Текст книги "Русское солнце"
Автор книги: Андрей Караулов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
34
20 декабря в Ачинске закончился хлеб – в магазинах стояли только большие банки с томатной пастой.
Чуприянов собрал народ и сказал, что хлеба не будет до Нового года.
На следующий день те, кто умнее, скупили всю водку и водка – тоже исчезла.
У Егорки была заначка. Но в воскресенье, пока он выяснял, какой автобус пойдет в Красноярск (там-то водка уж точно есть), Наташка, его жена, махнула бутылку без него. А когда он, придя в себя от такой наглости, принял мужественное решение её избить, ещё и плюнула, пьяная, ему в лицо.
Олеша сказал, что в Красноярск ехать нет смысла. Мужики базарили, что хлеб там – только с утра, водка есть, но по бутылке в руки; очередь несусветная, милицию вызывают.
Кормиться, выходит, надо с реки. Хорошо, что зима: лунку просверлишь, так ершик сам выскакивает, ему воздуха не хватает. На ушицу будет, это точно. Но сколько ж можно ушицу-то жрать?
В понедельник прошел слух, что хлеб все-таки завезут. Старухи тут же выстроились в очередь и ребятишек поставили, но на морозе-то долго выстоишь?
Чуприянов опять собрал людей и сказал, что хлеба как не было, так и нет (какие-то фонды закончились), но если хлеб появится, его будут распределять строго по квартирам – полбуханки на человека.
Егорка не сомневался, что если уже и хлеба нет, завтра встанет комбинат. Это как пить дать – если с хлебом плохо, глинозем точно станет никому не нужен. Кончать Горбачева надо немедленно! Егорка и так затянул с этим делом; Новый год на носу, а у него, можно сказать, ничего не готово.
Правда, он уже отправил письмо в Одинцово двоюродному брату Игорю, чтобы Игорек встретил его и приютил. Брат ответил, что ждет, но встретить не обещает, поскольку он на ответственной работе.
Егорка ни разу в жизни не был в Москве.
Куда он собрался? Зачем? Странные они, эти русские. Крайняя жестокость (прежде всего в отношениях друг с другом) и здесь же, рядом, ещё одна странная черта – боление за всех. Когда Хрущев открыл ворота ГУЛАГа, на свободу вырвалась колоссальная ненависть. Пора признать, что нечеловеческие истязания не прошли для людей бесследно. В литературе о ГУЛАГе какая-то странная картина: русских бьют, а они, русские, выходит, даже не обижаются. Пока у всех людей, у нации была иллюзия, что они – люди, нация, государство – строят светлое будущее, что завтра и впрямь будет лучше, чем вчера, ненависть не кричала о себе, нет. Но как только выяснилось, что светлое будущее – это миф, ненависть проснулась: угоны самолетов, поражавшие своей жестокостью, хладнокровные расстрелы (Новочеркасск, эсминец «Сторожевой»), книги диссидентов, честные, но ужасно жестокие… – ненависть была разной, но появилась всюду, почти в каждой семье.
А из семьи куда ей деться? На улицу, куда еще! В 91-м на улицах старых райцентров, как Ачинск (и других городов, не только российских, что характерно), стало вдруг неприятно находиться. Не страшно, нет. Пока ещё не страшно, но уже неприятно. После семи вечера улицы пустели, никто, как прежде, не играл в домино, с улицы исчезла гармошка, а во дворах уже никто не сушил белье, даже простыни – белье воровали.
Приближалось другое время. В народе его назвали коротко и ясно – безнадега. На безнадегу у русских нюх. Если в лесу много грибов, будет война – народная примета. Попробуй переубеди! Егорка не мог понять: людей будто подменили, никто не ходит в гости друг к другу, никто не дает взаймы, а если общество все-таки собирается, гульбы уже нет – обязательно драка.
89-й… совсем недавно, да?.. все крутилось, бурлило, люди избирали народных депутатов, до хрипоты спорили, боясь ошибиться. На «вече» сходился весь двор, даже пьяницы. Двор решал, кто от его имени пойдет на встречу с будущим депутатом, какие вопросы задаст и какой сделает наказ. Когда в Москве были первые съезды, в Ачинске никто не работал – народ смотрел телевизор. Два года прошло, всего два… а вроде как другая страна: Ельцину верили, конечно, но больше верили себе, Ельцин хоть и звал – с танка – к бессрочным забастовкам против ГКЧП (Ельцина показали в программе «Время»), но на улицы в городах никто не вышел, только несколько тысяч человек в Москве и в Ленинграде.
Главный итог эпохи Михаила Горбачева: русский народ убедился, что от него, от народа, ничего не зависит.
И убедился (сколько можно себя обманывать, верно?!) уже на века.
Покорность перед жизнью, какой бы она ни была, покорность перед обманом, голодом, смертью – вот, пожалуй, самый страшный результат того, что Михаил Сергеевич назвал перестройкой.
Оказалось, что гласность, свобода слова, многопартийность – все, чем мог бы гордиться Горбачев и его соратники, – это не для народа, нет. Это для Москвы, Ленинграда и республиканских столиц. Русский человек – не искушенный человек; он всегда понимал свободу только в пределах своей улицы, а в пределах улицы она, эта свобода, примитивна, да и особых стеснений он никогда не чувствовал (даже при Сталине). А от Горбачева, от перестройки, от съездов в Москве русский человек ждал на самом деле совсем другого: чтобы (главное условие) не стало хуже и чтобы раз в год, хотя бы раз в год, в день рождения Михаила Сергеевича допустим, в стране бы снижались цены. Пусть на копеечку, но снижались, как при Иосифе Виссарионовиче, – все!
Если бы Горбачев начал реформы с экономики, а уж потом, если есть успех, если люди за него, подтянул бы к этой реформе общественные институты, свободу слова и т. д. – царь бы он был в России, царь; его б династия триста лет правила, и народ не пугался бы, а только радовался, что у Горбачева не сын, а дочь!
И до чего ж дошло? Свои ребята, ачинские, Пересекин Коля да и Борис Борисыч… тот же… знают, поди, почем ноне плацкарта в Москву… – Колька точно ездил, пусть не в Москву, а в Свердловск, но знать должон. И не говорит, собака! Завидует! Откуда, мол, деньга такая, чтоб в Москву мотаться. А у Егорки денег-то в один конец!
С Наташкой-подлюкой Егорка решил разобраться следующим образом: ничего ей, сучке, не говорить, но оставить записку: так, мол, и так, временно уехал… не скажу куда, потому что обижен до крайности.
И, не мешкая, на вокзал, к поезду: будет билет – хорошо. Не будет – ночь-другую можно и на вокзале пересидеть, срама тут нету…
Красноярск стал какой-то обшарпанный: ветер, мгла, людей за сугробами не видно, автобусы еле ползают, натыкаются на другие автобусы.
И вокзал жуткий, холодный. Как только тетки в кассах сидят? Или у них в ногах батарея спрятана? Теток топят, наверное, не то они жопу от стула не оторвут, а на вокзал, видно, власть не тратится, потому что народ ко всему привонялся, ничего не замечает – не до этого.
Сто семь рублей билет! Ну, дела!
До поезда был час, все вышло очень даже неплохо. Егорка смотался в буфет, но там только коньяк по восемнадцать рублей и бутерброды – черный хлеб, селедка и кусок огурца. Хорошо у Наташки были вареные яйца, Егорка взял с собой восемь штук. И правильно: с этим буфетом точно в ящик сыграешь!
Если бы русский человек не был бы так вынослив, страна бы – вся страна – жила бы намного лучше: только очень сильный человек может годами жить так, как жить нельзя.
Сила есть – ума не надо: что ж жизнь ругать, себя ругать, если силы есть?
Поезд пришел минута в минуту. Егорку поразило, что в вагоне, где, как он думал, народу будет тьма тьмущая, не было почти никого.
С верхней полки свесилась лохматая голова:
– Дед, закурить есть?
– Какой я… дед? – удивился Егорка.
– Ну, дай папироску…
– Да, счас!
Голова исчезла в подушках.
«Надо же… дед!» – хмыкнул Егорка. Он вроде как брился сегодня, что… не видно, что ли?..
– А ты, знача, курить хошь?
– Хочу! – свесилась голова. – Целый день не курила!
– А годков скель?
– Ты чё, дед, – мент?
– Я т-те дам… дед!
– Лучше папироску дай – поцелую!
– А ты чё… из этих? – оторопел Егорка.
– Из каких… из этих?
– Ну, которые… – Егорка хотел выразиться как можно деликатнее, – по постелям… шарятся…
– Я – жертва общественного темперамента, – сказала девочка, спрыгнув с полки. Она села напротив Егорки, тут же, не стесняясь, поджала голые коленки и положила на них свой подбородок.
– Ну, дедуля, куда шпандоришь?
На вид девочке было лет четырнадцать, не больше.
– Ищё раз обзовеш-си – встану и уйду, – предупредил Егорка.
– А ханки капнешь?
– Ч-чё? Кака ханка тебе? Ты ж пацанка!
– Во бля! – сплюнула девчонка. – А ты, видать, прижимистый, дед!
За окном Красноярье: елки и снег.
– Мамка шо ж… одну тебя пускат? – не переставал удивляться Егорка.
– Сирота я. Поньл?
– Во-още никого?!.
– Сирота. Мамка пьет. Брат есть.
– А чё тогда сирота?
– Умер он… летом. Перекумариться не смог, дозы – не было. Не спасли.
– Так чё: мать есть…
– Пьет она. Так нальешь?
– Приперло, што ль?
– Заснуть хотела… думала, легче бу. Не-а, не отпускает.
Пришел проводник, проверил билеты.
– В Москву?
– Ага, – кивнул Егорка.
– По телеграмме, небось?
– Какой телеграмме? – не понял Егорка.
– Ну, можа, преставился кто…
– А чё, просто так в Москву не ездят?.. – удивился Егорка.
– Нет, конечно. Не до экскурсий счас.
– А я – на экскурсию, понял?
Проводник как-то странно посмотрел на Егорку и вышел.
– Поздравляю, дед! – хихикнула девчонка, – лягавый, в Иркутске сел, этот… сча ему стукнет, они о подозрительных стучат, значит, если тот с устатку отошел – жди: явится изучать твою личность!
Егорка обмер: док-кумент-то в Ачинске…
– А ежели я… дочка, без бумажек сел, пачпорт оборонилси, – чё будет?
– Ты че, без корочек?
– Не… ты скажи: чё они делают?
– Чё? – девчонка презрительно посмотрела на Егорку. – Стакан нальешь, просвещу.
– Тебя как звать-то?
– Катя… Брат котенком звал. Дед, а ты не беглый?
– Ты чё… – оторопел Егорка. – Какой я беглый? К брату еду, из Ачинска сам. Слыхала про Ачинск?
– Это где рудники?
– Не. У нас комбинат, Чуприянов директором. Знаешь Чуприянова?
– Значит, беглый, – хмыкнула Катя. – От жизни нашей бежишь. Слушай: водки здесь нет, народ портвейн глушит… Пятеру гони!
– Пятеру?
– А ты думал! Наценка.
– Так ты деньгу возьмешь – и сгинешь.
– Ты чё, дед? – Катя обиженно поджала губы. – Я – с понятием. Если б – без понятия, давно б грохнули, – понял?
Ресторан был рядом, через вагон.
«Обложили, суки, – понял Егорка. – Надо ж знать, кого убивать, – куда меня черт понес?..»
Катя вернулась очень быстро:
– Давай стакан!
Она плеснула Егорке и тут же опрокинула бутылку в свой стакан, налила его до края и выпила – жадно, взахлеб, будто это не портвейн, а ключевая вода.
«Молодец девка», – подумал Егорка.
Несколько секунд они сидели молча, – портвейн всегда идет тяжело.
– Чё скажешь? – спросил Егорка.
– Не могу я так больше! – вдруг заорала Катя. – Слышишь, дед, не могу-у!..
Она вдруг резко, с размаху упала на полку, закинула ноги в тяжелых зимних ботинках так, что красная длинная майка, похожая на рубашку, сразу упала с колен и Егорка увидел грязные белые трусы с желтым пятном посередине.
Катя рыдала, размазывала слезы руками, потом вдруг как-то хрипнула, перевернулась на бок и замолчала.
Егорка испуганно посмотрел на полку. Девчонка спала как мертвая.
35
Так получилось, что Борис Александрович видел Бурбулиса уже несколько раз – по телевидению. Бурбулис показался Борису Александровичу умным и неординарным человеком.
Он написал Бурбулису письмо, предлагая обсудить судьбу Камерного театра, и Бурбулис, к его удивлению, откликнулся. Правда, не сразу, где-то через месяц: Недошивин нашел Бориса Александровича по домашнему телефону и передал, что в субботу, к десяти вечера господина Покровского ждут в Кремле.
Поздновато, конечно, Борис Александрович хотел отказаться (не по возрасту как-то бродить по ночам), но любопытство пересилило. Он был уверен, что Бурбулис сидит там же, где был кабинет Сталина, но в Кремле все давно изменилось; к Сталину он ходил через Троицкие ворота, а к Бурбулису надо через Спасские. «Сколько же у них кабинетов, а?» – поразился Борис Александрович. Он не мог предположить, что только в одном Кремле можно, при желании, разместить более трех тысяч чиновников, причем у каждого – собственное место, свои апартаменты, не считая секретарей и охрану.
Недошивин позвонил Алешке:
– Геннадий Эдуардович хотел бы, чтобы и вы, дорогой, тоже были… Разговорчик со стариком получится интересненький…
«Пидор, что ли?» – подумал Алешка.
Прощаясь (и как-то странно поглядывая на Алешку), Голембиовский сказал, что вокруг Бурбулиса много мужчин, болезненно похожих на женщин. «Ну и что?.. – подумал Алешка. – Даже если это черти с рогами, отступать, во-первых, некуда, во-вторых, при чем тут я, извините? Там, где власть, там история, там жизнь, – что ж теперь делать, если историю в России пишет кто попало?»
Молодость больна бесстрашием. Уходит бесстрашие – уходит молодость, ведь молодость не зависит от возраста. Молодые люди (почти все!) больны манией величия. Это как мнимая беременность: симптомы те же, а внутри – пусто.
Для Алешки великий «оперный старик» Борис Александрович Покровский был легендой: ещё на факультете журналистики, на втором курсе, Алешка составил – сам для себя – список самых интересных людей страны, у которых следует взять интервью. Список открывали Уланова, Семенова и Мравинский, а Покровский был тринадцатым, сразу после академика Лихачева, Плисецкой, Изабеллы Юрьевой и Козина.
С Лихачевым, чья «Поэтика древнерусской литературы» произвела на Алешку впечатление, он увиделся почти без проблем: было ясно, что Лихачев – человек с загадкой, пророк с пророками, гениально игравший (причем всю жизнь) с Советской властью и так очаровавший эту самую власть, что даже самодур Романов (Савел Прокофьевич Дикой города Ленинграда) лично подписал бумагу в ЦК КПСС о присвоении академику Лихачеву звания Героя Социалистического Труда.
Мадам Дардыкина в «Московском комсомольце» выкинула из интервью самое интересное: годы, проведенные в соловецком лагере, Дмитрий Сергеевич считал чуть ли не лучшими в своей жизни. Молодой был! Чекисты переселили на Соловки весь литературный Петербург. В центре кружка был, конечно, отец Флоренский; возле «буржуйки», после бурды, называвшейся «ужин», десять, пятнадцать, позже – двадцать, тридцать человек без конца спорили обо всем на свете: о Христе, о Ленине, о Ветхом Завете, о Ницше, Керенском, Корнилове и Каледине, чаще всего – об октябрьском перевороте…
28-й все же не 37-й, режим был слабее. Зато потом, в тридцатые, когда Сталину придет в голову безумная мысль соединить Белое и Балтийское моря, на Соловках начнется ад: Лихачев вдруг понял (увидел, если угодно), что точно так же, как зеков гонят сейчас на строительство Беломорско-Балтийского канала, точно так же царь Петр гнал крепостных на строительство Петербурга, прежде всего – Невского проспекта!
А самого Лихачева скоро отпустят. На прощание (редчайший случай!) чекисты даже расскажут будущему академику и Герою Социалистического Труда, что посадил его некто Ёнкин, пьяница, крутившийся вокруг Лихачева ещё в институте. «На водку деньжата нужны, сам знаешь!» – пояснили чекисты. В конце двадцатых за доносы в Советском Союзе неплохо платили – рублями и пайком.
Протест советской интеллигенции против режима Сталина – закрытая тема. Протестовали Короленко, Булгаков, Платонов, Эрдман, Олеша, позже – Мандельштам… – но как понять, почему никто сейчас не говорит, что свой протест против Сталина был, на самом деле, у всех порядочных людей.
Узнав (слухи дошли), что Сталин хочет передвинуть собор Василия Блаженного ближе к Москве-реке (Каганович вообще предлагал его снести, ибо Василий Блаженный мешал танкам на параде)… профессор Барановский и двадцать шесть его аспирантов запаслись провизией, поставили здесь, в соборе, раскладушки и объявили Сталину, да-да – Сталину, что если Василий Блаженный будет взорван, то только – вместе с ними.
Таких примеров много. Нет, немного, не так – их множество.
Блестящего дипломата Льва Карахана чекисты схватили в квартире Марины Семеновой, величайшей балерины XX века: Марина Тимофеевна выскочила на балкон и, проклиная Советскую власть, долго махала Карахану рукой, расплатившись за это ссылкой в Тбилиси.
Зоя Алексеевна Федорова, одна из самых красивых женщин советского киноэкрана, наотмашь отхлестала – словами, разумеется, – шефа КГБ Лаврентия Берия, чьим агентом, как считал Берия, она являлась. Он пригласил её в гости, на ужин, и вышел в гостиную в халате. Она что, не знала, с кем имеет дело? Она что, не догадывалась, что может вернуться домой только через несколько лет?
Вся артистическая Москва вслух повторяла слова Берия, брошенные Пырьеву:
– Надо кого посадить – скажи, сделаем!
Анекдоты и частушки о Сталине, очень злые чаще всего, – это не протест?
Совесть всегда протестует без пафоса.
«Родина, прости!» – воскликнул Вертинский на первом (после эмиграции) концерте в Москве и упал на колени. Кто-то – зааплодировал, кто-то – засвистел, кто-то крикнул «Позор!».
Закрылся занавес, Вертинский долго, тщательно стряхивал с коленей пыль:
– Как я их всех, – а?!
Кто-то смялся над Сталиным, кто-то над собой, кто-то иначе – над всеми сразу. Горький смех, да. Но смех!
Правильно, правильно делал Алешка, «коллекционируя» стариков: они знали о своей стране что-то такое, чего не знал никто. Рукописи – горят, ещё как горят, дьявол – Воланд – выдал за истину великую безнадежную мечту всех опальных писателей, но… можно ли верить дьяволу? В Щелыково, на отдыхе, Лидия Андреевна Русланова поспорила с Надеждой Андреевной Обуховой: кто больше знает русских народных песен и романсов? Аркадий Смирнов, актер Малого театра, принес две чистые толстые тетрадки, одну – Обуховой, другую – Руслановой. На следующий день, вечером, за чаем, принялись считать. Победила Русланова, назвавшая более двух с половиной тысяч песен и романсов! Те песни и романсы, о которых не слышала даже Обухова, а она ещё и напела!
Сколько русских песен мы знаем сегодня? Все другие – забыты. Потеряны для России навсегда.
Алешка обожал стариков: они были не чудаки, а чудики, чаще всего – по-детски открытые.
Бурбулис молодец, конечно, позвал, не забыл. Прежде Алешка бегал за стариками, а теперь великие сами идут в Кремль, вроде как и к нему тоже, – супер!
Бурбулис не начальник для Алешки, нет, – покровитель.
Он незаменим: рядом с Бурбулисом, с Гайдаром, слушая Шохина, Авена, других министров, Ельцин сразу вспоминает, что он – родом со стройки. У Ельцина – комплекс несоответствия. Да и для них, для этих ребят, он – из другой жизни; Ельцин убежден, что они смеются над ним, играют (у него за спиной) в какие-то свои игры. И в эту секунду возникает Бурбулис, он всегда там, где надо – с умным лицом и с умными речами. Ельцин действительно ценил в Бурбулисе его «готовность № 1» сказать за Президента все то, что сам Президент ещё недодумал.
Правда, методы у Бурбулиса порочные, это факт. Скоков «подписал» Ельцина на создание Совета безопасности, а Бурбулиса в Совбез не включил. Перед первым заседанием, рано утром, Бурбулис появился в кабинете Ельцина с бутылкой «Юбилейного». Ельцин поморщился, но не устоял; началось с рюмки, закончилось – как обычно. Ближе к полудню Ельцин, совершено пьяный, провел Совбез, представил друг другу его членов, им – Скокова, а Геннадия Эдуардовича (зря старался!) не только в Совбез прокатили, но даже не пустили в зал заседаний.
Такой он, Борис Николаевич: пьет, но все помнит, выводы делает…
– А ты куда смотрел? – накинулся Скоков на Коржакова. – Он же лыка не вяжет…
– А я что… – сморщился Коржаков. – Детектор к Ельцину на оружие стоит. На коньяк – пока не придумали…
– А пора, – заметил Скоков.
– Пора, – согласился Коржаков.
Нет, Кремль – жутко интересно, хотя работа у Алешки поганая: Ельцин хотя бы «Известия» читает, а у Бурбулиса и даже Полторанина, министра печати, времени на газеты нет. Но им жутко интересно, что о них пишут, особенно Бурбулису. Задача Алешки – готовить дайджест, указывать издания и тех журналистов, кто пишет плохо, формулировать суть их претензий, подкрепляя свою «аналитику», точнее, донос небольшими цитатами.
Люди, рассудил Алешка, пишут для того, чтобы власть их услышала, а он кто? Ухо власти. Он же не псевдонимы раскрывает, нет, он читает газеты, которые читает вся страна, весь народ!
Россия не может без стукачей, и дело, разумеется, не в государственном строе. Родная страна – речь о России – так широка, что власть (любая власть) робеет перед своими территориями. Спецслужбы представляются опорой. А на кого, спрашивается, опираться, не на народ же! Канада и Япония – полицейские страны, с исторически развитой, почти 100-процентной системой доносительства, – почему это никого не удивляет, а?
Алешка заикнулся было о специфике работы в Кремле, так Красиков, его начальник, тут же побежал к Бурбулису.
– Запомни, Алеша, лучше – стучать, чем перестукиваться, – заметил Бурбулис.
Это была шутка.
Бурбулис хотел, чтобы Алешка явился пораньше, к девяти. По субботам в Кремле никто не работал. Тем, у кого неотложные дела, Ельцин разрешал приходить по субботам в свитерах и в джинсах – выходной все-таки!
Алешка не опаздывал – никогда. Это было в нем со школы, где Антон Семенович Калабалин, директор, не только запрещал пускать опоздавших, но и лично закрывал школу, когда начинался первый урок.
В приемной – никого, пустые стулья, на телефонах (вместо секретарши) офицер охраны.
– Ну, как жизнь? – Бурбулис вышел из-за стола и протянул Алешке руку. – Удалась? А, малыш?
Бурбулис потрепал Алешку по щеке.
– Работаю, Геннадий Эдуардович. Приступил.
– Среди наших, Алешка, знакомых и незнакомых друзей… – Бурбулис был в прекрасном расположении духа, – …чаще всего встречаются люди, у которых коммунистическая идеология отняла самое главное – право человека всегда быть самим собой. Они, эти люди, хотят перемен, но они к ним, увы, не готовы… – Бурбулис посадил Алешку на диван и осторожно присел рядом. – Эти люди, Алеша, не справляются с лавиной событий, на них обрушившихся. Политическая власть в условиях, когда нет ни одного устойчивого механизма, ни у одной представительной группы нет социальных корней, нет законов, нет устоев – общественных, правовых, бытовых, когда все это бурлит, как лава в вулкане, – в этих условиях определяющим фактором является воля к власти, личная воля лидера, на которую, Алеша, ориентируется вся страна…
Бурбулис встал и прошелся по кабинету.
– Борис Николаевич, как никто, умеет сливаться с толпой. Это его первейшее качество как политика. Ведь что мы видим? На людях Борис Николаевич воплощается в личность жесткую, бескомпромиссную, пренебрежительно эксплуатирующую… на первый взгляд… человеческий материал. А Михаил Сергеевич – наоборот, эдакий душка, да?.. – Бурбулис взглянул на Алешку, пытаясь понять, успевает тот за ходом его мысли или нет, – вот как обманчива природа! Какая задача стоит перед Борис Николаевичем и его соратниками? Первое, главное: вырвать людей из плена их прошлого, научить – или заставить! – иначе смотреть на самих себя, привить им интерес к рациональному накоплению опыта и трудовых капиталов. Самое важное – построить в России народный капитализм!
Пиджак у Бурбулиса был какой-то странный, на размер больше, рукава почти касались ногтей.
«Похудел, наверное», – понял Алешка…
А ведь Бурбулис, черт возьми, ему нравился! Да, нуден, это есть… говорит так, будто он не говорит, а вытягивает фразы из себя самого, как в старом цирке факиры (таких номеров больше нет) вытаскивали изо рта длинные-длинные ленты, иногда с бритвами… – но в нем вдруг что-то зажглось, заискрилось, Бурбулис стал как натянутая струна, натянутая сильно, решительно, на поражение!..
Интересно все-таки организованы революции: рядом с Лениным – Троцкий, камертон «бури и натиска», рядом с Ельциным – Бурбулис, тоже вождь, – разные эпохи, разный масштаб, а роль сходная! Бурбулис – он как сито, все вопросы решаются здесь, в его кабинете, только здесь: наш – не наш, надо – не надо и т. д. Но Алешка думал о другом, – обаяние революции и революционеров заключается в том, что между эстетизмом и варварством есть какая-то несомненная связь. Поход Ельцина во власть стал для Бурбулиса важнейшей формой социального творчества. Не только массам – он и себе самому назначил «самоотверженную борьбу». Именно самоотверженную: когда Ельцин упадет, сопьется (это будет рано или поздно), он, Бурбулис, тут же подхватит Россию и заменит Ельцина. Да, он готов быть преемником первого президента, не дожидаясь завтрашнего дня, он готов уже сегодня заменить Ельцина там, где нужно, где можно, хотя заменить Ельцина можно везде!
– Пошли!.. – Бурбулис сдернул Алешку с дивана и потащил его в комнату отдыха, – пошли!
Он так крепко держал его руку, что Алешка сразу обмяк, хотя и не думал сопротивляться. В этом порыве было что-то очень сильное, тревожное – настолько сильное, что сопротивляться не хотелось.
– Суббота все-таки, – бормотал Бурбулис… – давай-ка, знаешь… по рюмке!
В комнате отдыха стоял небольшой аккуратный шкафчик, Бурбулис открыл дверцу, но передумал и подошел к сейфу.
– «Вдова Клико»… – пробовал, нет?
Бурбулис открыл сейф.
– Смотри!
Алешка ничего не знал о «Вдове Клико», но успел заметить, что бутылка початая – вина осталось на бокал, на два, не больше.
Так и получилось: по бокалу.
– Это лучшее шампанское мира, – объяснил Бурбулис. – Давай на брудершафт?! Смотри: локоть в локоть… так… так… ты пьешь, я пью, так, выпили… теперь поцелуемся!
Бурбулис не успел подставить губы, Алешка с размаха чмокнул его в щеку.
– Ну… – как шампанское?
– Приятно… – смутился Алешка, – приятно…
– Приятно?
– Да.
– Ну, хорошо… – Бурбулис опять потрепал его по щеке. – Пошли! Старик, я думаю, уже в приемной…
Бурбулис был прав: Борис Александрович так боялся опоздать, что пришел минут на сорок раньше, чем нужно. Откуда-то появился Недошивин – крутился в «предбаннике». Узнав, что придет Покровский «из оперы», Недошивин был убежден, что Покровский руководит ансамблем танца (он даже был на их концерте). А тут – старик, завернутый в шарф: у Бориса Александровича болела щитовидка и врач «кремлевки» прописал ему подушечку-платок. Борис Александрович прятал подушечку под шарф, заправляя шарф в пиджак – вульгарно, конечно, а что делать?
Недошивин аккуратно выяснил у Бориса Александровича, чем он занимается.
– Делаю постановки, – сказал Покровский.
– Так мы коллеги, – засмеялся Недошивин.
– Да ну?
– А тут одни постановки… в Кремле…
– И что идет?
– Да так, херня разная. Сплошные спектакли. Загляделся – схавают!
– А…
– Так и живем, батя. В застенке.
– Где, простите?
– За стеной… за кремлевской. В застенке.
– Да-а… – протянул Борис Александрович.
– Так вот… осточертело все…
Недошивин махнул рукой и вышел.
Старость редко бывает красивой, редко. Особенно в России. Русский человек, как известно, вообще не любит жить, в старости – тем более.
Старость тех, кого Борис Александрович хорошо знал, кого уважал, была прекрасной, величественной – старость Рихтера, Козловского, Пирогова, Максаковой, Рейзена, Мравинского, Царева…
Анна Андреевна Ахматова говорила Борису Александровичу, что в старости Пастернак был так красив и интересен, так… молод, что с молодым Пастернаком его просто невозможно, нелепо сравнивать!
А сама Анна Андреевна? Царица. Бедно, очень бедно жила – и какое величие! Однажды, у кого-то в гостях… где это было? У Рихтера? Анна Андреевна оборонила… ну нечто дамское… что-то там лопнуло и это дамское… просто упало на паркет. Анна Андреевна небрежно, ногой, откинула тряпку под стол и как ни в чем не бывало продолжала беседу, ибо ничто не может помешать беседе, если это действительно беседа!
Когда появилось свободное время, Борис Александрович разговаривал сам с собой: из всех, кто остался жив, он был (для себя) самым интересным собеседником.
Однажды на опушке подмосковного леса он случайно столкнулся с Товстоноговым; Георгий Александрович гостил на Пахре. Не сговариваясь, они тут же продолжили разговор, который начался у них года за два до этого. Темы были какие-то театральные, но дело не в теме, просто у каждого из них где-то там, внутри, этот разговор, прервавшись на годы, все равно продолжался! Вдруг Товстоногов спросил:
– Ты заметил, что мы даже не поздоровались?
– Неужели?
– По-моему, да…
Последний раз Борис Александрович был в Кремле в 49-м – у Сталина.
– Что будэт ставить Ба-льшой театр? – Сталин всегда начинал разговоры с конца, хотя не имел привычки торопиться.
– «Риголетто» и «Псковитянку», – доложил Борис Александрович.
– Ха-рошая музыка, – одобрил Сталин. – Ска-жите, а идут у вас «Борис Годунов» Мусоргского и «Пиковая дама» Чайковского?
– Нет, – насторожился Борис Александрович, – сейчас не идут, Иосиф Виссарионович.
– А ха-рашо бы… – Сталин прошелся по кабинету, – сначала «Годунов», а патом – «Риголетто». Ба-льшой театр – национальный театр, как без «Годунова»? Я правильно говорю, товарищ Лебедев? – Сталин повернулся к наркому.
– Конечно, товарищ Сталин, – встал Лебедев. – Мы учтем.
– Ска-жите… – продолжал Сталин, когда Борис Александрович, ответив на вопросы, уже сидел за столом, – а та-варищ Покровский член партии?
– Никак нет, – побледнел Лебедев.
Стало тихо и страшно. Сталин молча прошелся по кабинету, потом внимательно посмотрел на Покровского:
– Это нормально. Он укрепляет блок коммунистов и бес-партийных товарищей…
Почему Сталину на все хватало времени, а? Он ходил в театры два-три раза в месяц, смотрел все новые фильмы, актеров любил и баловал как умел: квартиры, дачи, зарплаты, Сталинские премии, фестивали, приемы в Кремле… Из актеров в ГУЛАГе сидел только Юрий Эрнестович Кольцов, тихий человек из Художественного театра. Мейерхольд был убит за спектакли ГосТиМа, посвященные – как гласила афиша – «вождю Революции Льву Троцкому», Зинаида Райх и Варпаховский, его ученик, поплатились за Мейерхольда. В Норильске оказались Жженов и Всеволод Лукьянов; их тогда мало кто знал. Позже, в конце сороковых, в ГУЛАГ бросили Окуневскую, но она, как говорится, сама виновата: на приеме в Кремле Окуневскую представили маршалу Тито и он пожелал, чтобы она оказалась в его кровати. Одурев от русского секса, Тито попросил Сталина командировать Окуневскую к нему в Югославию, но Сталин знал жену Тито, известную партизанку, поэтому Окуневскую отправили не в Югославию, а в ГУЛАГ – нечего разрушать партизанские семьи!
Ужасно сложилась судьба Вадима Козина. Хорошо зная об обидных слабостях певца, чекисты прихватили его ещё в тридцатые годы, но оставили на свободе: измученный, вконец затравленный человек подписывал любые доносы, нужные НКВД. Позже, в сороковые, когда Сталин решил избавить Москву от извращенцев, Козин вместе с великим конферансье Алексеем Алексеевым сам оказался в ГУЛАГе – по разнарядке. Хрущев выпустил Козина на свободу, но Вадим Алексеевич остался в Магадане. А как он мог вернуться в Москву или, допустим, уехать к сестре в Ленинград, если из лагерей на свободу вышли те, кого он сажал?