Текст книги "Возвращение: Стихотворения"
Автор книги: Анна Баркова
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Анна Баркова
Возвращение: Стихотворения
Леонид Таганов
Анна Баркова. Судьба и стихи
1.
Книга, которую держит сейчас в руках читатель, называется «Возвращение». Это название, отсылая к заглавию одного из стихотворений А. Барковой, подчеркивает вместе с тем особый драматизм жизненной, творческой судьбы поэтессы.
А. Баркова входила в большую литературу в начале двадцатых годов. Начало было многообещающим. В 1922 году в Петрограде вышел первый и последний при жизни поэтессы сборник стихов «Женщина». Предисловие к нему написал А. В. Луначарский. Первый нарком просвещения горячо приветствовал талант молодой поэтессы. Об этом же свидетельствовали и письма Луначарского к Барковой, в одном из которых говорилось:
«Я вполне допускаю мысль, что Вы сделаетесь лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы…» (16 декабря 1921)[1]1
Письма А. В. Луначарского к поэтессе Анне Барковой. Публ. Вл. Борщукова. //Изв. АН СССР, отд-ние лит. и яз., 1959, т. 18, вып. 3, с. 255.
[Закрыть].
Луначарский был не единственным из крупных деятелей культуры, кто заинтересовался поэзией А. Барковой. О ее стихах положительно отзывались А. Блок. В. Брюсов, А. Воронский… Что же произошло дальше? Почему в конце двадцатых годов имя Барковой исчезает из литературы? Может быть, поэтесса не оправдала выданных ей творческих авансов? Может быть, жизненные превратности заставили бросить поэзию? Нет, все оказывается гораздо сложней. С поэзией она никогда не порывала, ее стихи с годами приобретали все большую художественную силу. Но случилось так, что на протяжении долгого времени правда о судьбе замечательной поэтессы замалчивалась теми, кто хотел бы видеть литературу служанкой административно-приказной системы, отражением официально-казенных идей. Поэзия Барковой никогда не укладывалась в прокрустово ложе выморочных теорий. Впрочем, об этом разговор впереди. Начнем же с самых истоков.
Анна Александровна Баркова родилась в 1901 году в Иваново-Вознесенске. Отец – сторож одной из ивановских гимназий. Рано потеряла мать. Детство было угрюмым. В поздних своих стихах, вглядываясь в начало своей жизни, Баркова писала:
Что в крови прижилось, то не минется,
Я и в нежности очень груба.
Воспитала меня в провинции
В три окошечка мутных изба.
Городская изба, не сельская,
В ней не пахло медовой травой,
Пахло водкой, заботой житейскою,
Жизнью злобной, еле живой.
Только в книгах открылось мне странное,
Сквозь российскую серую пыль,
Сквозь уныние окаянное
Мне чужая открылась быль.
Золотая, преступная, гордая
Даже в пытке, в огне костра…
Эти стихи не только о страшной жизни. В них запечатлен (и это главное!) гордый, независимый характер, противостоящий окружающему.
Все, кто знал Баркову ещё в ранние годы, свидетельствуют о её изначальной незаурядности… «Огненно красная, со слегка вьющимися волосами длинная коса, серьезные, с пронзительным взглядом глаза, обилие крупных, ярких веснушек на всем лице и редкая улыбка» – такой запомнилась гимназистка Баркова одной из своих сверстниц[2]2
Из неопубликованных воспоминаний доцента Ивановского пединститута А. П. Орловой.
[Закрыть]. Портрет в данном случае соответствовал духовной сущности. Дело в том, что в Барковой очень рано обнаружилось неприятие замкнутого пространства, ненависть к догмам, в какие бы формы они ни воплощались. С самого начала и до конца она живет под знаком страстного «нет» по отношению ко всему, что так или иначе упрощает, опошляет человека. Показательно: в четырнадцать лет гимназистка Анюта Баркова ведет записки, которые называются «Дневник внука подпольного человека». Среди любимых авторов, обозначенных в этих записках, – Эдгар По, Оскар Уайльд, Федор Сологуб и, конечно же, Федор Михайлович Достоевский. Внутренняя связь с миром великого писателя отзывается в названии дневника, в самих изгибах её остро парадоксального мышления. Думаю, что уже в юности Барковой был близок следующий тезис одного из героев Достоевского: «…Кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать – в самой жизни, а не собственно в цели, которая, разумеется, должна быть не иное что, как дважды два четыре, то есть формула, а ведь дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти». Вот этого «дважды два четыре» больше всего и не могла терпеть Баркова.
Революцию она встречала с радостью, увидев в ней силу, сокрушающую ненавистные каноны. Рухнуло «дважды два четыре» прошлой жизни. Её захватила новизна происходящего. По-новому ощутила тогда Баркова и свой родной город. Он перестал ей казаться провинцией. Иваново-Вознесенск открылся городом людей, творящих небывалое. Городом героев, которых не смогли сломить никакие испытания. Она влюбилась в этот город. Посвящение на титульном листе сборника «Женщина» звучит так: «Первую мою книгу, рожденную первой моей любовью, отдаю, недоступный, твоим усталым глазам и рукам, измученным на каторге».
Её университетом стала газета «Рабочий край». Здесь она работала с 1919 по 1922 год. Писала короткие заметки, репортажи, рецензии. Печатала стихи под псевдонимом Калика Перехожая. Рядом были Д. Семеновский, М. Артамонов, И. Жижин – все те, кто входил в «кружок настоящих пролетарских поэтов» (так назвал В. И. Ленин поэтическое объединение при «Рабочем крае»). Участие в этом кружке благотворно сказалось на творческом формировании Барковой. Чем была интересна поэтическая группа при «Рабочем крае»? Прежде всего тем, что её участники, принимая революцию, не изменили гуманистической сущности искусства. Суть «ивановского феномена» в поэзии 20-х годов заключался в прорыве эстетических, литературных стандартов, насаждаемых в то время, в прорыве пролеткультовских представлений, согласно которым новый мир держится исключительно на классовой ненависти, на превосходстве железного, коллективного «мы», исключающего уникальное, природное «я». А. К. Воронский в статье «Песни северного рабочего края» (1921) подчеркивал органический демократизм поэзии ивановцев, проявившийся не только в приятии новой действительности, но и в том, что здесь отразилась «боль человеческой души, отравленной городом, оторванной от лесов, приволья степей, тоска искривленного человека по жизни, где нужны не только бетон и сталь, но и цветы, много воздуха, неба, вольного ветра».
У Барковой на всю жизнь осталось благодарное чувство к «Рабочему краю», приобщившему её к активному участию в литературе. «Три с лишним года моей работы в „Рабочем крае“, – вспоминала поэтесса, – совпали с так называемым „литературным уклоном“ газеты.
Многие теперь обвиняют „Рабкрай“, вынянчивший многих иваново-вознесенских поэтов, за оный „злостный“ уклон. Но мы, поэты (простите за эгоизм), глубоко благодарны газете за этот уклон. Благодаря ему в самое трудное для печати время мы могли многое сказать и художественная продукция наша не осталась под спудом, она увидела свет и нашла своего читателя»[3]3
Литературное приложение к «Рабочему краю», 1928, 1–7 мая, № 10.
[Закрыть].
В 1922 году Баркова переезжает в Москву. Вслед за поэтическим сборником «Женщина» появляется ещё одна её небольшая книжка – пьеса «Настасья Костер» (Петроград. 1923). В Москве Баркова работала в секретариате Луначарского, жила в его кремлевской квартире. Короткое время училась в руководимом В. Брюсовым литературном институте.
В судьбе Барковой приняла участие М. И. Ульянова. С её помощью поэтесса подготовила второй сборник стихов, который, к сожалению, до печати не дошел, получила комнату и работу в «Правде». Иногда на страницах этой газеты появлялись заметки и стихи Барковой. Была ещё работа в мелких ведомственных журналах, в издательствах.
26 декабря 1934 года А. Баркова была арестована по ложному обвинению.
Остановимся подробней на поэтическом дебюте Барковой, на её сборнике «Женщина». Эта книга, как уже говорилось выше, рождалась в самом тесном контакте с жизнью. Но будем помнить и другое: истинная поэзия, отражая действительность, по-особому преобразует её. Искать в поэтическом творчестве прямого слепка с жизни не стоит. Тем более, когда речь идет о такой неукротимой романтической натуре, какой была Анна Баркова.
Вспоминаю свой рдяный рассвет.
Он сулил не добро, не добро.
Как дерзко плясало в осьмнадцать лет
На бумаге мое перо!
Казалось – пойду и всё возьму.
Осилю тоску, злобу и тьму.
Так казалось… А почему?
Говорят, что был излом, декаданс
И некий странный болезненный транс.
А я думаю – силы неловкий взлет,
И теперь её никто не вернет.
Так охарактеризовала Баркова в поздних стихах начало своего творчества. На редкость глубокая характеристика!
Желание осилить «тоску, злобу и тьму», неприятие старого звучит во многих стихах первого сборника Барковой. Лирическая героиня предстает здесь нередко как олицетворенное возмездие прошлому. Она – предтеча женщины будущих времен. Осталось совсем немного времени, когда миру будет явлен величавый вид амазонки. Уже слышен топот её коня. Уже в страстном порыве готова броситься под её копыта лирическая героиня Барковой:
Поэтесса великой эры,
Топчи, топчи мои песни-цветы!
Утоли жажду моей веры
Из чаши новой красоты!..
В сборнике Барковой «Женщина» было много такого, что давало основание зачислить её в разряд самых горячих ниспровергателей проклятого прошлого. Здесь взрывают церкви и пляшут на кладбище. Здесь идет в освободительный бой красноармейка с красной звездой на рукаве. Здесь прославляется любовь к «красному ткачу» и отвергается любовь «хрупколилейного» принца. И впрямь, как выразился о Барковой один из критиков двадцатых годов, перед нами Жанна д’Арк новой поэзии…
Но вот вопрос. Почему так неприязненно встретила «Женщину» пролеткультовская критика, те, кто, казалось бы, в первую очередь должен был радоваться выходу в свет сборника Барковой? В одном из писем к автору данной статьи Анна Александровна заметила: «Пролеткультовцы приняли в штыки мои стихи (а читал их в Доме печати, том же самом, что сейчас Дом журналистов, А. В. Луначарский 5-го июня 1922 г.). Все обвинения свалились на мою голову: мистицизм, эстетизм, индивидуализм, полнейшая чуждость пролетарской идеологии и, разумеется, „пролетарской“ поэзии.
В защиту мою выступил только покойный Б. Пастернак… Заревые, Огневые, (фамилий их я не помню) усердно громили меня». И далее Баркова дает такую оценку своей ранней поэзии: «Мои писания скорей можно отнести к разряду некоего отвлеченного романтизма той эпохи, эпохи первых лет резолюции, эпохи военного коммунизма».
Вряд ли Баркова права, отрицая влияние пролеткультовцев. Но вместе с тем бесспорен тот факт, что её поэзия далеко выходила за рамки ортодоксальной пролеткультовской эстетики. Слишком много в поэзии Барковой непосредственного, антидогматического, «текучего», чтобы подчиниться готовым схемам жизни и творчества. Через всю книгу «Женщина» проходит мотив внутренней борьбы, раздвоенности лирической героини, которая, отрицая «вечные» чувства, любовь в её прежнем виде, не может в то же время освободиться от груза «прошлых» лет. «Амазонка с грозным оружием» встречается в её стихах с «пугливой женщиной-ребенком». Поэтесса не знает, что делать ей с этим, говоря словами Пастернака, «призраком на разливе души». Она готова пожаловаться на свою слабость, на свое неумение освободиться от плена любовной тоски, делающей ее «маленькой и робкой». Не случайно возникает упрек-обращение к древнегреческой поэтессе Сафо, прародительнице сердечной песни женщины:
Взором томно таинственным
Ты зачем меня обняла?
Ведь я тверда и воинственна
И не знаю любовного зла.
Но конец стихотворения выдержан в совсем иной тональности:
Сафо, вызов бросаю
В благоуханные царства твои!
Сети твои разрываю,
Страстнокудрая жрица любви.
Произведений с такими резкими тирадами в сборнике Барковой много. И это не просто черта стиля, а особенность мироощущения поэтессы. Верно говорилось в одной из первых рецензий на сборник «Женщина», принадлежащей перу сотрудника газеты «Рабочий край» С. А. Селянина: «Беспрестанное струение души, непрерывная работа сознания чувствуется в стихах Барковой… Ум и сердце – непрерывные враги… Они ведут постоянную борьбу между собой. Постоянно расходятся в разные стороны. Вместе с началом борьбы ума и сердца начинается восхождение на „Первую Голгофу“» (журнал «Новый быт» (Иваново-Вознесенск), 1922, № 2).
Своеобразной кульминацией в «Женщине» становятся стихи о «русской азиатке», настежь распахнувшей душу простору стихий.
Я с чертом торгуюсь упорно:
Я душу ему продаю.
Да ну, раскошеливайсь, черный!
Смеюсь, дразню и пою.
От желтой страсти пьяной
Не двинуться, словно в цепях.
Возьму хоть раз и кану
В монгольских глубоких степях.
Еще мне заплатишь… Да знаешь
Об этой уплате ты сам.
Эй, черт! Не скупись, заскучаешь
По красным моим волосам.
Эх, желтая страсть иссушила!
Ну, дьявол, купи, не скупись!
Посею последнюю силу
В сожженной монгольской степи.
Что стоит за этими торгами с дьяволом? Сатанинская гордость? Бесовское глумление над прошлым? Я думаю, главное не в этом. Оборотной стороной дьявольского начала в «Женщине» становится отчаянное признание невозможности жить без всего того, что так яростно отрицала лирическая героиня Барковой. И, может быть, такое признание было самой большой победой молодой поэтессы. Трагической победой. Минута всепоглощающей страсти обернулась для лирической героини «Женщины» скорбным сознанием «прокаженности». Её ждет казнь за то, что «ложно предтечей себя назвала», что она «должна песнопения страстные песнопеньями вечно сменять». Последнее стихотворение сборника, так и названное – «Прокаженная», кончается словами:
Это тело проказа источит,
Растерзают сердце ножи:
Не смотрите в кровавые очи
Я вам издали буду служить.
Моя песнь все страстней и печальней
Провожает последний закат.
И приветствует кто-то дальний
Мой торжественно-грустный взгляд.
Поэтессой был выбран путь предельного самовыражения. И все это отзывается в самой словесной эстетике поэтического сборника «Женщина». В предисловии к нему А. В. Луначарский особо подчеркивал: «…А. А. Баркова уже выработала свою своеобразную форму, – она почти никогда не прибегает к метру, она любит ассонансы вместо рифм, у нее совсем личная музыка в стихах – терпкая, сознательно грубоватая, непосредственная до впечатления стихийности». Напомнить эти слова Луначарского совершенно необходимо потому, что до сих пор бытует мнение: поэзия Барковой – в плане стилистическом – материя весьма несовершенная. «Какое потрясающее косноязычие!» – услышал я от одного литературоведа, прочитавшего «Женщину». Сказано это было с интонацией осудительной. Да, да – именно косноязычие. Но все дело в том, что стоит за ним. У Барковой в лучших её «косноязычных» стихах мы имеем дело не с поэтической неумелостью, а с сознательным поиском, с желанием выразить новое содержание, новое сложное сознание эпохи. Впрочем, сама автор «Женщины» сказала об этом очень хорошо:
Я – с печальным взором предтеча.
Мне суждено о другой вещать
Косноязычной суровой речью
И дорогу ей освещать.
А. А. Баркова в конце жизни склонна была весьма избирательно относиться к произведениям, составляющим ее сборник «Женщина». «Из первой книги я отобрала бы сейчас штук 15 стихотворений, остальные – долой», – писала она мне. И далее идет перечень конкретных произведений, которые, по мнению Барковой, прошли испытание временем. Это «Милый враг», «Первая Голгофа», «Сафо», «Куда из этого города», «Чужие сады», цикл «Пляс», цикл «Русская азиатка», «Прокаженная», «Дурочка», «Душа течет». Думаю, однако, что стихов, которые могли привлечь внимание сегодняшних читателей, гораздо больше. Более того, убежден, что даже самые несовершенные стихи в «Женщине» интересны для нас, ибо сборник А. Барковой надо рассматривать как напряженно пульсирующее целое, как тот миг в жизни поэтессы из Иванова, когда сущее открылось ей в необозримых просторах земли и неба, в необозримых пространствах человеческого духа.
2.
В 1921 году в Иваново-Вознесенске проводился смотр литературных сил. Писателям была предложена анкета, один из пунктов которой включал следующий вопрос: «Какую бы обстановку считали Вы более благотворной для своей литературной работы?» Писатели по-разному отвечали на этот вопрос. Баркова написала так: «Быть свободной от всех технических работ, мало-мальски обеспеченной материально. А может быть, лучшая обстановка – каторга?[4]4
Анкета из 1921 года. (Публикация Е. Силкиной) //«Рабочий край», 1988, 13 сентября.
[Закрыть]» (подчеркнуто мной. – Л. Т.). Поэты нередко предугадывают свою судьбу. Судя по этой анкете, Баркова также владела даром предвидения.
Её первый срок, или, как она горько шутила, её первое путешествие, падает на 1934–1939 годы. Потом война, оккупация. И вновь лагерь: 1947–1956. В январе 1956 года её освободили, но через год снова арестовали. Были перехвачены и признаны (в который раз!) «опасными для общества» рукописи, стихи Барковой, посланные по почте. Таким образом хрущевская оттепель обернулась для неё третьим «путешествием». Пожилая, страдающая астмой женщина вновь оказалась за колючей проволокой…
Недавно в журнале «Нева» (1989, № 4) были опубликованы воспоминания И. Вербловской, где повествуется о последнем «сроке» Барковой. Автор рассказывает здесь между прочим об одном из самых мучительных для Анны Александровны этапов. Накануне 1960 года лагерь, где находилась Баркова, переводили из Кемеровской области в Иркутскую. Далее – слово И. Вербловской: «Нам надо было пройти несколько километров пешком. Стояла морозная ночь. Наши вещи погрузили на подводы, а мы шли по нетоптанной дороге, подгоняемые конвоем. Шли, разумеется, медленно, но Анна Александровна, задыхаясь от астмы, вообще еле передвигала ногами. Вскоре она выбилась из последних сил, села на снег и сказала, что больше идти не может, пусть её застрелят. Тогда мы связали два головных платка, положили её, как на носилки, и понесли. Платки провисли, и мы практически волокли её по колючему снежному насту. Анна Александровна терпеливо молчала. Наконец одна женщина взяла её на руки, как ребенка, а вскоре удалось остановить подводу с багажом и усадить Баркову. Честно говоря, мы не чаяли, что она останется живой».
Судьба на сей раз пощадила Баркову. Более того – она дожила до освобождения. Помог А. Т. Твардовский. В 1965 году Баркова была полностью реабилитирована. Жить ей предстояло после этого одиннадцать лет. Одна, без семьи, без родственников прожила она остаток жизни в Москве в коммунальной квартире на Суворовском бульваре.
Мне посчастливилось впервые встретиться с Анной Александровной осенью 1972 года. Прямо скажу, приход «доцента», «историка литературы» вызвал у Барковой если не раздражение, то какое-то сердитое недоумение. В её маленьких глазах буравчиках читалось: «Неужели кому-то еще интересно мое прошлое? Ну забыли и забыли…» Понадобились не одна встреча, не одно письмо, чтобы стала понятна первоначальная суровость Барковой. За ней стояло нежелание быть только в прошедшем времени, она отстаивала свое право жить в настоящем. Эта измученная жизненными испытаниями женщина не мыслила себя вне современного искусства.
Стихи Баркова писала до самой смерти. Однако она прекрасно понимала, что в ближайшее время опубликовать эти стихи невозможно. Кто-кто, а Баркова не обманывалась насчет истинного характера жизни, которую мы сейчас называем застоем. Подлаживаться к этому времени она не могла и не хотела. С нескрываемым презрением относилась Баркова к литературным временщикам, о чем свидетельствует, например, такое её стихотворение, написанное задолго до «застоя»:
Не стать ли знаменитым дряхлым гадом
С морщинами и астмой? – Все, что надо,
Для стариков маститых и старух.
Потерян будет ум, утрачен слух,
Сомнения мучительная едкость,
Пера смертельная исчезнет меткость,
И стану я почтенна и глупа,
И удостоюсь звания столпа…
И все-таки Баркова верила, что время для её творчества придет. Сегодня мы становимся свидетелями правоты замечательной поэтессы. В 1988 году на страницах газеты «Рабочий край», журнала «Огонек» появились первые подборки её неизвестных стихов. И вот наконец выходит книга, где собраны стихотворения Барковой, написанные в разные годы. Далеко не все вошло сюда из созданного поэтессой, но, как говорится, ляха беда начало.
3.
Конечно, еще не пришло время для глубокого рассмотрения всего того, что было создано Барковой после сборника «Женщина». И все-таки попробуем дать хотя бы предварительный набросок творческого пути поэтессы, следующего за её поэтическим дебютом.
Во второй половине 20-х годов Баркова все дальше отходит от патетики «отвлеченного романтизма». В данном случае этот отход вряд ли объясняется известными «гримасами нэпа», напугавшими тогда многих романтически настроенных поэтов. Баркову тревожит не внешняя перекраска времени, а его качественное перерождение. Её пугает наступление безжалостной прозаической эпохи, ставящей крест на человеке, который ощутил революцию как звездный час освобождения от духовного рабства. И здесь по-своему давала о себе знать реакция на вызревание страшной антигуманистической власти, называемой сегодня культом личности. Баркова раньше многих поняла черную бездну этой власти. Раньше многих поняла она развращающую силу ненависти, которая оправдывается «могучими словами».
Пропитаны кровью и желчью
Наша жизнь и наши дела.
Ненасытное сердце волчье
Нам судьба роковая дала.
Разрываем зубами, когтями,
Убиваем мать и отца.
Не швыряем в ближнего камень —
Пробиваем пулей сердца.
А! Об этом думать не надо?
Не надо – ну, так изволь:
Подай мне всеобщую радость
На блюде, как хлеб и соль.
Понятия и образы, нередко положительные в поэзии Барковой первых лет революции, начинают все чаще оборачиваться своим коварно-бесовским подтекстом. Нет, это, вероятно, дано только поэзии: увидеть из двадцать пятого года кровавый тридцать седьмой!.. Но что делать поэту с таким даром предчувствия? Может быть, остается одно – признать бессилие поэтического слова, расстаться с ним навсегда?
Лирические волны, слишком поздно!
Прощаться надо с песенной судьбой.
Я слышу рокот сладостный и грозный,
Но запоздал тревожный ваш прибой.
На скудные и жалкие вопросы
Ответы все мучительней, все злей.
Ты, жизнь моя, испорченный набросок
Великого творения, истлей!
Это стихи Барковой 30-го года. Кажется, здесь предел, за которым – молчание, небытие. Но Баркова ошиблась. Она недооценила силы поэзии истинного романтизма. После – в стихах 1955 года – Баркова признается в этой ошибке: «Как дух наш горестный живуч, //А сердце жадное лукаво! //Поэзии звенящий ключ //Пробьется в глубине канавы». И за этим признанием будет стоять опыт человека, прошедшего по всем мыслимым и немыслимым кругам людского страдания.
…Знаком поэтической непредсказуемости отмечены лагерные стихи А. Барковой 30-х годов. Перед нами словно бы другая поэтесса. Никогда еще ее стихи не были так литературно выверены, балладно отточены, как в это время. Её лирическая героиня смотрит на мир с вековой вышки и гордится своей недоступностью. Откуда же эта гордая и даже гордо надменная осанка у человека, оказавшегося в крайних жизненных условиях? Вчитаемся в одно из стихотворений Барковой, написанное в это время. Оно многое может объяснить:
Степь, да небо, да ветер дикий,
Да погибель, да скудный разврат.
Да. Я вижу, о боже великий,
Существует великий ад.
Только он не там, не за гробом,
Он вот здесь окружает меня,
Обезумевшей вьюги злоба
Горячее смолы и огня.
/Караганда, 1935/.
Лирическая героиня Барковой прикоснулась к «великому аду», и этот ад открыл представление о надмирности поэзии, которая бешено смеется над любыми попытками закабалить её. Злым демоническим торжеством пропитаны многие тогдашние строки Барковой. Например, вот эти – из стихотворения «В бараке»:
Возвратиться б монгольской царицей
В глубину пролетевших веков,
Привязала б к хвосту кобылицы
Я любимых своих и врагов.
Поразила бы местью дикарской
Я тебя, завоеванный мир,
Побежденным в шатре своем царском
Я устроила б варварский пир.
Что-то есть схожее в этих стихах с романом М. Булгакова «Мастер и Маргарита», с теми его страницами, где героиня, становясь ведьмой, мстит врагам великого искусства… И все таки демонизм такого рода был непродолжительным в поэзии Барковой. С течением времени «великий ад» обретает у поэтессы все более зримые черты земного существования. Не «монгольская царица», а одна из тех, кто добровольно принял на себя крест всеобщей муки – вот главный мотив поэзии Барковой 40—50-х годов. Барак есть барак, хотите знать правду – знайте. Читайте «Загон для человеческой скотины…» – рассказ о последнем унижении арестантки, заканчивающийся одним из самых трагических афоризмов XX века: «Нет, лучше, лучше откровенный выстрел, //Так честно пробивающий сердца». Все есть в тех стихах: и желчь, и горечь, и несокрушимое человеческое достоинство.
Чем же укреплялось оно – это достоинство? Характером? Идеей? Чувством взаимосвязанности с тысячами таких же несчастных, но и в несчастье оставшихся людьми? Наверное, и первым, и вторым, и третьим… Будущему историку нашей поэзии предстоит немалая работа, чтобы понять социальную, психологическую природу этого творчества. Ему необходимо будет вникнуть в поэтические мифы Барковой о России, стране, где вечная сказка о мудром Иванушке-дурачке конфликтует с вечной злой былью. Будущий историк литературы не пройдет мимо поэмного создания о Вере Фигнер, отмеченного исповедальным лиризмом, сочувствием к сестре по несчастью… Это все впереди, но уже сейчас ясно: предпочитая неизвестность благополучному существованию в поэзии, Баркова не мыслила себя вне истории. Только ее история не была похожа на историю, тиражируемую в сталинском «Кратком курсе». Она чувствовала себя не объектом, а субъектом исторической жизни, а потому и писала в стихотворении «Герои нашего времени»:
Все мы видели, так мы выжили,
Биты, стреляны, закалены,
Нашей родины злой и униженной
Злые дочери и сыны.
Самое мучительное в поэзии Барковой – это сознание того, что страшный опыт ее жизни, равно как и опыт тысяч других товарищей поэтессы по судьбе, не в силах изменить окружающего. Особенно остро это сознание в последних стихах Барковой. Все чаще возникает здесь зловещий образ черной синевы, перечеркивающий самый радостный для поэтессы золотой цвет:
Сумерки холодные. Тоска.
Горько мне от чайного глотка.
Думы об одном и об одном,
И синеет что-то за окном…
Я густое золото люблю,
В солнце и во сне его ловлю,
Только свет густой и золотой
Будет залит мертвой синевой.
Прошлого нельзя мне возвратить.
Настоящим не умею жить.
У меня белеет голова,
За окном чернеет синева.
Так что же – смирение? Поражение? Нет, утверждая так, мы рискуем впасть в односторонность, что совершенно противопоказано поэзии Барковой. Еще на заре туманной юности она писала в стихотворении «Душа течет»: «Я каждый миг зарождаюсь, каждый миг умираю, //Вечно не та. //Каждый миг навсегда я себя теряю… //Остановиться бы, встать!.. //Я воды в течении своем изменяю. //Куда-то льюсь. //Неужели никогда я себя не узнаю, //Не остановлюсь?»
«Вечно не та» Баркова и в последних своих стихах. И чем чернее синева за окном, тем больше порыв души поэтессы к «незаконной дикой молодости», тем чаще признания: несмотря ни на что, она любит этот страшный, грешный, но прекрасный в своей главной сути мир:
Да, любовь мне, и горькое пьянство,
И пронзительный воздух высот,
И полет по блаженным пространствам —
В бурном море спасительный плот…
Все изменяется в этой жизни, ничто не проходит в ней бесследно. В стихотворении «Двойник» старуха встречается с «рыжей цыганкой» – видением далекой молодости. Старуха гонит от себя призрак, жалуется на жизнь: «Посмотри, мои глаза, //Раньше золотые, //Не видят ныне ни аза, //Мутные, пустые». А кончается это стихотворение аполлоногригорьевской гитарной нотой, где нет старухи, нет цыганки, есть нечто одно целое:
Я рыжа. Ты седа.
Но с тобой мы пара.
Эх, молчавшая года,
Раззвенись, гитара!
Все живо, ничто не потеряно: рядом и свежее утро – «Женщина», и знойный мучительный полдень – «монгольская царица», и вечер, где черно-синее борется с золотым…
Близкий Барковой человек, Ленина Михайловна Садыги, извещая о смерти Анны Александровны, писала мне: «Этот счет закрыт: 16/VII-1901—29/IV-1976. Умирала она долго и трудно. В больнице к ней относились удивительно, просто идеально, но с ней случилось то, что случилось со многими, кто побывал в тех местах, где бывала она.
Один большой русский писатель сказал, что человек, побывавший там, если попадет в больницу, не сможет выговорить слово „палата“, а выговаривает „камера“.
…То же самое случилось с Анной Александровной. Она вновь прошла по всем кругам ада. За ней следили в глазок, она слышала голоса друзей, которых допрашивали за стеной, её отправляли в этап, устраивали шмоны, вертухаи переговаривались за дверью, таска ли её по ночам на допросы, она отказывалась подписывать протоколы… Однажды за ней не уследили, и она /не в бреду, а наяву/ спустилась с третьего этажа и упала внизу, где ее подобрали. Объяснила она это так, что отстала от партии, которую водили в баню, и пыталась догнать…
Я нашла у нее дома записанные на клочке такие строки:
Как пронзительное страданье,
… … … … … … … … … нежности благодать.
Её можно только рыданьем
Оборвавшимся передать.
Я принесла этот клочок в больницу, чтобы спросить, какое вставить слово, хоть и не надеялась на то, что она поймет меня. Это было 23/IV, она была в совершенном бреду. На всякий случай я прочла ей эти строки. Морщась от боли, она тут же отозвалась: „Очень простое слово вставьте: этой“.
Как пронзительное страданье,
Этой нежности благодать.
Её можно только рыданьем
Оборвавшимся передать.
…В самом начале болезни Анна Александровна уже понимала, к чему идет дело, и однажды она сказала мне: „Не хочу так. Хочу, чтобы отпевали“. Её отпевали в церкви, потом отвезли в крематорий».
…Баркова выбрала судьбу неизвестной поэтессы, но она не желала быть поэтессой забытой. Пройти по всем мукам ада, умирать и воскресать, так любить и так ненавидеть и при этом остаться неуслышанной – это ужасало Баркову. И она мстила, казалось, самой поэзии – за невозможность стать той единственной реальностью, через которую явлено все. Она могла быть небрежной в стихах, рифмовать «машину» с «автомашиной», до крайности прозаизировать стих – вплоть до какого-то клинического воспроизведения в нем истории болезни. Она отрицала комфортабельность в чем угодно, в том числе и в литературе. Поэтому ее путь не мог никогда совпасть полностью с путем тех, для кого культура – родной дом, спасающий в самую трудную минуту от ледяного, жестокого ветра жизни. Баркова просто не могла существовать без этого ветра. Она была частью его. Он был для нее поэзией. А этой поэзии никогда не дано обнаружить полную меру художественного совершенства, ибо она может быть только началом. Но угадывается такая потаенная глубина, такой упрямый огнь бытия бьется во всем этом, что сами диссонансы становятся здесь порой достоинством поэзии.