Текст книги "Ола"
Автор книги: Андрей Валентинов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
ХОРНАДА XIV.
О том, как мы снова встретились со славным идальго Доном Саладо.
Когда не о чем думать – или когда ни о чем мозгой шевелить не тянет, самое время о жратве поразмыслить. О еде, в смысле. Оно, правда, тоже опасно бывает: лежишь голодный, руки за голову закинув, и представляешь себе то пулярку жареную, чтобы с жиром да с кожицей золотистой, то карпа со шляпу размером – тоже, стало быть, жареного. Вначале ничего, отвлекает, а потом совсем худо становится. Одна надежда – накормят, не дадут с голоду пропасть.
Это я к тому, что к утру оголодал я ну прямо-таки всеконечно. А все потому, что всю ночь глаз не сомкнул. И не то, чтобы спать не хотелось. Хотелось, да еще как! Но появилась у меня одна задумка, и вот эту задумку я всю ночь и исполнял. А как солнышко сквозь кроны густые, что за окном, выглянуло – тогда и лег, чтобы о жратве подумать. Ведь все-таки я у их сиятельств в гостях. Должны же покормить хоть чем-нибудь!
И только тогда, как петуха (тоже жареного и тоже с корочкой) себе во всей его красе петушиной представил, долбануло меня – прямиком по макушке. Ведь пятница сегодня! У всех добрых католиков – пост, стало быть, в лучшем случае кусок хлеба принесут, а в худшем до полуночи ждать придется. Ждать – да слюнки пускать. Тем более, в последний раз завтракать довелось еще на дворе постоялом, перед тем как мы с идальго моим расстались.
Фу ты!
И взяла меня тоска. Да такая!..
Впрочем, ненадолго.
Ведь я думал как? Думал, сперва ключи зазвенят, потом та дверь, что из коридора дальше ведет, хлопнет, потом появится на пороге какой-нибудь мавр с рожей бородатой – и с хлеба куском. Потому как в тюрьме я, а в тюрьмах (навидался!) все так и происходит.
А разве не в тюрьме? Никуда не пускают, дагу мою еще вчера отобрали, а что решеток на окнах нет – так тюрьмы, они разные бывают. Да только одна другой не слаще, даже если без решеток.
А все иначе получилось. И ключи зазвенели, и дверь хлопнула, и мавр на пороге появился. Появился – и пригласил, вежливо этак. Оказалось – на завтрак. По коридору, вниз по лестнице, на первый этаж, а там не то комната, не то целый зал. А в зале том – стол накрыт, да слуги возле стола скучают. И две тарелки (не миски, понятно, не в харчевне). Одна для меня, само собой. А вторая для кого?
А у меня аппетит уже почти пропал. Не совсем, конечно, но куда поменьше сделался. И не в том дело, что на столе стоит – пахнет, ароматы пускает. То есть, и в этом тоже. Мясо на столе, в подливке с перцем и шафраном, да вино в кувшине чуть ли не серебряном. Это в пятницу-то!
…Перекрестился даже.
С одной стороны – спасибочки, конечно. Все мечты, что желудок за ночь мой посетили, сбылись – причем враз. Мяско такое – пальчики оближешь и еще попросишь. А с другой… В каком же благородном доме пост не соблюдают? Это мы, кто попроще, грешим порою. И то редко.
Ну, вкусил. А как винцо распробовал – местное, но из неплохих, пожаловал к столу генуэзский балахон. Сеньор Адонис персоной собственной.
Вошел, на меня и не взглянул – а ведь я сразу поздоровался! Сел, начал в мясе ковыряться…
Все ясно, опять сеньор не в себе. Хорошо еще, не воет и не бодается. Хотел я его растормошить да порасспрашивать о всяком да о разном. Но – не стал. Потому как не одни мы, да и подумать требуется.
…Вот уж право, смеялся я с сеньора Рохаса, с толстячка нашего, что он часто слишком этим занимается – думает, в смысле. А тут и самому довелось.
Думал я уже в саду, потому как после завтрака меня прямиком в сад отправили. Проветриться, видать. Не в тот, где львы с фонтаном, а в большой, что вокруг дома. Тот самый, за которым я всю ночь наблюдал.
Вот я и говорю, полезно не спать иногда. И слушать. Да и поглядывать.
И вот дышу я всем этим благорастворением – мандаринами с апельсинами – и вспоминаю, чего ночью видел. Стены, на башенках мавританских, что по углам, по стражнику, но это охрана не для нас, а для тех, кто снаружи пожалует. Потому как эти, на башенках, спуститься не успеют, если я через забор перелазить стану. Конечно, у них и арбалеты могут быть, и аркебузы или эспингарды[41]41
Эспингарда – длинная пищаль.
[Закрыть] даже, да только ночью темно, не совы же они, в самом деле!
А во дворе – ни собак, ни сторожей. Долго я удивлялся, потом даже злиться начал. Или дураки они тут – или умные очень. А если умные, то значит, это я дурак буду.
Обидно!
И только под утро заметил – ходит! И вроде бы как женщина. То есть, не ходит – появляется вроде. То в одном углу, то в другом. Темно, понятно, всего не разобрать (луна уже за ветки спряталась), но дивно как-то. То тут она, то там. Невысокая, кряжистая такая, плечистая. Но – не баба, а чуть ли не дама. Одежа, во всяком случае, благородная. Платье темное, на голове вроде шапочки круглой. Почти как дуэнья, которую ни с того, ни с сего в сторожа определили.
В общем, как хочешь понимай. А понял я так: в сад без спросу ни ногой. Потому как непонятное – хуже всего.
…А днем – точно не убежишь. Я гуляю, воздух нюхаю, а за мной пара мавров – тоже прогуливается.
Ну и пусть себе! А я дальше думать буду. Про то, что увидел – ясно, а вот что услышал…
Первое дело – шаги. В той самой комнате, что заперта. Ходит кто-то – то быстро, то медленно. Значит, не собаку там заперли. Послушать, так вроде мужчина, крупный такой. Но это ладно, а вот сеньор Адонис, который Франциско Пенья!..
Вначале молча сидел. Тихо-тихо, как мышка. Потом вдруг подвывать начал. То «О-о-о-о-о-о!», то «А-а-а-а-а!», а порою и вовсе «Ы-ы-ы-ы-ы-ы!». Даже страшно мне стало. А затем выходит. В коридор. Думал вначале, в нужный чулан собрался (в самом конце коридора чулан этот), так нет. Постоял, позавывал, потом чего-то скрипнуло…
И нет его! Ни шагов, ни вытья. Сгинул – а куда? Допустим, гулять его пустили, дверь коридорную открыли. Но он туда даже не подходил, возле своей двери постоял. И пропал – с концами.
Уже под утро вернулся. Сперва скрипнуло, затем дверь комнаты открылась, а потом «О-о-о-о-о-о!»
Ну и домик!
А по саду народ всякий ходит, на меня не смотрит даже. Ну, мавры, что дом сторожат, ну, слуги (этих по одежке пестрой сразу узнать можно). Служаночка пробежала, козочка (она-то как раз на меня взглянула!). Это понятно. А потом появился дядька в балахоне темном да с книгой подмышкой. На подбородке – борода козлиная, на носу – окуляры. Следом – такой же, только без бороды, зато тоже с книжкой. И чернильница при поясе. На меня не взглянули, прямо в дом пошли. А следом – еще один.
Вспомнил я – школу тут его сиятельство открыл. Да только не для детишек сопливых, видать, эта школа!
…И сразу же увиделось. Собрались все эти умные в том садике, где фонтан, выкатили к ним маркиза в кресле, а его сиятельство им: «Буль!» Они и записали. Он снова: «Буль!»
Смехота, конечно. Только не до смеху мне было.
…Особенно, когда меня из сада этого позвали. Погулял, значит, и будя. А как понял, куда меня ведут…
– Садитесь, Игнасио. Я сейчас…
Вежливая она, сеньора маркиза, Галатея которая. Вроде бы как извиняется.
В ту самую комнатку меня привели – в маленькую, с окошком узким. И ее сиятельство там же – в кресле, у столика. На столике, рядом с ампольетами[42]42
Амопльеты – песочные часы.
[Закрыть], бумага, письмо вроде, а ее сиятельство это письмо читает.
Она читает, я жду. Это вроде как у коррехидора на допросе или у судейского какого. Не сразу говорить начинают – томят. Чтобы, значит, помягче стал. Помягче – да поразговорчивей.
– Я попросила вас задержаться, Игнасио. Надеюсь, вы не в обиде.
Ага, уже дочитала. И снова извиняется.
– Да чего уж! – руками развожу. – Какие тут обиды, ваше сиятельство!
И рожу делаю – вроде, совсем дурак. И тут поглядела она на меня глазами своими зелеными…
…И сразу язык к гортани прилип.
– Ваши деньги, Игнасио. Возьмите.
И на стол кивает. Как же я не заметил? Вот они – мои два эскудо, на подушечке бархатной, гербами кастильскими сверкают.
Встал я, к столику подошел.
Странное дело! Обычно эти благородные сами не расплачиваются. На то у них секретари есть или просто слуги. А Галатея не побрезговала.
И только когда я эскудо эти рукой сгреб, понял – не так что-то. С монетами все в порядке (тяжелые, даже края не обрезаны!) и со мною пока – тоже.
…Или нет? Словно слабость какая-то накатила, и булавка с камешками синими, что у меня за воротом, тяжеленной сделалась.
– Сеньор Кихада неподалеку отсюда, на постоялом дворе «Меч Сида». Напишите ему!
И снова на меня посмотрела – прямо в глаза. Ох, и плохо же мне стало. Наивный я человек, если думал моего Дона Саладо от этой зеленоглазой спрятать!
– Если надо, могу позвать писца. Продиктуете.
– Обойдусь как-нибудь, – вздохнул я, табурет к столику поближе придвигая. – Это у тех, которые благородные, почерк плохой[43]43
Испанские дворяне плохо владели грамотой.
[Закрыть].
Даже дернуло меня, когда она рассмеялась.
– Согласна! Да что с вами, Игнасио? Неужели вам кажется, что сеньору Кихаде здесь нанесут какую-нибудь обиду?
– Да не кажется мне, ваше сиятельство.
(Кажется – это если никакой уверенности нет.)
Перо уже в руке – большое, чуть ли не павлинье. И что делать? Не писать? Так на веревке идальго моего притащат.
Написал. Расписался, аккуратно так, буквочка к буквочке: «Игнасио Гевара», на ампольеты поглядел…
Сыплется в ампольетах песочек – песчинка песчинку догоняет.
А может, еще успеет мой рыцарь удрать? Или сообразит чего? Мечом-то он работать умеет, сам видел!
– Хорошо.
Сложила она письмо, в руке подержала.
Положила.
– Я хотела бы, чтобы вы, Игнасио, пожили здесь еще некоторое время. Вам будут платить тридцать мараведи в день, а делать ничего не придется.
Угу…
Улыбнулся я, встал.
– Пикаро я, ваше сиятельство. А пикаро – они народ вольный!
– Знаю! – оборвала она меня – резко так, решительно. – Но пикаро тоже служат, если срок не превышает год. От одного дня Святого Хуана до другого. Так?
Все верно! Как говорится, я служить исправно стану от Хуана до Хуана…
А ей-то кто сказал? И на что намекает? Что меня здесь цельный год солить будут?
– Так что вам, Игнасио, лучше остаться здесь. И лучше со мною не ссориться. Это ясно?
Тут с меня весь задор и сошел. Потому как и вправду ясно все стало. И с тем, что не выпустят, и чего с моими эскудо не так. Полное просветление наступило. Потому как не просто золотые на подушке этой лежали…
Эх, где же мои глаза-то были!
…а в петелечке вроде. Тоненькая такая петелечка – из волос человеческих…
Говорят, что у Кордовы,
Если чуть на юг проехать,
Ты увидишь пропасть Кабра.
По краям там голый камень –
Камень да земля сухая,
Не найдешь и травки козьей.
Днем туман стоит на Каброй,
Даже солнца не заметишь,
Ночью блещет свет холодный –
Словно бы гниет там что-то.
И болтают поселяне,
Если выпьют в праздник вволю,
Что не просто пропасть Кабра,
А дорожка в Преисподню.
Будто сам Нечистый ходит,
В ночь на Страстную Субботу
Через Кабру в мир наш грешный,
Чтоб забрать лихие души.
Но маркизе де Кордова
Ни к чему в Кордову ехать,
Если Кабра под рукою –
Дверь открыла – и шагнула.
Весь коридор – сорок шагов. А если широко шагать – тридцать четыре.
Вот и шагаю. А чего еще делать? Комнатка за день опостылеть успела, поговорить не с кем, из коридора не выпускают.
И тошно так, тошно! Рука, что эскудо эти проклятые брала, аж горит. Одна надежда – не дотронулся я до этой петельки. Да только надежда слабенькая, знала ее сиятельство, что делала.
Ох, и наслышался я по эти петельки! Про петельки, про следки вынутые. Фу, и вспоминать не хочется. Вот дела! Бабку какую-нибудь из селеньица глухого за эту петельку прямиком на дыбу пошлют. На дыбу, а после на поля Табладо, где Кемадеро это, будь оно неладно. Ну, а с их сиятельствами так, понятно, не поступишь. Да и разве докажешь чего? Посинеет морда, кишки со внутренностями всеми узлом завяжутся…
Ой!
Повернулся я, головой тряхнул, чтобы про внутренности мои бедные не думать – и снова коридором. Я ведь не просто так хожу, подметки стаптываю. У той двери, что заперта, каждый раз останавливаюсь.
Слушаю.
Да только тихо там. Не совсем, конечно. То шелест какой-то, а то и вроде застонет кто-то. Но – не отзывается, я уже три раза выкликал.
И сеньора Пенью, Адонис который, снова куда-то черти унесли.
…А вдруг и правда, спаси нас Дева Святая?
Остановился я, подумал чуток и решил коридор больше не мерить. Иначе поступить. Я, конечно, не лицедей-хуглар, в театре бродячем не играю, но если надо…
Встал я возле дверей, за которыми комната сеньора Адониса, и себя им вообразил. И ростом я меньше, и в плечах уже, и балахон на мне генуэзский. И ночь вокруг стоит. Выхожу, значит, я из комнаты, вою, гнусно так:
– О-о-о-о-о-о-о!
…Ну, выть я, положим, не стал, вообразил только.
И шаг делаю, другой, третий. Вроде как прямо иду, потому как шаги не удалялись и не приближались. Иду, значит, затем чем-то скриплю.
Исчезаю.
А куда? Перед носом – стена, деревом обшита, темным таким, прочным…
Обшита, значит? Ой, как интересно!
Стал я пальчиком обшивку эту ковырять…
Не успел – сеньор Адонис пожаловать изволили. Не сквозь стену – через дверь коридорную. Отворили, видать, ему. То есть, не пожаловал, потому как слово это ну никак сюда не лезет.
…Еле подхватить успел!
– Вы правы, сеньор, со мною и в правду происходит что-то странное, но самое невероятное в том, что я об этом не могу думать. Вот разве что, когда вы рядом…
Как меня зовут, он тоже забыл. Бледный такой весь, прозрачный.
Точно – прозрачный! Только не светится, а вроде как наоборот. Лежит, тихий такой, даже не моргает, в потолок беленый уставился.
Уложил я его на кровать – в его комнате, само собой. Заодно и осмотрелся. Такая же комната, как у меня, на столике – книжка толстая в переплете кожаном с застежкой серебряной, перо с чернильницей, лист бумаги. Чистый – ни строчки, ни кляксы.
И распятия нет. У меня-то висит – черное, большое.
– Вот сейчас, когда вы рядом, сеньор, понимаю я, что помню себя только пару часов в сутки – на рассвете и ближе к вечеру, как сейчас. А в прочее время… Может, это и есть любовь, как вы думаете?
А я все петельку вспоминаю…
Поглядел я на него, болезного, головой покачал:
– А скажите мне, сеньор Пенья, откуда вы взяли, что вы поэт и что Галатею, то есть, ее сиятельство, страх как любите?
Моргнул, губами пошевелил – испуганно так.
– Не знаю!
Не знает, значит…
А ночью, как стемнело совсем, собаки во дворе появились. Много! Большие, вроде канарских ищеек, будь они, сволочи, прокляты! Не лают, зато по всему двору носятся, носами землю роют.
И женщины той нет – дуэньи. Или привиделась мне она?
Ну, и понятно, вой в коридоре, шаги, скрип. Сгинул сеньор Адонис, прямо через стену. Через панели эти. А в комнате, что заперта, то ли плачет кто-то, то ли скулит.
А мне и самому выть захотелось.
Утром за мною пришли. Бороды черные, рожи наетые. Мавры, стало быть. Пришли, во двор потащили.
…То есть не потащили, сам пошел. А все равно – противно. Один бородач впереди, двое с боков. И зубы скалят – радуются.
А чему радуются, уже у самых ворот я понял. Настежь ворота, а в воротах…
Ох, и тошно мне стало!
– Добрый вам день, сеньоры! Позвольте приветствовать славных хозяев этого замка и благ всяческих пожелать, и благословение Божье на вас призвать!
– И вам добрый день, сеньор Кихада. Добро пожаловать в поместье де Кордова!
Это, понятно, ее сиятельство. Тут уже она, и Адонис блаженненький здесь же, веер держит, меня не узнает.
А Дон Саладо с конька-недомерка слезает, поклон отдает, железками своими позвякивает. Улыбается, бороду-молчалку выставил…
Эх, рыцарь, рыцарь!
Поговорить нам все-таки дали – минутку всего. Отвел я его в сторону, за плечи железные взял:
– Что же вы, Дон Саладо, или читать совсем разучились?
А он мне тихо-тихо так:
– Неужто думал ты, Начо, что брошу я тебя в беде? Пусть прав ты, и в замке этом вправду зло таится, разве не справимся мы с тобой, не разобьем все козни супостатов? Ведь чем трудней наш подвиг будет, тем большую славу добыть нам предстоит!
Посмотрел я на рыцаря моего, на шлем его дурацкий, на бороду мочальную.
И вроде как легче мне стало.
Увели конька куда-то,
Долго он смотрел-косился,
Шею все тянул, старался.
Улыбнулся Дон Саладо,
Улыбнулся, шлем поправил,
Что на ухо ему съехал.
Ну, а мавры скалят зубы,
На меня глядят-смеются.
Не по-твоему, мол, вышло,
Сам попался, глупый Начо,
И идальго твой калечный
Сам приехал в наши сети!
Ничего я не ответил,
Не ответил, отвернулся.
Не спешите щерить зубы!
Одного меня съесть можно,
Но двоих – не подавиться б!
ХОРНАДА XV.
О том, что узнал я днем и увидел ночью.
– Нет, нет, Начо! – воскликнул доблестный рыцарь Дон Саладо, головой своей ушастой качая. – Не ведаю я, что станется дальше, но покуда не причинили мне здесь ни малейшего вреда. Обхождение же со мною самое благородное. Порой даже стыдно становится, ибо не привык я жить в безделии и роскоши.
Спорить я не стал – до того рад был, что вновь идальго моего калечного вижу. Живого и умытого. А обо всем остальном он мне как раз рассказывать собрался.
В сад меня выгнали – и снова утром. То ли, чтобы в комнате моей убрать (а чего там убирать-то?), то ли, чтобы соседями моими заняться. Меня, стало быть, оставили – вроде как на закуску.
Ну и ладно. Денек – но мой.
В общем, спустился я в сад (с маврами за спиною), а в саду – мой идальго. Прогуливается, мандаринами с апельсинами дышит.
– Поместили же меня в покоях истинно королевских, – продолжал Дон Саладо. – И яства приносят отменные, и лекари ко мне ходят…
Насчет королевских покоев я тоже не стал спорить – много ли дядьке моему надо? А вот приодели его знатно. Вместо лат мятых – куртка с плечами до ушей бархата темного с блеском серебряным, штаны черные узкие до самых щиколоток. Из самой Флоренции полотно, не спутать. И сшито – как раз на него. Вдобавок – туфли длинноносые, мягкие, последнего писку. И такой, знаете ли, серьезный сеньор получился!
…Шлем, впрочем, никуда не делся – так и остался над ушами сверкать. А мне даже понравилось.
– Что же касаемо тебя, Начо, то не иначе недоразумение тут некое вышло. Ибо обошлись с тобою, как с человеком роду худого, с коим и церемониться не след. Но пояснил я, что род твой искони дворянский, и не простолюдин ты, а мой верный эскудеро, которому славным рыцарем быть предназначено. А нужен ты, как мне пояснили, поелику лекаря здешние присутствие твое полезным почитают ради здравия моего…
И вновь я спорить не стал – да и слушать начал вполуха. Лекари себе – и лекари. Не режут они дядьку моего – вот и славно, а так пусть лечат, хоть в апарисиевом масле купают[44]44
Апарисиево масло – оливковое масло с примесью разных лекарств. Лекарство это было настолько дорогостоящим, что вошло в поговорку: «Дорого, как апарисиево масло».
[Закрыть]. А у самого мыслишки уже совсем о другом. Я ведь снова ночь почти не спал. Смотрел, слушал… мозги напрягал.
– И что дивно, Начо, стал расспрашивать меня лекарь про самые удивительные случаи в жизни моей. А еще более странно, о тебе вопросы стал задавать, не было ли с тобой происшествий неких удивительных…
– Что? – очнулся я. – Удивительных, говорите?
Оглянулся я, схватил моего рыцаря под ручку, к скамеечке каменной поволок – в самом теньке скамеечка.
Усадил.
– То есть, Дон Саладо, спрашивали вас о том же, что и дон Хорхе, так?
Оказалось, так. Внимательный лекарь попался – про всю жизнь моего идальго выслушал. Тот, однако, благородство проявил – про себя рассказал, не утаил ничего, а обо мне говорить отказался.
– А какой лекарь? – не отстаю я. – Один из этих?
И на соседнюю скамеечку киваю. А на скамеечке той школяры бородатые восседают – с книжками да в окулярах. Они в сад каждое утро выходят – тоже мозги проветрить. На этот раз их целых четверо оказалось.
Прищурил Дон Саладо глаза свои близорукие, качнул шлемом:
– Отнюдь, Начо. Лекарь тот старше был, и виду благородного, и одет иначе совсем. Забыл же я тебе сказать, что оный лекарь отчего-то ночью приходил, как стемнело совсем…
Почесал я затылок – не помогло. Странные дела тут ночью деются. К дядьке моему лекарь неведомый приходит, Адонис, бедняга, невесть куда шляется, а по саду дуэнья в платье черном до пят бродить начинает.
…Снова появилась! Она появилась – а собаки сгинули. До утра ходила – то тут мелькнет, то там. Рассмотрел я ее, благо луна светила ярко. Крепкая такая, плечистая, на черном платье – воротник кружевной, широкий. А ходит быстро, резко – прямо как ее сиятельство. Может, и вправду дуэнья? С бессонницей, стало быть?
Хотел я рыцаря моего про все это спросить, но решил по-другому начать. Только как начать, чтоб не обиделся?
– А не видели ли вы тут, рыцарь, чего-нибудь странного? Ну, великана там, дракона?
Хотел про василиска добавить – осекся.
Задумался Дон Саладо, бороду-мочалку огладил:
– Увы, Начо! Не видел я всех сих чудищ мерзких, так что не удастся мне защитить этот славный замок и тем совершить подвиг великий. Но скажу тебе иное. Не заметил ли ты, Начо, что каждую ночь небо над замком этим отнюдь не черное, но почти белое, ибо исходит от дома некое свечение? Даже луна меркнет, и звезды не видны совсем.
Как?!
Решил я Дона Саладо обо всем этом поподробнее расспросить, да не вышло. Подошли к нам мавры, поклон изобразили – и прости-прощай, рыцарь!
Увели!
Увели, меня одного оставили – думать. И как прикажете дядьку этого понимать? То ли померещилось ему, как с тем василиском, то ли…
А мне и самому ночью не по себе было. Прилягу, глаза закрою – и словно зовет кто-то. Негромко так, настойчиво. Слов не слышно, и голос не разобрать, но ясно – зовет. И вроде не просто зовет, а как бы чего обещает. Сладкое такое, душевное.
…А булавка на рубахе моей словно свинцом наливается. Я ведь рубаху теперь не снимаю, даже ночью – о петелечке волосяной помню. Ведь петелечка, дрянь этакая, все что угодно означать может. Схватил я золото – и попался. Зацепили, одним словом, душу мою грешную, и теперь могут в свое удовольствие ею распоряжаться.
Или не могут все же? Зовут меня – а я не иду. А не в булавке ли дело? Если так, спасибо сеньорите Инессе!
Ее, Инессу, я каждый день вспоминал, и как пела она, и вообще. Вот ведь дела! Или я с девицами общения не имел? Вроде не урод последний, и деньга за поясом порою звенит. Да и без денег бывало. А тут – и некрасивая вроде, и мне уж совсем не ровня, и видел ее всего ничего.
Без всякой петелечки зацепила!
Только что сейчас об этом думать? Вот выберусь (то есть, не вот, а если), справлю на золотишко свое, честно заработанное, платье новое сукна флорентийского, а еще лучше – шелка венецианского. И в гости завалюсь!
…Если, конечно, стоит еще замок этот, Анкора. Вот ведь, непонятка! Все мы трое его видели, и булавка на месте, и платок с узлами на месте, при мне. А как же тени? Или ошибся я, свет там неяркий был, вот и тень не заметил?
А стражники, те, что из Эрмандады Святой, могли все и перепутать. Разрушили Анкору мавры, а родичи старого сеньора Хорхе снова замок отстроили, соседям не доложились. Все так, но отчего-то привиделось: еду я дорогой знакомой, вот и камень у перекрестка торчит, а дальше, вместо замка – пустота.
Даже передернуло меня от таких мыслей, даже морозом ударило!
Ну, мысли я эти прогнал, потому как не время об этом мозги сушить. Иные есть заботы. Тем более, меня как раз из сада попросили. Обратно, в комнату.
А у меня и там дела есть!
– Благодарю вас, сеньор Гевара! Знаете, в вашем присутствии мне становится легче.
Бедняга Адонис уже и говорить не мог, шептал только. И вставал с трудом. Зато выть перестал. Лежал – прозрачный, словно и не здесь уже, и улыбался – жалобно так.
…После того, как сеньор Пенья мне на руки прямо у двери свалился, кончились его гуляния. Раз-два из комнаты выйдет, в нужный чулан завернет – и назад.
Зато дурь вроде как проходить начала. И меня вспомнил, и о себе кое-что.
– Вы знаете, сеньор Гевара, я, кажется, ошибся. Стихов я никогда не слагал, хотя читать всегда любил и знаю их изрядно. Жаль, не могу вспомнить чем я занимался и почему попал в это поместье. Раньше думалось, что привела меня сюда любовь, теперь же даже в этом стал я сомневаться.
– А сосед наш? – перебил я. – Тот, что в запертой комнате? С ним вы встречались, сеньор Пенья?
Не откликается тот, кто за дверью. Ночью голос подает, но не мне, а вроде как себе саму. И слова непонятные.
– Сосед? Какой сосед? – моргнул бедняга-Адонис. – А-а, понял! Увы, не помню. Хотя… Кажется, видел его. Бородатый, волосы седые, чуть ли не до плеч. Почему-то показалось мне, что он иудей. Может, одежда? Нет, не помню…
Уже кое-что. Ежели иудей, понятно, отчего молчит. То есть, не понятно, но предположить можно. Разыскивают беднягу фратины из Супремы, вот он и притих. Лучше уж тут сидеть, чем в севильской тюрьме!
…Или не лучше?
– Вы вот что, сеньор Пенья, – вздохнул я. – А вспомните-ка, откуда вы родом, да кто родители. Глядишь, и поможем вам.
Говорю – и сам себе не верю. Не жилец, он, бедолага, губами – и то шевелит еле-еле.
Вот, шевельнул.
– Нет, сеньор Гевара. Не вспомню. Не могу! Даже не в силах понять, что я делал в этом доме. Пытаюсь вспомнить и…
Закрылись глаза, судорогой дернулись губы бесцветные.
– Страшно… Чудится мне, что лежу я на полу… Нет, на каком-то ложе, и жила на шее моей отворена, и что пьет она мою кровь. Жадно пьет! А глаза ее уже не зеленые – желтые, словно пламенем горят. А потом заключает она меня в свои объятия и любит, и слизывает мою кровь с шеи…
Даже не стал я спрашивать, о ком сеньор Пенья толкует. Все ясно с этими глазами зелеными. Повернул я его голову, на шею посмотрел, затем на руки.
Нет – ни шрамика. А все-таки не по себе стало.
– Понимаю, сеньор Гевара, – вновь шевельнулись бледные губы. – Сочтете вы мои слова бредом. Хотя бы потому, что упыри не способны к близости любовной, да и не видел я ни разу на теле, равно как на платье своем пятен крови. Наверно, и в самом деле брежу…
Задергалось его лицо, задрожали губы
– Вот уж точно, сеньор, – согласился я, виду стараясь не показать. – Никто кровь из вас не пил, и все это – мозгов помутнение. Вы вот чего, отвлекитесь лучше. Говорите, не писали стихов? Но быть может, читали? Так вспомните чего, мне перескажите!
Стихи мне эти, понятно, до свечки сальной, но уж больно парня жалко стало. А заодно голос, что меня ночью звал, вспомнился.
Это же куда, интересно, меня кликали?
– Увы, кастильская поэзия не в силах пока сравниться с поэзией Прованса, в особенности же с итальянской, украшенной такими именами, как Данте и Петрарка, – вздохнул сеньор Пенья, не иначе немало тем огорчаясь.
– Который Петрарка? – не утерпел я. – Тот, что шелком торгует, из Неаполя?
Имел Калабриец с Джузеппе Петраркой, с хитрованом этим, делишки. Ушлый итальяшка, такого на кривой козе не объедешь!
– Что вы, сеньор! – Адонис даже глаза раскрыл, широко так. – Франческо Петрарка, поэт величайший!
Да-а, ляпнул, называется!
– В нашей же Кастилии славен разве что только Хуан Руис, что создал поэму, именуемую «Книга о благой любви». Но давно это было, полтора века тому. Из современников назову лишь сеньора Фернандо де Рохаса, хоть пишет он в последнее время низкую прозу вместо сладкозвучных стихов.
Фернандо де Рохас – уж не нашему ли толстячку родич?
– Вы, кажется, спрашивали меня о романсьеро, сеньор Гевара…
– Спрашивал, – согласился я.
Вспомнил! Ну, молодец! Так, глядишь, благодаря стихам этим и башка у него проветрится.
Эге, уж не изобрел ли я свою систему? Жаль, сеньора лисенсиата нет – позавидовал бы.
– Повторю, однако, что литература сюжетная есть чтиво для толпы, ибо произведения словесности не могут быть занимательны, читатель же, равно как и слушатель, должен соучаствовать в труде литературном, тонкости всякие разгадывая…
Отвернулся я, дабы взглядом своим сеньора Пенью не спугнуть. Пусть болтает до полного прояснения!
– …Вот, скажем, упомянутый сеньор Фернандо де Рохас в молодые годы писал сонеты по строгому замыслу. В одном сонете были все гласные буквы, кроме буквы «а», в следующем же отсутствовала «е», в третьем «i»…
Никак опять бредит?
– Целью же имел он создать венок сонетов, именуемый «Отрицание литер». Подобное перевернуло бы всю словесность нашу и превыше итальянской ее бы вознесло. А дальше хотел упомянутой сеньор де Рохас творить «моносонеты», то есть сонеты, в каждом из которых только бы одна гласная присутствовала. Скажем, «о-сонет» или же «u-сонет». Увы, не осуществил он замысел сей и стал писать прозу, причем сюжетную, для чтения отвратительно легкую и занимательную, где обязательно добро борется со злом. Ну, скажите, сеньор Гевара, какому настоящему ценителю словесности интересно, зло в мире правит или добро, если есть слова и звуки? О-о-о-о, слово, только ты самоценно и прекрасно!
– А я вот один красивый романсьеро знаю, – перебил я его самым невежливым образом, не в силах более про «u-сонеты» слушать. – Знаете такой, про Хорхе Новерадо?
Не зря я сегодня сеньориту Инессу вспоминал!
– А-а! – без всякого интереса откликнулся он. – Варварские средневековые песни! Это для хугларов…
Ну вот! Сеньору Рохасу, толстячку нашему, романы про рыцарей не нравились. А этот за романсьеро взялся. Видать, образованным главное, чтобы книжки скучными были – и чтобы мозги набекрень.
– Впрочем, история Хорхе Новерадо и его дочери весьма, как сейчас любят говорить, романтична… Вы знаете, сеньор, я пожалуй встану.
Встать я сеньору Адонису помог – самому ему тяжко было. Встать, к окну подойти.
…Опустел сад. Солнце за кроны валится, значит, скоро ночь, а там дуэнья эта, в черном которая, бродить начнет.
Я сеньора Пенью и про нее спрашивал. Видел он ее, но только не в саду, в доме. А вот где именно, да чего она делала – не помнит.
– Про Хорхе Новерадо сложили несколько романсьеро, – продолжал между тем Адонис, воздух вечерний вдыхая жадно. – Один о том, как он с эмиром Абенгальбом сражался, второй про Королевскую Измену, третий – про заклятие. Или проклятие, не помню.
Навострил я уши.
– Потом про то, как родичи Новерадо отомстили королю. А вы какой романсьеро имели в виду, сеньор Гевара?
– Про Королевскую Измену который, – откликнулся я, вновь лобастую вспоминая. – А страх как интересно, что дальше было? После того, как дон Хорхе к воротам спустился?
Задумался сеньор Пенья, плечиками пожал, снова воздух глотнул.
– Точно не помню, сеньор. Кажется… Да, дон Хорхе погиб, мавры попытались взять в плен его дочь, чтобы отдать ее королю, ибо таков был уговор, но сеньорита Инесса покончила с собою, шагнув с башни. А перед смертью завязала она свой платок семью узлами…
– Этот? – не утерпел я, платочек шелковый доставая.
Даже засмеялся Адонис – негромко так, слабо. Засмеялся, головой покачал.
– Что вы, сеньор! Это же легенда. Семь узлов на платке – символ семи смертных грехов, ибо самоубийство – грех, равный по тяжести им всем. И говорят… Вы знаете, сеньор Гевара, я, кажется, вспомнил. Да, верно…
Поглядел сеньор Пенья на солнце заходящее, глаза чуть прикрыл.