355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анита Диамант » День после ночи » Текст книги (страница 2)
День после ночи
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:41

Текст книги "День после ночи"


Автор книги: Анита Диамант



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

В апреле, когда она узнала, что Гитлера больше нет, с ее губ едва не слетело древнееврейское благословение. Но она поборола сиюминутный порыв, чуть не до крови прикусив себе язык. Никогда в жизни она больше не скажет: «Слава Богу». Так сказали бы ее отец и мать. Так сказали бы ее бабки и деды, тети и дяди, двоюродные братья и сестры. Равно как и профессиональные попрошайки, промышлявшие у нее на улице в одном из самых бедных еврейских кварталов Варшавы. Зора проклинала всех обитателей Атлита, произносивших эти слова, а особенно мужчин, которые утром и вечером молились, завернувшись в свои грязные талиты. Да как они смеют!

Лежа рядком на койках между Теди у дальней стены и Зорой около двери, восемнадцать женщин вздыхали, ворочаясь во сне. Ни одна из них не спала так крепко, как Теди, и не кипела гневом, как Зора, которая каждую бессонную ночь перебирала в уме накопившиеся за день обиды. Все они, по сути, сводились к одному: окружающим плевать на то, что случилось с ней ли, с каждой ли из них, с ними ли всеми. Плевать на то, что они видели, выстрадали, потеряли и оплакали. Ладно англичане! Так ведь и сами евреи, погрязшие здесь в ежедневной рутине, ничуть не лучше: бюрократы из Еврейского комитета, повара, врачи и медсестры, преподаватели иврита и инструкторы по гимнастике, волонтеры, сострадательные до тошноты, – их-то здесь никто силком не удерживает.

Понятно, почему они так избегают разговоров об облавах и марш-бросках, общих могилах и лагерях смерти: любой отшатнется, поднеси к его носу кусок тухлого мяса. Это безусловный рефлекс, простой инстинкт самосохранения.

Откуда же это лицемерное желание местных евреев узнать хоть что-нибудь о своих родственниках, оставшихся в далеких городах? Они набрасываются на растерянных новичков с расспросами о старых кварталах в Риге, Франкфурте или Риме. Но если тебе нечего рассказать, они даже имени твоего не спросят, не поинтересуются, откуда ты родом. И дальше все вертится вокруг Палестины. Куда поедешь? Обзавелся ли здесь семьей? Состоишь ли в одном из молодежных сионистских движений с дурацкими названиями, политическими доктринами и летними лагерями, где во всех подробностях учат тому, как рыть канавы и танцевать хору? И тебе непременно надо всей душой и телом отдаться «авода иврит», возделыванию земли. Так «авода», слово, некогда означавшее «молитва», превратилось в грязь под ногтями. Хотя и священную грязь. Святую грязь!

Презирала она и своих уцелевших товарищей по несчастью, которые моментально переводили разговор на другую тему, стоило им только выяснить, что ты знать ничего не знаешь ни о двоюродном брате Мише или тете Цейтл. Но этих, этих она прощала.

Она понимала, почему они не любили рассказывать о себе, – все их рассказы начинались и заканчивались одним и тем же страшным вопросом: «Почему я осталась в живых?» У всех матери были заботливыми и набожными, сестры – красавицами, братья – вундеркиндами. И абсолютно бессмысленно выяснять, чья трагедия кровавей. Мириам изнасиловали, у Клары убили мужа, у Бетт задушили ребенка, чтобы остальных членов семьи не обнаружили немцы, – ни одно зверство не чудовищнее другого.

Нельзя этого рассказать, вот они и не рассказывали. Изо дня в день девицы собирались, чтобы повздыхать над потрясающей фигурой молодого физрука, или послушать пикантные подробности о новых штанах в мужском бараке, или пошептаться о груди Ханны, которая росла как на дрожжах. Они квохтали и охорашивались, будто куры на насесте.

А Зоре их разговоры о мужчинах, еде и даже Палестине казались танцами на похоронах. На все попытки поделиться с нею фруктами или гребенкой она отвечала отказом, отвергая любые проявления заботы и внимания. Так что пока остальные загорали, подставив лица солнцу, Зора отсиживалась в бараке, оставаясь белой как бумага.

Она пришла к выводу, что все ее «сокамерники», какими бы несчастными и обездоленными они ни были, в конечном счете ничем не лучше диких зверей: такие же бессердечные, как ветер в ветвях, и такие же тупые, как евреи из ишува с их непрошибаемым оптимизмом.

Она тяжело вздохнула и перевернулась на спину. Зора давно уже привыкла засыпать последней. Бессонница преследовала ее с ранних лет. Мама, помнится, частенько рассказывала соседкам, как ее кроха, вцепившись в перильца, столбиком стоит у себя в кроватке, прислушиваясь к доносящимся с улицы ночным звукам. Всю первую неделю в лагере Зора была так напугана, что вообще не смыкала глаз. Но даже когда она перестала бояться, а от тягучей средиземноморской жары стала вялой и ко всему безразличной, засыпала она по– прежнему с трудом.

В конце концов, уставшее тело взяло верх над беспокойным рассудком, и Зора забылась, уткнувшись лицом в голый матрац – простыня под ней скомкалась, подушка и вовсе съехала на пол. Другие девушки, проходя мимо нее утром в столовую, даже не пытались говорить потише: если уж Зора заснула, ничто на свете ее не разбудит, и можно сколько угодно хлопать дверью у нее над головой.

Когда Зора открыла глаза, в бараке не было ни души.

– Вот черт, – пробормотала она, торопливо одеваясь, чтобы успеть перехватить чашку чая и кусок хлеба до начала ежедневной комедии, которую здесь называют перекличкой.

Эти построения казались жестокой насмешкой тем, кто выжил в лагерях смерти. Там переклички были формой изощренной пытки. Каждое утро и каждый вечер немцы заставляли их часами стоять навытяжку – на холоде или под палящим солнцем, под снегом или проливным дождем – и выкликали имена, барак за бараком. Если кто-нибудь запаздывал с ответом, они запросто могли повторить всю процедуру по второму или даже по третьему разу. Случались и дополнительные ночные переклички, их проводили без каких-либо объяснений. Если кто-нибудь из заключенных падал – без сознания или замертво, – все начиналось сначала.

Британцы пересчитывали девушек всего раз в день, прямо в бараках, по вечерам. А вот ребята должны были выходить на построение и утром. У дежурившего в тот день сержанта рубашка набухла от пота еще до того, как арестанты начали собираться на пыльном дворе перед столовой. Он гаркнул, чтобы пошевеливались, но они еще больше завозились, выстраиваясь в намеренно неровную шеренгу. По тому, как они переглядывались и перешептывались, Зора догадалась, что кого-то не хватает: может, спит, может, засиделся в уборной, а может, и вовсе сбежал под покровом ночи, – с тех пор, как она здесь, это случалось, по меньшей мере, раз в три недели.

Но вот парни кое-как построились и начали выкрикивать свои имена, отдавая честь преувеличенно цветистыми жестами. Стоило офицеру сделать несколько шагов вдоль строя, как первые арестанты синхронно отступили назад, а остальные быстро сомкнули ряды. Когда сержант добрался до конца шеренги, его уже поджидал тот, кто раньше стоял в начале. Низко надвинув кепку на лоб, парень назвался чужим именем и поклонился в пояс. Вся компания с непроницаемыми лицами застыла по стойке «смирно». Наконец их отпустили, и они важно прошествовали к своим поклонницам, чтобы получить порцию заслуженных комплиментов.

Зора наблюдала за тем, как вздымались от волнения груди и трепетали ресницы. Романы разгорались и затухали здесь в течение одного дня – иногда даже одного часа. Зора немного стыдилась своей девственности и отсутствия влечения к противоположному полу. Презрительно дернув плечом, она направилась к тенистой части санпропускника, где проводился утренний урок иврита.

Увидев, кто сегодня ведет занятия, она попыталась тихо ускользнуть. Но Нурит уже заметила ее и указала на стул в первом ряду. Зора демонстративно заняла место сзади. Учительница в это время беседовала с новичками, разбавляя иврит толикой идиша, чтобы каждый мог ее понять:

– Всех вас отпустят очень скоро, через несколько дней. В крайнем случае, через пару недель.

Нурит была женщиной лет сорока, с расплывшейся талией и волосами, окрашенными в излюбленный местными женщинами багрово-рыжий цвет. Ученики любили ее – не иначе как потому, что в конце каждого урока она раздавала маленькие толстенькие квадратики шоколада. А вот Зора избегала у нее заниматься. И дело было не только в том, как Нурит упивалась звучанием собственного голоса. Она слишком много рассуждала о везении – о том, как им, дескать, повезло уцелеть в Европе, повезло прорваться через британскую блокаду, повезло оказаться в Эрец-Исраэль, где так много самоотверженных членов местной еврейской общины работают исключительно на них.

– Сегодня мы будем изучать названия цветов и растений нашей земли, – продолжала Нурит. – Начнем с библейской флоры, затем перейдем к деревьям, которые сажают поселенцы, а потом узнаем названия всех овощей, которые мы здесь выращиваем. Я, например, в эти выходные сажала у себя в саду бугенвиллеи. Вы знаете, что такое бугенвиллея, друзья мои? Я целый день выбирала растение для моего садика и нашла самое красивое.

Зора подскочила так, будто ее ужалили, даже стул опрокинула.

– Какое нам дело до вашего занюханного садика?! – выкрикнула она и, не дождавшись ответа, ринулась прочь.

– А как на иврите будет «зануда психованная»? – едва слышно спросил кто-то.

За спиной Зоры раздался дружный смех.

Сначала она думала посвятить остаток утра разбору газеты на иврите, которую на прошлой неделе «взяла почитать» из сумки Нурит, но в бараке было слишком жарко, и Зора бесцельно побрела по территории, нарочно отвернувшись от забора, чтобы никто не вздумал с ней заговорить.

Наконец Зора добрела до главных ворот, где небольшая толпа наблюдала за утренним отъездом. Невозможно было предугадать, когда прибудет партия новичков. Если британцам удавалось перехватить нелегальное судно, приходил поезд или колонна автобусов и два или три барака заполнялись беженцами. Как-то раз полиция привезла семью из шести человек. Их арестовали за попытку сойти с пассажирского корабля по поддельным документам.

И все равно люди уезжали отсюда почти ежедневно. Зоре порой казалось, что многие проводят в Атлите не более недели. Если ты можешь похвастаться хорошим образованием или профессиональным опытом, Еврейский комитет представит тебя властям как «легального», с учетом возмутительно низкой квоты, установленной британцами на еврейскую иммиграцию в Палестину. Но эти цифры постоянно менялись, и, похоже, в отношении детей действовали иные правила. Их отпускали, как только за ними приходил кто-нибудь из взрослых родственников и заявлял на них свои права.

Еще Зора заметила, что всякий раз, как к воротам лагеря подкатывал частный автомобиль, искомых «сестру» или «брата» отпускали без положенного штампа или печати – формальностей, вечно задерживавших других. Это называлось «протекция» – слово, подхваченное ею не на уроке иврита, но из уст Гольдберга, грубоватого седого охранника-еврея. Он устроился работать в Атлит, чтобы разузнать хоть что-нибудь о многочисленной родне его матушки в Германии. Гольдберга в лагере знали как щедрого дарителя спичек и сигарет, что делало его одним из немногих людей, чьей компании искала Зора.

Она насчитала двадцать три человека, стоявших у ворот в ожидании отъезда. Чуть поодаль громоздились их узлы и чемоданы. Детей отпускали первыми. Семеро ребят неохотно плелись рядом с совершенно незнакомыми им людьми. Среди них был десятилетний Макси, который попался на воровстве шнурков и спичек. Сзади его подталкивала мрачная женщина в уродливом черном парике.

– Скатертью дорожка засранцу! – процедила Лилиан, дотрагиваясь пальцами до кончиков своих малиново-красных губ.

– Постыдилась бы, – отозвалась женщина у нее за спиной. – Может, в Бухенвальде воровство ему жизнь спасло.

– А тут оно ему что спасло? – Лилиан всем своим видом дала понять, что уж кого-кого, а ее Бухенвальдом не смутишь. – И на что он их менял в этой дыре? – Она окинула сердитым взглядом свои черные картонные чемоданы, перевязанные бечевкой. – Ему только дай – он и кошельки, и сумочки, и все подряд таскать начнет. Эта бедная женщина не ведает, что творит. Хотя чего от такой ждать? Она ж как моя прапрабабка из штетла. Вы видели этот парик? Конский волос, вы уж мне поверьте! Страсть-то какая.

– Лилиан, – обратилась к ней Зора, – тебе давно пора издать книгу крылатых выражений. И начать ее надо так: «Если не можешь сказать о человеке никакой гадости... забудь о нем»,

– Больно ты умная. Гляди, доумничаешься, – огрызнулась Лилиан.

Зора наблюдала за тем, как шестеро молодых людей, сгрудившись возле кабины запыленного грузовика без бортов, о чем-то яростно спорят.

– Этот с нами! – вопил высокий тощий арестант, показывая на мальчишку с туго забинтованной лодыжкой. – Подумаешь, ногу вывихнул! Мы без него не поедем. Мы голодовку объявим! На тебя все евреи, весь мир будет пальцем показывать! Мы на тебя в Еврейский комитет напишем! Я в Пальмах пожалуюсь!

Водитель в свою очередь показал ему на группу британских солдат, наблюдавших за ними из своих караулок, водруженных на десятифутовые сваи по периметру лагеря.

– Над нами сейчас все это мудачье английское ржать будет! Ты этого хочешь? – сказал он. – Либо ты молча лезешь в кузов, а калека остается, либо я вообще никого не беру. И хрен я потом за тобой вернусь! Понял, трепло?!

Зора ухмыльнулась, услышав поток яростной брани, обрушившейся на водителя. Она поняла все до единого нецензурные слова, произнесенные на просторечной версии того, что ее папа называл «священным языком».

Папа всегда считал ее тягу к изучению языков пустой тратой времени. Когда она занималась с братом, старик, бывало, гнал ее от стола, даже несмотря на то, что Гершель вряд ли когда-нибудь смог бы осилить Талмуд. В свои десять мальчишка едва разбирал буквы, в то время, как Зора уже в шесть лет свободно читала на иврите и идише, а по-польски говорила лучше, чем отец и мать. В Освенциме она выучила румынский и немецкий, по дороге в Палестину нахваталась итальянского, а теперь, слушая разговоры своих соседок по бараку, потихоньку впитывала французский.

К грузовику приблизился молодой охранник-еврей по имени Майер и отозвал водителя в сторону. После нескольких минут оживленных переговоров охранник помог хромому мальчишке вскарабкаться на переднее сиденье, а его крикливому заступнику сказал:

– Ты бы поаккуратней. Страна у нас маленькая. Может, ты еще с ним в одной казарме окажешься. Или брат его у тебя командиром будет. Оно тебе надо?

Водитель завел мотор и рванул с места, вынудив остальных бежать за ним следом. Тощий был последним, кто забрался в кузов, бранясь и отдуваясь. Его товарищи втянули крикуна на борт.

Зора, наблюдая эту сцену, только головой качала.

– А ты ведь не румынка, угадал?

Она дернулась от неожиданности. Через забор ей улыбался Майер, тот самый охранник, который провожал бунтарей. Она тотчас развернулась и ушла бы, если бы не сигарета, протянутая ей через проволоку, – «Честерфилд», прямо из пачки.

Она взяла сигарету, избегая встречаться с ним взглядом. Погладила тонкую белую бумагу, понюхала. Охранник протянул ей зажженную спичку.

Сначала Зора хотела спрятать сигарету, чтобы насладиться ею позже, но какой в этом смысл? Кто-нибудь непременно начнет расспрашивать, где она раздобыла такое угощение.

– А, черт с ним, – сказала она, наклоняясь вперед, чтобы прикурить. Глубоко затянулась и искоса посмотрела на охранника.

Он улыбнулся:

– Как же ты потом жениха целуешь?

Ему было лет тридцать. Волнистые каштановые волосы, удлиненное лицо, упрямый подбородок и толстые очки в металлической оправе, из-за которых его, несомненно, признали негодным к воинской службе. Раз он помог тупым румынам, решила Зора, значит, не шпионит для англичан. Ходил о нем такой слух, слишком уж много времени Майер проводил по эту сторону забора, среди арестантов. Интересно, подумала она, Майер – его имя или фамилия?

– А как ты в такой дурацкой шапке ходишь? – спросила она и зашагала прочь.

– Всегда к вашим услугам, – ответил он, галантно стягивая с головы турецкую феску.

Зора только шаг ускорила. Она сделала еще три восхитительно глубокие затяжки, так разительно отличающиеся от дешевой второсортной дряни военного образца, которая им иногда перепадала. Зора могла бы обменять свой бесценный окурок на плитку шоколада, или на полтюбика помады Лилиан, или на обещание доставить письмо в Тель-Авив или Хайфу. Но писать ей было некому, и кроме как курить, ей больше ничего не хотелось.

Зора еще раз затянулась, а потом аккуратно затушила окурок о каблук и положила в карман, чтобы докурить после обеда. Ожидание скрасит ей остаток дня. Заходя за чем-нибудь в барак, читая газету, игнорируя пустые разговоры девушек, она время от времени запускала руку в карман и щупала свою заначку, почти ощущая ее вкус. И даже пресные баклажаны с белым сыром за обедом показались ей лакомством в предвкушении того, что ее ожидало.

Зора до последней минуты отказывала себе в этом удовольствии, а потом, незадолго до отбоя, прокралась за уборную. Вытащила из кармана свое сокровище и осторожно помяла, придавая ему былую форму. Прежде чем зажечь, она усилием воли заставила себя повременить еще немного, наблюдая за тем, как в небе над горами меркнут последние лиловые полосы дня.

Зора чиркнула спичкой и глубоко затянулась. Первая затяжка, пережженная и резкая, заставила ее закашляться. Но вторая была восхитительна, и она как можно дольше задержала дым в легких, а потом медленно втянула ноздрями воздух, вбирая в себя рассеивающиеся клубы. Третья затяжка пробудила в ней воспоминания о табачной смеси дядюшки Мойше, что в свою очередь напомнило аромат новогодних печеных яблок тети Фейги. Зора мысленно подсчитала: четыре года минуло с тех пор, как она в последний раз ела эти яблоки; ей тогда было пятнадцать лет.

Позже, лежа без сна в кромешной тьме, Зора вдруг обнаружила, что взбудоражена куда меньше обычного. Может, никотин излечил ее от бессонницы? Женщина на соседней койке пробормотала что-то во сне и перевернулась на бок. Зора наслаждалась десятью дюймами свободного пространства между ними. На корабле, плывшем из Европы в Хайфу, да и до того, в центре для перемещенных лиц, в лесу, в лагере, в телячьих вагонах, ее швыряли, как полено, на груды других тел, дрожавших от холода или горевших в лихорадке. Некоторые были липкими от пота, а два раза рядом с ней оказывались окоченелые трупы. Зора развела руки, с наслаждением ощупывая пространство вокруг себя. Пространство – вот то единственное, за что Зора была благодарна Атлиту.

Она попыталась вспомнить привкус дыма, но ощущение испарилось, как те румыны-спорщики, из-за которых ей перепала американская сигаретка. И хотя Зора завидовала их отъезду, но жизнь в кибуце не привлекала ее. Она слышала, порядки там совсем не похожи на Атлит. Вместе мыться, вместе завтракать, обедать и ужинать, выполнять правила, навязанные тебе другими.

Зора мечтала о собственной комнате, чтобы по вечерам никто не указывал, когда ложиться спать, а по утрам – какой работой заниматься. Она сознавала, что в такой бедной стране ее желания сочли бы неуместно экстравагантными. Она понятия не имела, сбудется ли ее мечта, ведь все тут просто помешались на исполнении приказов других евреев.

И не то чтобы она надеялась в скором времени отсюда выбраться. В Палестине у нее не было родственников и не было никого, кто согласился бы назваться ее родственником. В Польше она не посещала молодежных сионистских собраний и не подлизывалась к новым, витающим в облаках пионерам, которыми кишмя кишела эта страна. Хуже всего, что у нее не было документов. Официально она вообще не существовала.

Зора покинула концентрационный лагерь такой ослабленной, такой изможденной, что была не в состоянии думать о том, что ждет ее впереди. Но когда работники Красного Креста спросили, не нужен ли ей билет до Варшавы, Зора покачала головой. Она оказалась единственной из всей семьи, кто остался в живых после первой волны арестов, так что в Варшаве ей былу некуда и не к кому возвращаться.

В лагере для перемещенных лиц парни и девушки не умолкая говорили о Палестине – и как о своем доме, и как о воплощении надежд. И, поскольку у Зоры не было ни того ни другого, она решила примкнуть к ним, вступив в небольшую, но сплоченную организацию «Юных Конвоиров» – самое крупное социалистическое сионистское молодежное движение. Они сели на поезд, идущий в Марсель, где их встретил дипломатический представитель из Палестины, заядлый курильщик. Он проводил их к грузовику с открытой платформой, на котором они тряслись целый день, пока наконец не добрались до полосы каменистого пляжа близ города под названием Савона.

Там уже собралось человек сто беженцев. Двое нервных итальянцев, отвечавших за погрузку, не могли предложить им ничего, кроме слов ободрения, но уверенность в их голосах таяла вместе с ночью. Зора сжалась в комочек и обхватила колени руками, больная от тревоги: ее рюкзачок пропал где-то между поездом и грузовиком, а с ним и документы.

Едва слышный рокот мотора на некотором расстоянии от берега заставил всех броситься к кромке воды, где они, выстроившись в ряд, будто стайка всклокоченных птиц, принялись вглядываться в темноту, в то время как к берегу приближалось какое-то судно. Четверо крепких мужчин в синих водолазках и плотно натянутых шапочках спрыгнули на песок и обменялись несколькими словами с итальянцами, и те явно вздохнули с облегчением.

На рассвете, впервые увидев судно, на котором им предстояло переплыть Средиземное море, все дружно ахнули. Это был видавший виды паром, некогда перевозивший служащих по утрам через речку или отпускников через неглубокое озерцо. Зора скептически покачала головой: у Бога извращенное чувство юмора, если он позволил ей выжить в плену у рациональных до мозга костей немцев только ради того, чтобы потом утопить руками неумех-евреев.

На берег поспешно перекинули почти отвесную доску трапа, и люди с парома начали записывать имена, сверяясь со списком на грязном клочке бумаги. Как ни странно, это поспешное бегство было продумано до мелочей, даже судовая декларация имелась. Зора быстро отступила в задние ряды и скоро осталась одна на пляже, зная, что ее имя отсутствует в списке.

Человек с бумагами в руках нахмурился, посмотрев на нее, а затем заглянул в список:

– Леви, Жан-Клод.

Зора не пошевелилась. Он показал на нее пальцем:

– Ты.

Неужели он не догадывается, что Жан-Клод – это мужчина?

– Это ты, – настаивал он. – Леви.

К ним подбежали итальянцы. Показывая на приближающееся облачко пыли, подтолкнули Зору, и она, опустившись на четвереньки, поползла по узкой, раскачивающейся доске.

Зора знала, что не лишает Леви его законного места на судне. В 1945 году в девяти случаях из десяти пропавшего еврея можно было смело считать умершим. И все-таки она не могла не думать о нем. Что, если Леви окажется тем самым, исключительным случаем? Что, если он уже приплыл в Палестину? Британцы ее арестуют? Посадят в тюрьму? Отошлют обратно?

Но куда они ее могут отослать? Ей некуда ехать, именно поэтому она и направляется в Палестину.

После двух недель тревог и морской болезни Зора похудела, став еще тоньше, чем была, когда вышла из концлагеря. Но буквально с первого дня в Атлите она поняла, что боялась напрасно. Зора стала просто еще одной неудобной для властей «нелегалкой» без документов, но таких ведь тысячи.

В день ее приезда седой мужчина из Еврейского комитета, сидевший за столом у входа в санпропускник, сказал ей:

– Не волнуйся. Ну поторчишь тут чуть подольше остальных. Все образуется – не так, так этак. Тебе уже повезло. Ты дома.

Зора слишком устала, чтобы сказать ему, что ее «дом» – это тесная квартирка на верхнем этаже полуразрушенного дома, где теперь банда воров и убийц варит свинину в кошерной кастрюле ее матери.

Лежа в постели и смакуя на языке последние крупицы табака, Зора решала, не попросить ли Майера помочь ей выбраться из Атлита? Возможно, завтра он вернется на пост. Если он снова предложит ей сигарету, Зора спросит, достаточно ли у него «протекции», чтобы прислать за ней большой черный автомобиль, который отвез бы ее в маленькую квартирку – ее собственную – или просто в отдельную комнату с выбеленными стенами. Этого было бы более чем достаточно.

Зора закрыла глаза и вытянула пальцы, как будто сжимала сигарету. Потом подняла ее к губам, глубоко затянулась и замерла, вдыхая воображаемый «Честерфилд», словно дама, у которой всегда имеется пачка в сумочке и еще одна – на ночном столике. Медленно выпустила колечко дыма. Настоящая кинозвезда. Нет, вряд ли в мире есть хоть одна кинозвезда с вытатуированными на предплечье цифрами.

Зора улыбнулась собственным мыслям. И незаметно заснула.

Шендл и Леони

– По-моему, наша Зора втрескалась в охранника. Ну, этого, в очках с толстыми стеклами, – тихонько прошептала Шендл, забираясь на койку к Леони. В бараке еще все спали, а это означало, что у них есть время поболтать. – На прошлой неделе она меня три раза спрашивала, не видала ли я его. И вчера на вечеринке прямо вся извертелась, будто ждала кого-то. А у тебя, небось, ноги отваливаются. Видела я, как вы с этим тюфяком Отто танцевали. Он же мизинца твоего не стоит, chérie. Нет, я не против волосатых мужчин, просто у нас тут так мало девчонок, что даже я бы себе получше кавалера нашла.

– Не надо на себя наговаривать, – возразила Леони, заправляя выбившуюся курчавую прядь за ухо подруги. – Куча ребят с тобой вчера потанцевать хотели.

Праздничный вечер состоялся в честь события столь же романтического, сколь и невероятного: одна девушка из новеньких узнала через забор свою первую любовь. Когда открыли ворота, они упали друг другу в объятия. Все закричали «ура» и зааплодировали, даже британские солдаты и те прослезились. Полковник Брайс, начальник лагеря, разрешил это дело отметить. Кухарка испекла нечто вроде торта, нашли даже бутылку шнапса; у кого-то из новичков оказалась скрипка, и танцы продолжались до глубокой ночи.

– Они ее хахаля к ней в барак протащили, – зашептала Шендл. – Спорим, там до утра никто не спал? Даже если они одеялами занавесились, наверняка все слушали. Хотя в мужском бараке было бы хуже, как думаешь? – продолжала она еще тише. – Представляешь, чем бы мужики всю ночь занимались?

Леони брезгливо наморщила носик – в профиль безупречно римский, идеально гармонировавший с ее лицом. Шендл часто думалось, что первая красавица Атлита терпит ее внимание лишь по той причине, что она, Шендл, говорит по-французски. Рядом с Леони Шендл чувствовала себя грубой польской деревенщиной – всклокоченные рыжие волосы, ноги-спички, тело рыхлое, как перезрелая груша.

– Ты что же у нас, пуританка? – поддразнила Шендл, надеясь, что правильно поняла гримасу Леони. – Надо нам все-таки с тобой найти себе пару братьев, дай только выбраться отсюда. Таких, чтобы друг с другом ладили. Добрых, надежных. Мы бы жили в кибуце, а по воскресеньям ездили в Тель-Авив. Там и магазины, и кафе. Сидели бы, пили кофе и смотрели на прохожих.

Леони промолчала, но пожала Шендл руку, давая понять, что она может продолжать. Шендл рассказывала эту историю каждый день, как утреннюю молитву, с тех пор как они сели на корабль, доставивший их в Палестину.

– Будем мороженое есть, по магазинам ходить. Ты меня научишь одеваться, а я тебя – готовить лучшие в мире голубцы. Отличная у нас будет жизнь. Вот увидишь, я найду нам двух братьев. И еще у нас будет по паре ребятишек.

– Прямо Ноев ковчег, – заметила Леони.

– Точно

– Совсем как в сказке, – вздохнула Леони.

Здесь, в Палестине, почти все было какое-то сказочное. Бездонные корзины с мягким хлебом и пресным белым сыром казались ей пищей ангелов и младенцев. Да и сам Атлит, по ее мнению, был похож на сказочную темницу, где узники застыли в ожидании, когда кто– нибудь снимет с них заклятие и выпустит на свободу, на привольные земли кибуца, сочащиеся молоком и медом.

Больше всего ее изумлял иврит. Мертвый язык, гуляющий по миру, священный диалект со своими жаргонными словечками, например, для пули или пениса, обладающий почти магической способностью создавать или видоизменять все, в чем он нуждается. Абракадабра.

– Ты сегодня обещала говорить только на иврите, – напомнила ей Шендл. – Забыла?

– Тебе-то легко. Ты лучшая в классе. А я чувствую себя полной идиоткой, когда мне слов не хватает.

– Можешь вставлять французские, – посоветовала ей Шендл. – Я же не Арик.

– Терпеть не могу его уроки, – сказала Леони. – Нурит намного приятней

– Слыхала сегодня ночью нашу Лилиан-Помаду? – прошептала Шендл на иврите. – Опять во сне болтала. Мит шлаг[2], говорит, мит шлаг, Богом клянусь! Первый раз вижу человека, который столько говорит о еде. Это такое клише – обобщенный образ жителя Вены.

– «Клише» – это ведь не на иврите, верно?

– Виновата, – усмехнулась Шендл. – Лилиан уже скоро в платье не влезет. Ты что, не видишь, как она разжирела? Жирная корова. А еще задается. Вот ужас.

– А ты чего ждала? – возразила Леони. – Люди есть люди. Даже на земле обетованной. Думаешь, раз мы в Палестине, здесь все особенное? Здесь тоже есть свои принцы на белых конях, свои преступники...

– Как, как? Еврейские преступники? Мне это даже нравится. Это значит, что мы почти как все. Но наши дети все равно будут не как все. Они будут необыкновенными. Высокими и красивыми, как на сионистских плакатах. С бронзовыми мускулами и ослепительными зубами.

Леони поморщилась.

– Ой, прости – поспешно сказала Шендл.

Когда они прибыли в Атлит, зубной врач обнаружил, что восемь задних зубов Леони сгнили, и удалил их. «И совсем не зметно», – настаивала Шендл, отрывая руки подруги от щек.

– Что ж, у наших четверых деток будут лошадиные зубы, – сказала Леони, давая Шендл понять, что она прощена. – А кормить мы их будем парным молоком и медом.

– И оливками, – добавила Шендл.

– Никогда в жизни их не полюблю.

– Ты и про лебен это говорила.

– Ну да, тот, кто смог привыкнуть к простокваше, ко всему привыкнет.

Леони с трудом представляла, как она выдержит еще один месяц жары, которая, говорят, может запросто продлиться до октября. В лагере росло всего одно дерево, дававшее хоть какую-то тень, и в бараке подчас бывало жарко как в духовке.

При одной мысли о духовке Леони замутило. Раньше это слово вызывало воспоминания о вкусных пирогах, жареных цыплятах и батонах теплого хлеба. А теперь оно означало только душегубку. На любом языке, кроме иврита, где даже «печь» умудрилась остаться на кухне, вместе с раковиной и холодильником. Их учитель утверждал, что скоро они начнут видеть сны на иврите, и Леони занималась с еще большим упорством.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю