная женщина, которая любила меня. Был сын, который смотрел на меня с обожанием и считал меня героем. Был дом, в котором жило счастье.
Была идеальная жизнь…
И я разобрал её своими руками. Теми самыми золотыми руками, которые все должны были целовать.
Диагноз ясен – я клинический, самовлюблённый придурок, каких поискать.
Прогноз?
А прогноза нет. Вот что самое страшное: бывают состояния, при которых уже ничего нельзя исправить. Можно только не мешать жить тем, кого ты покалечил.
Извиниться? Смешно.
Мои извинения ей нужны, как мёртвому припарка. И потом – прощение не выпрашивают. Его либо дарят, либо нет, а дарить мне никто ничего не обязан.
Пытаться всё вернуть? Некуда возвращать и некого – того Марка, за которого она выходила, не существовало, она сама это сказала, и она была права.
Остаётся одно. Единственное, что я ещё могу сделать для этой женщины.
Не мешать. Отдать всё и уйти с дороги.
Я беру телефон и набираю юриста. Тот отвечает сонно – первый час ночи.
– Марк Игоревич? Что-то случилось?
– Слушай внимательно и не спорь. На суде признаём все требования истца. Все, полностью, без правок. Алименты увеличить против заявленных. Квартира, график, всё, что она просит – да.
В трубке повисает пауза.
– Марк Игоревич… Вы на эмоциях. Мы выиграем минимум половину позиций, я вам гарантирую…
– Ты меня услышал? – рычу я так, что сам пугаюсь своего голоса.
– Но почему? Объясните хотя бы, что я в деле напишу!
Я смотрю в тёмное окно, где отражается седеющий мужчина со шрамом через весь живот, и отвечаю.
– Это меньшее, что я могу сделать, – и кладу трубку.
В операционной я двадцать лет был Богом.
А я теперь человек, и мне теперь нужно учиться им быть всю оставшуюся жизнь.
ГЛАВА 17
ГЛАВА 17
Марк
Суббота, десять ноль-ноль.
Два года моей жизни держались на этих трёх словах, как мост держится на одной опоре.
Я приезжал без пяти и ждал в машине, глядя на подъезд. Ровно в десять из дверей вылетал Тёмка – всегда бегом, всегда с разбегу мне в живот, и на эти секунды, пока он висел на мне, обхватив руками и ногами, я снова был кем-то.
Не заведующим и не сволочью, по кирпичикам разобравшей собственный дом.
Просто папой.
Зоопарк. Бассейн. Дзюдо – куда я его записал, сам отвёл, сам купил первое кимоно на вырост. И фрегат, конечно. Наш фрегат по субботам – час склейки, разговоры про ванты и бизань-мачту, его сопение над пинцетом.
Я нарочно растягивал: работы там было на полгода, я растянул на почти два. Пока клеится корабль – у меня есть моя законная суббота с человечком, который любит меня вне зависимости от того, что я натворил.
А потом я поднимал сына до квартиры и сдавал из свои рук в руки Дарины.
И вот тут начиналась расплата.
Бывшая жена открывала дверь и смотрела сквозь меня. Ровно, спокойно – как на пустую стену.
Не было ни ненависти, ни боли, ни презрения – всё из этого я бы вынес, и сказал бы спасибо. Но… Ненавидят живых, а я для неё умер.
Каждую субботу я умирал на этом пороге заново. И каждую субботу видел за её плечом прихожую, где когда-то стояли мои туфли, вешалку, где висела моя куртка, полосу света из кухни, где мне больше никогда не нальют чаю.
Я потерял дом, который был моим. Женщину, которая была моей вселенной – это я тоже понял, разумеется, с положенным мне опозданием.
Фантомные боли – самые мучительные, потому что болит то, чего больше нет.
Я терпел два года. А потом понял, что не вынесу.
В мае мне позвонил Гриша Стрельцов – однокурсник, военврач, вечный бродяга, ищущий приключений на пятую точку.
– Здорово, Марк, у нас в полевом хирургов не хватает катастрофически. Санавиация не вывозит. Ты же вроде восстановился? Съезди со мной на две недели, покрутись. Тебя там никто ни о чём спрашивать не будет, там только руки нужны.
Те самые две недели и были той командировкой, из-за которой я впервые пропустил субботу.
Я вернулся оттуда другим человеком. Знаете, что там было? Там было всё просто – стол, раненый, осколки, кровь и никакой биографии. Никто не знал, что я гений и сволочь. Я был доктор, и этого было достаточно.
Впервые в жизни этого было достаточно…
В городе у меня оставались субботы, на которых я умирал, и порог, на котором меня не было.
Решение зрело всё лето. Я говорил себе красивые слова: сыну нужен не такой обрубок отца по субботам на несколько часов. Мальчик привязывается, а я всё равно ничего не могу ему дать, кроме зоопарка, да и Дарине будет легче дышать в городе, где меня нет.
Вру.
Сейчас, спустя годы, скажу как есть: я бежал от её взгляда сквозь меня. И от самого себя.
Меня от себя тошнило.
В последнюю субботу я поднялся с Тёмкой до самой квартиры, хотя обычно прощался внизу. Хотел сказать обо всём сказать ей, стоял на пороге, смотрел в глаза Дарины – самые красивые и грустные глаза во всём мире – и не смог.
– Спасибо тебе. За него. Ты всё делаешь правильно, – сорвалось с моих губ.
Она не поняла, конечно. А я не объяснил.
Трус. В десяти сантиметрах от правды – и трус.
Дальше я продал квартиру, доставшуюся мне от покойных бабушки с дедушкой. Оформил у юриста поручение: алименты – двадцать пятого числа, автоматически, до Тёмкиного двадцатипятилетия.
Я собирался туда, откуда возвращаются не все, и планировал собственное отсутствие так же тщательно, как когда-то планировал двойную жизнь. Хоть какая-то польза от моих талантов.
На седьмой день рождения я отправил ему фрегат. Готовый, собранный мастером, под стеклом. Наш, недоклеенный, мы уже не закончим...
А потом я выбросил сим-карту.
Можете судить, я заслужил. Скажу то, что думал – чистая ампутация лучше гангрены. Звонить раз в месяц, обещать и не приезжать, растягивать прощание на годы – это гангрена, она гниёт и отравляет. Отрезать одним движением – больно, но заживает чище.
Я ошибался, разумеется. Я узнаю об этом через восемь лет, когда увижу глаза своего взрослого сына.
Но тогда я сел в машину Гришки Стрельцова и уехал туда, где у меня не было биографии.
***
Про следующие четыре года рассказывать особо нечего – не потому, что нечего, а потому, что многое нельзя.
Скажу, что можно.
Полевой госпиталь – это конвейер. Стол, следующий, стол, следующий. Осколочные, минно-взрывные, ампутации. Мальчишки, у которых под наркозом лица становятся совсем детскими. Я оперировал по шестнадцать часов, спал по четыре, и впервые за всю мою блестящую карьеру моя работа была очищена от меня самого.
Комплекс Бога, кстати, там слетает за первую неделю. Когда теряешь троих за смену – не потому, что ошибся, а потому, что физика осколка сильнее твоих рук – быстро понимаешь своё место в иерархии.
Ты не Бог. Ты санитар у Бога. Подай-принеси-зашей. Вот и вся твоя миссия.
Мне это место подошло.
Письмо о маме догнало меня с опозданием в полтора месяца – почта туда ходит, как хочет. Сердце не выдержало – тихо, во сне. В день её похорон – я потом высчитал по датам – я стоял на столе четырнадцать часов, вытаскивая с того света парнишку-сапёра.
Вытащил.
Я не заплакал. К тому времени я разучился. Просто вышел ночью из палатки, стоял под чужими звёздами и говорил ей – туда, вверх:
– Прости, мама, за то, что понял тебя так поздно. И спасибо, что успела сказать правду.
Двадцать пятого числа каждого месяца юрист отправлял деньги. Это была моя единственная ниточка домой. Я представлял, как Дарина покупает Тёмке кроссовки, оплачивает секцию, и это было единственное отцовство, которое я себе оставил.
Заслуженно. Всё, что у меня есть и нет сейчас – заслуженная расплата за всё, что я натворил.
ГЛАВА 18
ГЛАВА 18
Марк
День, который вычеркнул из моей жизни следующие три года, я помню кусками.
Прилёт по госпиталю – туда, где прилетать не должно. Грохот, пыль, палатка складывается, как картонная. Я тащу с операционного стола парня с открытым животом. Его нельзя ронять, у него зажим на артерии…
Последнее, что помню, как взрывная волна мягко, почти бережно поднимает меня в воздух.
А дальше – ничего.
Вот вообще ничего, понимаете? Люди спрашивают потом: а что там, в коме? Свет, тоннель, голоса родных? Отвечаю: там – ничего. Пустота.
Из трёх лет моей жизни у меня нет ни секунды.
Просто вырезанные годы. Уснул в пыли – проснулся в палате с белым потолком, и между этими двумя кадрами мне успело исполниться сорок один, сорок два и сорок три.
Осколки собрали из ноги и спины. Голову, сказали, спасла каска и феноменальное упрямство организма. Три года между комой и тем состоянием, которое врачи дипломатично называют минимальным сознанием.
Потом – год, за который я заново научился глотать, сидеть, стоять и ходить.
Слово “реабилитация” я теперь искренне ненавижу.
В этом году я узнал, что отца больше нет – ушёл, пока я лежал. Говорят, после мамы он как-то разом сдал и угас. Две могилы рядом, на которые я успел только к четвёртой годовщине.
Постоял, положил гвоздики.
– Ну что, пап. Побесилась и не вернулась. И правильно сделала, – сказал я тогда шёпотом.
Руки, кстати, остались целы. Единственное, что во мне осталось целым – руки.
Судьба, у тебя всё-таки специфическое чувство юмора: забрать у человека всё и оставить именно то, чем он заработал себе свои грехи.
***
Решение я принял в реабилитационном центре, глядя в потолок.
Мне сорок четыре, я перенёс разрыв аорты, контузию, кому и три десятка осколков. Следующего звонка судьбы я могу не услышать.
А мой сын вырос без меня. Ему пятнадцать лет, и он не знает, где я был. Он думает, что отец его бросил.
К Дарине я не пойду. Тут даже не гордость, а простая арифметика. Она прогонит меня с порога, и будет права тысячу раз.
Я репетировал этот разговор года два и ни разу не дошёл в нём дальше её первой фразы. И потом… Она помнит меня высоким и наглым Богом в хирургическом костюме.
А приползёт к ней седой мужик с тростью, на сорок процентов состоящий из титана и шрамов. Я видел, как она умеет смотреть сквозь. Второй раз я этого взгляда не переживу – теперь уже в медицинском смысле слова.
Но у Тёмки я не отнимал права послать меня самому. Это его кровное право. Пусть посмотрит мне в глаза и скажет всё, что накопил. Я приму, ведь за этим я и ехал через полстраны – за приговором, который заслужил.
Город встретил меня запахом моря. Я снял квартиру у вокзала, неделю учился ходить по его улицам заново – и всё это время знал, куда именно я не решаюсь пойти.
Спортшкола Дзюдо на Портовой. Вечером, после школы – вторник, четверг, суббота
Я сам его туда записал десять лет назад. Единственное, что я успел сделать как отец – и надо же, оно дало плоды. Я посмотрел в интернете расписание старшей группы, и на главной страничке сайта увидел его…
Царёв Артём. Кандидат в мастера, гордость школы.
Кандидат в мастера…
И вот я стою у аптеки напротив спортшколы, опираясь на трость, и жду. Чего? Сам не знаю.
Сердце колотится так, как не колотилось ни перед одной операцией. Хотя… Кому я вру? Перед операциями оно у меня не колотилось никогда.
Через час через дорогу, у остановки, я вижу парня со спортивной сумкой.
Я узнаю его сразу. Мгновенно, со ста метров, спиной, затылком – всем, что во мне есть.
Высокий. Господи, какой высокий. Волосы такого же цвета, как у матери, а походка…
Походка моя, чтоб её. Тот же вынос подбородка, та же манера смотреть поверх голов. Он идёт, закинув сумку на плечо.
Мой взрослый, красивый и такой чужой родной сын.
Восемь лет. Я пропустил выпадение молочных зубов и первую драку. Жёлтый пояс, синий и последующий. Пропустил первую двойку п первую, наверное, влюблённость. Я пропустил всего человека...
Я собирался просто посмотреть. Честно – просто посмотреть издалека и уйти, я не готовился к…
Он поворачивает голову, его взгляд натыкается на мой и застревает.
Секунда. Две. Три.
Он не может меня узнать, не может. Он помнит меня темноволосым и наглым, а сейчас я – седоволосая тень себя прежнего с тростью в руках.
– Царёв! Ты идёшь, нет?! – орут ему от дверей.
Он оборачивается на голос на долю секунды, и этого мне хватает, чтобы сделать то, что я умею лучше всего в жизни.
Исчезнуть.
Я захожу за угол аптеки, вжимаюсь спиной в холодную стену и стою, хватая воздух ртом, как выброшенная на берег рыба.
Человек, который держал в ладонях бьющиеся, живые сердца. Человек, который четыре года шил под обстрелами.
Он сбежал от взгляда пятнадцатилетнего пацана, потому что это – невыносимее всего, что я пережил.
– Отдышись, Царёв, – хриплю тихо сам себе. – Отдышись и признай: ты всё ещё трус. Десять лет, война, кома, а главную свою операцию ты так и откладываешь.




























