Текст книги "Измена хирурга. Осколки нашей любви (СИ)"
Автор книги: Анна Раф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
ГЛАВА 10
ГЛАВА 10
Первая перенесённая суббота случается в конце мая, когда Тёмке идёт седьмой год.
– Я не приеду завтра, – голос Марка в трубке звучит глухо и как-то сдавленно. – Командировка.
– Командировка? – я не могу сдержать удивления. – У заведующего отделением? Марк, у тебя плановые расписаны на месяц вперёд, какая коман…
– Дарина, – перебивает он, и в его голосе столько усталости, что я осекаюсь. – Просто скажи Тёме, что я приеду через субботу. Пожалуйста.
Короткие гудки.
Из груди вырывается едва слышный истеричный смешок. Вот тебе и первый перенос… В груди противно щекочет от подозрений, что время, когда Царёв был образцовым воскресным папой, подходит к концу.
Его хватило на два года…
Я стою с телефоном в руке и не понимаю, что меня царапнуло сильнее – само это его враньё или голос, которым он сказал “пожалуйста”.
Абсолютно не понимаю…
Через субботу он приезжает, но потом пропускает две подряд. Потом приезжает снова – и… Я чувствую, что происходит что-то не то. Но не понимаю, что именно.
Марк поднимается с Тёмкой до квартиры, хотя обычно прощается у подъезда. Сын, чмокнув его в щёку, убегает мыть руки, а Царёв задерживается на пороге и впервые за два года смотрит не поверх моего плеча, а прямо мне в глаза. Долго.
– Спасибо тебе, – вдруг говорит он тихо. – За него. Ты… Ты всё делаешь правильно, Дарина…
После этого он разворачивается и уходит вниз по лестнице, не дожидаясь лифта.
Я стою в дверях, слушаю его удаляющиеся шаги, и по спине почему-то ползёт холодок.
Если бы я знала тогда, что это было прощание, – я бы не дала ему уйти, пока не вытрясла правду.
Но я не знала.
***
В июле Тёмке исполняется семь.
С самого утра в дверь звонит курьер и вносит огромную коробку, размером почти с самого Тёмку. Сын пляшет вокруг неё, пока я разрезаю скотч, а потом мы вдвоём замираем.
В коробке – парусник. Тот самый фрегат, о котором он бредил. Только не сборный, а полностью готовый. Собранный чужими профессиональными руками, покрытый блестящим лаком, с полной оснасткой, под стеклянным колпаком. Музейная вещь, стоящая, наверное, каких-то баснословных денег.
Без записки и открытки, но мы сразу догадываемся, от кого это.
– Это от папы! – захлёбывается Тёмка от счастья. – Мам, это же от папы, да? Я ему позвоню!
Он хватает телефон и набирает заученный наизусть номер.
– Абонент временно недоступен, – равнодушно отвечает трубка.
– Наверное, оперирует, – деловито решает сын. – Позвоню после торта.
После торта абонент всё так же недоступен. Вечером, когда расходятся гости, тоже. И на следующее утро. И через день, и через неделю, и через месяц...
В пятницу вечером, домыв после ужина посуду, я застаю Тёмку в его комнате. Он сидит на кровати, обняв коленки, и смотрит на фрегат под стеклянным колпаком.
– Мам, – говорит он, не поворачивая головы. Его голос такой тихий и печальный, что у меня сжимается сердце. – Я что-то не так сделал, да? Я, наверное, плохо спасибо сказал в прошлый раз. Или это потому, что я на дзюдо жёлтый пояс не сдал… Я плохой, и поэтому папа меня бросил?
Внутри у меня всё обрывается и летит куда-то вниз.
Вот оно, то самое, о чём предупреждают все детские психологи мира – ребёнок, которого бросили, первым делом ищет вину в себе.
Я сажусь рядом, разворачиваю его к себе за плечи и крепко-крепко обнимаю.
– Артём, посмотри на меня. Ты самый лучший сын на свете. Ты всё сделал так. Что бы ни происходило со взрослыми – ты никогда ни в чём не виноват. Запомнил?
– Запомнил, – шепчет он и утыкается носом мне в плечо.
А я обнимаю его, глажу по макушке и через его плечо смотрю на проклятый корабль.
Прощальный подарок.... Царёв больше не придёт.
В один из дней я делаю то, чего не делала несколько лет – еду к нему. Только вот в дверях съёмной квартиры меня встречает не Марк, а незнакомая женщина.
– Чего вам? – спрашивает она, и я на какое-то время застываю в ступоре.
– Здравствуйте, а… А где Марк Царёв?
– Прошлый арендатор-то? Так он съехал какое-то время назад. Я уже месяц тут живу.
Дверь перед моим носом закрывается, а я стою на лестничной клетке и чувствую себя героиней дурного сериала. Пропал, ничего не сказав. Ладно я, а сын? Он ведь себя винит в том, что папа его бросил…
Сердце сковывает холод, и я решаю продолжить поиски.
В нашей больнице кадровичка Люся при виде меня начинает суетливо перекладывать папки, и от этого у меня, почему-то, на душе возникает смутная тревога.
– Дарина Ильинична, миленькая, ну что вы у меня-то спрашиваете… Я думала вы знаете, что Марк Игоревич уволился с переводом…
– Куда переводом? – голос резко становится хриплым, и я до боли прикусываю щёку изнутри.
Она поднимает на меня несчастные глаза и молча разворачивает ко мне приказ. В графе “место перевода” стоит настолько обтекаемая формулировка, что за ней может прятаться что угодно. От частной клиники до края земли.
Главврач, к которому я вхожу без записи, разводит руками.
– Дарина Ильинична, клянусь, я сам в шоке. Лучшего хирурга потерял! Заявление принёс курьер, подпись нотариальная, всё чин по чину. Я ему звонил раз двадцать – недоступен. Думал, может, ты в курсе, вы же… – он осекается на полуслове и стыдливо отводит взгляд. – Ну, ты понимаешь.
Я понимаю.
Марк Игоревич Царёв исчез, но не насовсем, потому что двадцать пятого числа каждого месяца на карту приходят алименты, день в день, до копейки. Значит, он жив и помнит о своём сыне. И это многое объясняет – он исчез, не потому что забыл, а просто потому что так захотел.
И от этого больнее всего. Не мне – сыну.
ГЛАВА 11
ГЛАВА 11
Самое страшное – не моя злость, я с ней быстро сумею совладать. Самое страшное – это Тёмка, сидящий у она каждую субботу.
Он просыпается раньше меня, одевается, аккуратно причёсывается и садится на кухонный подоконник, откуда лучше всего видно парковку.
– У папы длинная командировка, – говорю я ему ровным голосом, хотя внутри всё дрожит. – Очень длинная. Так бывает у врачей.
– Я знаю, – кивает сын, не отрываясь от окна. – Я просто посижу тут, посмотрю… Вдруг командировка сегодня кончится.
Я ухожу в ванную, включаю воду и стою над раковиной, вцепившись в неё обеими руками.
При сыне я не могу плакать. Не имею морального права на это. При Тёмке я спокойная и надёжная мама, у которой всё под контролем. Но когда я остаюсь одна…
Я плачу так, что в груди начинает болеть, причём не метафорически, и буквально.
Аня однажды приходит в гости и, пока Тёмка играет с Верочкой, находит меня в ванной. Я сижу на бортике ванны, и тихо лью слёзы под шум впустую льющейся воды.
Подруга не говорит ни слова, она просто садится рядом со мной на холодный бортик белой ванны и обнимает меня за плечи. Несколько минут мы сидим так. Две взрослые несчастные женщины, два хирурга прячущиеся в ванной от маленьких детей.
– Реветь будем потом, – шепчет Аня мне в висок. – Слышишь, Царёва? Потом. Сначала надо жить. Это, между прочим, твои слова, помнишь? Ты мне сказала в момент, когда я очень сильно нуждалась в этом. Сейчас я возвращаю их тебе с процентами.
И я смеюсь – сквозь слёзы, в голос, впервые за этот страшный месяц.
Вот так эстафета и ходит между нами все эти годы – туда и обратно, из рук в руки, как переходящее знамя. Наверное, поэтому мы обе до сих пор целы.
К зиме Тёмка перестаёт садиться у окна. Готовый фрегат перекочёвывает со стола на самую верхнюю полку, куда не дотягивается его взгляд. А коробку с их общим, недоклеенным, я однажды нахожу глубоко под его кроватью – и возвращаю её на место, не тронув ни одной детальки.
***
Через год умирает мама.
Тихо, во сне, без боли и мучений. Сердце – то самое больное сердце, ради которого я когда-то решила молчать.
Накануне мы пьём чай у неё на кухне. Она подкладывает восьмилетнему Тёмке пирожки, ворчит, что я опять худая и опять всё тащу на себе. Это самый обычный вечер, каких были сотни.
Когда я уже надеваю в прихожей пальто, она вдруг берёт моё лицо в свои тёплые ладони и, опустив глаза, тихо произносит:
– Доченька, я ведь всё знаю. Про Марка, про Леру … Про всё.
– Мам… Почему же ты ни разу не спросила? – У меня перехватывает дыхание.
– А зачем? – она улыбается и гладит меня по щеке. – Ты бы рассказала, если бы тебе нужно было выговориться. А раз молчала – значит, молчать тебе было легче, чем говорить. Я просто была рядом, Дариночка.
Утром она не просыпается.
На похоронах Аня держит меня под руку с одной стороны, Тёмка – с другой, и я стою, оперевшись на них, не в силах сказать ни слова.
Я собиралась рассказать маме всё потом – когда научусь произносить это вслух, когда заживёт, когда станет проще. А потом взяло и закончилось, не начавшись.
– Нас осталось двое, – говорю я Ане на девятый день, когда дети засыпают, а мы сидим на кухне над остывшим чаем.
– Нет, Дарин, нас осталось четверо, – спокойно поправляет она. – Мы семья, помни об этом.
Она сжимает мою руку крепко-крепко, и я понимаю, что она, в общем-то, права. Потеряв одну семью я обрела совершенно другую.
***
Годы идут ровно и спокойно.
Я много и жадно оперирую Иногда доходит до того, что под конец рабочего дня у меня немеют пальцы. Моя фамилия в городе становится чем-то вроде знака качества – если попал к Царёвой, всё будет хорошо.
Тёмка растёт, получает свои пояса по дзюдо, в десять лет торжественно объявляет, что будет сам забирать Верку из садика. И иногда он и правда забирает её – ведёт её за руку и озирается по сторонам, прямо как настоящий телохранитель.
И ещё одно я делаю каждый год, никому не объясняя причин.
Раз в год я записываю сына на УЗИ сердца и аорты. Тёмка закатывает глаза.
– Мам, я здоров как конь, зачем ты накручиваешь? – фыркает он, закатывая глаза.
Мой ворчиливый пятнадцатилетний юноша. Одновременно такой взрослый, но всё ещё ребёнок.
Врачи пожимают плечами и говорят, что всё чисто и спокойно. Я выдыхаю, и каждый год записываю сына снова.
Потому что я знаю семейный анамнез Царёвых. Дед Марка, умерший в сорок один год. Марк, который чудом не отправился на тот свет в тридцать три…
Наследственность – это снайпер, который никуда не торопится. Я не могу помешать ему выстрелить, но я могу внимательно дежурить у окна с биноклем.
И буду это делать, чтобы уберечь сына от такой беды.
ГЛАВА 12
ГЛАВА 12
Артём
Официально заявляю, что звонок с последнего урока – лучший звук в мире.
Мы с Лёхой вываливаемся из школы в толпе таких же счастливых ребят, и я уже прикидываю, что до дзюдо примерно часа, можно успеть по шаурме…
Но тут у ворот сигналит серый кроссовер, и Лёха мгновенно сдувается.
– Всё, пацаны, за мной приехали, – бурчит он. – Отец снова будет читать лекции о том, что без алгебры в нашем мире никуда. а я историю и литературу люблю! Достали предки, честное слово, вздохнуть не дают…
Его отец выходит из машины – большой, лысоватый, в мятой куртке. Он отвешивает Лёхе лёгкий подзатыльник, Лёха ноет и закатывает глаза.
Обычная картина, которую я вижу практически каждый день.
А потом отец грубовато приобнимает его за шею. И вот тут у меня внутри что-то щёлкает. Чёрт… Каждый раз щёлкает, сколько себя помню, и каждый раз я делаю вид, что нет.
Достали предки.
Дурак ты, Лёха. Знал бы ты, как это – когда некому давать тебе подзатыльник за алгебру…
До секции идти сорок минут пешком, если через набережную. Я всегда хожу здесь – под шум моря думается лучше, а подумать мне, как обычно, есть о чём.
Мне пятнадцать. Из них с отцом я прожил семь. И из этих семи лет я помню, дай Бог года полтора, и то обрывками.
Помню, как мы клеили фрегат по субботам. В комнате стоял запах клея. Руки отца тоже помню – большие, с длинными пальцами… Они умели держать крошечный пинцет и не дрожать. Я тогда, со своей детской и неумелой моторикой, искренне этим восхищался.
Мама однажды сказала, что он оперирует сердца, поэтому его руки не дрожат. Я тогда не понял, и догнал только потом, когда подрос: он был известным кардиохирургом, заведовал крупным отделением в больнице.
Помню зоопарк и то, как я сидел у него на плечах и был выше всех людей на земле.
Помню аварию – кусками. Потом провал, как будто вырезали кадры. Белый потолок, гипс на руке, и мама с таким лицом, какого я больше никогда у неё не видел. Мне сказали, что папе стало плохо за рулём и что мама его спасла.
Мама вообще всех спасает, я тогда даже рисунок такой нарисовал. Детский сад, конечно, но… Рисунок, между прочим, до сих пор висит у неё в ординаторской. Пацанам я об этом не рассказываю.
А потом отец исчез.
Не сразу, а постепенно. Я помню, как звонил ему каждый день, но абонент был недоступен.
Он недоступен уже восемь лет.
Я его гуглил, конечно, наверное раз сто, если не больше. Особенно, лет в двенадцать-тринадцать. По ночам, лёжа под одеялом. Маме я об этом, конечно же, не говорил.
“Царёв Марк Игоревич кардиохирург”.
Старые статьи в интернете – уникальные операции, выжимки из научных конференций, какие-то новостные сводки. Я Видел его фотографию – он там стоял у трибуны, высокий, самоуверенный, подбородок вперёд. Мама говорит, я с каждым годом всё больше на него похож.
Она думает, мне приятно, но это не так.
Я не люблю, когда она сравнивает меня с ним.
Восемь лет назад он пропал. Человек просто перестал существовать в интернете, как будто его стёрли ластиком.
Живые люди так не исчезают. Так исчезают либо мёртвые, либо те, кто очень не хочет, чтобы его нашли.
Мёртвым он быть не может. Я знаю это точно, потому что двадцать пятого числа каждого месяца маме на карту приходят деньги. Я в курсе, хоть она и не афиширует: новые кроссовки, секция, телефон, репетитор по английскому – это всё оттуда, с той карты. Он исправно платит, как за коммуналку.
Я – его коммуналка. Оплатил до двадцать пятого – и живи спокойно, совесть чиста.
Что у них случилось с мамой, я не знаю. Официально – “не сошлись характерами”. Стандартный набор, у половины класса точно такой же.
Только я давно не маленький, и дедукция у меня работает довольно неплохо.
Мама за десять лет не сказала об отце ни одного плохого слова. Вообще ни одного! По поводу него одно лишь молчание, ровное и глухое, как бетонная стена.
А я в свои пятнадцать уже усвоил простую вещь: так молчат о том, что до сих пор больно трогать.
И ещё, классе в седьмом, я слышал, как тётя Аня на кухне сказала маме про кого-то из своей больницы:
– …и главное – с лучшей подругой, представляешь, прямо как у тебя… – и осеклась. И они обе замолчали так быстро и так плотно, что я, стоя в коридоре с чашкой, всё понял.
Измена с маминой подругой.
Я потом неделю ходил и думал об этом. Смотрел на его фотографию с конференции – на этот подбородок вперёд – и пытался понять: как? Вот у тебя жена, которая спасает людей. Вот у тебя нормальный сын, который тебя обожает. Вот твоя семья, дом…
Что могло такого случиться, чтобы всё это променять… На что? Сам не понимаю.
И главное – ладно, променял, ушёл. Бывает. Полкласса так живёт и видится с отцами несколько раз в месяц по выходным. Но… Он же насовсем пропал. просто взял и вычеркнул меня из жизни так, словно меня и не было никогда. Вот этого я понять не могу. И, честно говоря, не хочу уже.
До секции остаётся квартал, когда я его вижу.
Сначала мне мерещится просто силуэт на другой стороне улицы, у аптеки напротив спортшколы. Высокий, неподвижно стоящий мужчина в тёмной куртке. Он опирается на трость и, кажется, смотрит…
На меня? На секцию? Отсюда не разобрать…
Я замедляю шаг и щурюсь, чтобы присмотреться.
Что-то в этом силуэте бьёт меня под дых так, что я забываю, как дышать.
Седой, с тростью. Не он... Конечно это не он, у того на фотографии тёмные волосы и никакой трости, тому на фотографии тридцать три года и весь мир у ног…
Мужчина поворачивает голову, и через дорогу, через поток машин, наши взгляды встречаются.
Секунда. Две. Три.
Сердце ухает куда-то в живот и колотится там, как бешеное.
– Царёв! Ты идёшь, нет? – орёт товарищ от дверей секции. – Разминку проспишь!
Я на автомате оборачиваюсь на голос, ну Санёк, ну кто тебя просил…
А когда поворачиваюсь обратно – у аптеки никого нет.
Пустой тротуар, поток машин и пожилая женщина с авоськой ковыляет к остановке.
Никого.
***
Всю тренировку я пропускаю броски, как первогодка, и тренер дважды спрашивает, не заболел ли я.
Не заболел, просто показалось. Да стопроцентно показалось. Насмотрелся на старые фотографии, вот мозг и дорисовал. Так бывает, это называется парейдолия, я читал в учебнике по психиатрии, который дала мне мама прошлым летом в надежде заинтересовать меня.
Показалось, показалось, показалось…
Только руки на татами почему-то дрожат, и в груди до сих пор колотится это дурацкое, глупое, детское…
Папа?
ГЛАВА 13
Марк
– Запомни, Марк, женщины делятся на жён и всех остальных, – сказал мне отец, когда мне было пятнадцать, и я случайно увидел его в ресторане с чужой рыжеволосой женщиной в платье с глубоким декольте. – Жена это дом, фамилия и наследники. Остальные – это топливо. Мужчина моего уровня не может ездить на пустом баке. Мать твоя это понимает, и ты однажды обязательно поймёшь.
Мать понимала.
Она накрывала ему ужин, гладила рубашки и молчала так, что до пятнадцати лет я искренне считал нашу семью образцовой.
Да я и после так считал, если честно. Отец дожил с матерью до серебряной свадьбы, дом – полная чаша, ни одного скандала на моей памяти. Разве это не образец?
Уже будучи ординатором я однажды спросил её – зачем терпела. Мать посмотрела на меня спокойно и ответила: “А что такого страшного случилось? Подумаешь, гулял…”
Вот в такой семье я вырос, и считал её нормой. Смешно? Подождите смеяться. Дослушайте сначала.
***
В операционной я – Бог, и это не самомнение, а практически должностная инструкция.
Когда я развожу рёберным расширителем чужую грудную клетку и беру в ладонь бьющееся сердце, между жизнью и смертью не остаётся никого, кроме меня.
Ни родственников, ни попов с молитвами, ни самой судьбы. Только мои руки.
Семь часов у стола – и человек, которому оставалось жить сутки, будет нянчить внуков.
Попробуйте делать это по триста раз в год и остаться скромным. Гарантирую – у вас не выйдет. Ни у кого не выходит – спросите любого кардиохирурга.
Мы все знаем за собой этот грешок. Комплекс Бога – профессиональная деформация, как варикоз у парикмахеров. Разница только в том, что я своего комплекса не стеснялся, а горло нёс его, как знамя.
Мне все были должны. Больница – потому что на моей фамилии держалась её репутация. Пациенты – потому что я дарил им годы жизни. Жена – потому что из всех женщин города я выбрал её.
Дарину я, кстати, выбирал как выбирают кардиостимулятор – лучшую. Умная, красивая, с руками от Бога, самодостаточная – не липла, не заглядывала в рот и не висла на шее. Настоящий трофей, достойный меня. Я любил её, как умел: исправно, добротно, по расписанию.
Дом – полная чаша, сын – умный, вспитанный наследник, жена – красавица и королева. Идеальная структура, но ей, как учил отец, нужно топливо.
Лера заинтересованно смотрела на меня с самого первого дня, как Дарина нас познакомила.
Ещё на их выпускном в университете – смотрела. На нашей свадьбе, ловя букет – смотрела.
Всегда смотрела.
Думаете, я не видел? Нет, я видел абсолютно всё, потому что я хирург, у которого под корко вшито видеть то, что скрывают люди, это банальная пропедевтика. А Лера даже не скрывала.
И знаете, что я делал? Ничего.
Я не отталкивал её. Зачем отталкивать то, что греет самолюбие лучше любого коньяка? Но и не поддавался – зачем ломать удобную структуру ради подружки жены? Я просто позволял ей смотреть на меня годами.
Я, если угодно, коллекционировал эти взгляды, как коллекционируют благодарности пациентов – в рамочку и на стену.
Тщеславие – вот как это называется. Мне было тридцать два, у меня было всё, и мне было приятно, что кто-то стоит за мной в очереди.
О том, что чувствует Дарина, я не думал ни секунды. А что она могла чувствовать? Она ничего не знала. А чего жена не знает, того не существует.
А потом Валерия Логинова поступила в ординатуру по кардиохирургии и, что самое интересное, Дарина сама попросила меня быть её “наставником”.
– Марк, Лерка идёт к тебе в ординатуру, представляешь? – сказала жена за ужином, сияя. – Присмотри там за ней, ладно?
Присмотри за ней…
Судьба, если ты существуешь, у тебя паршивое чувство юмора.
Первый день ординатуры я помню до мелочей, хотя предпочёл бы не помнить. Сентябрь, конференция утренняя, я представляю отделению новых ординаторов. Лера стоит в первом ряду – халат по фигуре, волосы забраны, глаза опущены. Прямо-таки образцовая скромница.
Только вот когда все расходятся, она задерживается у дверей моего кабинета.
– Марк Игоревич, спасибо, что взяли меня. Я обещаю, что не подведу вас.
И смотрит. Тем самым пожирающим взглядом, многолетней выдержки.
Вечером она последней приносит мне истории болезни на подпись и задерживается. И что-то говорит про то, как мечтала учиться именно у меня. И стоит слишком близко, и духи у неё тяжёлые, ванильные.
Я прекрасно понимаю, что происходит. У меня было много лет, чтобы это понять, и десять секунд, чтобы это остановить.
Знаете, что я подумал в эти десять секунд?
Я подумал: а кто мне запретит?
Вот честно, кто?
Правила пишут для смертных, для среднего звена, для тех, кто ошибается. А я не ошибаюсь.
Дарина? Дарина не узнает, она мудрая, покладистая девочка, у неё сын, дом, операции и попросту некогда лезть в мои дела на стороне.
А узнает – ну что ж… Мать же понимала, и она поймёт.
Лера – это не всерьёз. Лера – просто топливо. Развлечение, если можно так выразиться.
Я не отстранился.
Вот и вся цена моим принципам: десять секунд и запертая дверь ординаторской, которая со временем превратилась в трясину.




























