Текст книги "Антихристово семя (СИ)"
Автор книги: Андрей Сенников
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
– У-у-у, паскуда! – Шило бросил факел о земь и сгрёб подьячего за суконные плечи, швырнул спиною о поваленный ствол. Семиусов слабо отбивался и крутил зеницами как заведённый. Челюсть тряслась, зубы стучали. Ясно было, что дьяк укрылся в щели как запечный таракан сразу же после нападения. Когда кругом рубились, палили и кричали в великом страхе, что превратил детину-капрала в обгадившегося несмышлёныша. Десятник тряхнул безвольное тулово…
– Сказывай, сучий потрох, что было?! Где остальные?!
Голова подьячего мотнулась, как у тряпичной куклы. Бегающий взгляд остановился, но был обращён куда-то за спину казака, в темноту. Челюсть Семиусова снова задёргалась, словно в падучей.
– Вöр-ва… – выплюнул он, мягко окатывая «о», как вода в ручье выглаживает голыш, – Вöр-ва придоша…
Мутные слёзы выкатились на грязные впалые щёки с налипшей хвоёй.
– …святый крепкий, святый бессмертный – помилуй мя… – неистово хныкало под комлем.
***
Солнце перевалило за полдень, повисело недолго над головами, подглядывая в прорехи серых туч, и стало клониться за спину. Ручей поворотил на восход, в сторону предгорий и низких округлых вершин, едва угадывавшихся в серой мути между клочьями неба и сине-зелёной зубчатой кромкой леса. Шум воды усиливался. Русло сузилось и пошло невысокими порожками, струи прозрачной воды колыхали нитяные водоросли на окатанных каменных зубьях.
Шило впереди неутомимо скрадывал след-цепочку из округлых ям, сорванных мхов с каменных голышей, надломанных ветвей шиповника, черёмухи и волчьего лыка. Тумак сбит на ухо, тусклым высверком качалась серьга, фузея перечеркнула спину, патронная сумка болталась на боку, шаг упругий и ровный, как и не было бессонной ночи, холодной юшки с остатками щучьей теши на завтрак и полной неизвестности впереди…
Асессор, Весло и Лычков шли следом плотной группой, не растягиваясь, не разбредаясь и не выпуская из виду десятника.
«…Вöр-ва – лес, что был до людей…»
Вот и всё чего добился от обеспамятевшего подьячего Рычков. Таможенный чин то плакал, то смеялся, то пускал сопли, слюни и приходил в подвижное неистовство, но бежать не пытался. Выпученные глаза в великом страхе обшаривали темень за спинами попутчиков. Оплеухи дела не поправили: «Старый лес, старый лес… Всех забрал, всех шестерых…»
Васька облазил место побоища окарач, но ничего отличного от места исчезновения дозорного не обнаружил: брошенная справа, разбитые приклады фузей, отстрелянные пистоли, переломанные сабли, изрытая, истыканная, изборождённая земля. Весло ходил за ним следом и собирал исправное и сохранное: натруски, патроны, мешочки с пулями. Портнов всё это время сидел у выворотня и тихонько уговаривал Крюкова выползти наружу. Капрал не отвечал, но сбивчивые молитвы свои прекратил. Факелы догорали, тени выползали из-за ближних деревьев и тянулись к людям. Семиусов жался к солдату и, казалось, сам забьётся сейчас под торчащие корни. Портнов вздрагивал и отпихивал дьяка локтем…
В лагерь вернулись до света.
Гаснущие угли в кострище подёргивались пеплом, рдея в глубоких трещинах багрово-чёрным. Остатний дымок щекотал ноздри. Торока лежали на месте, разорения и иных сторонних следов на биваке не было. В оставленный лагерь никто не заходил. Напавшие на отряд Крюкова вышли на его новую позицию как по ниточке, словно наблюдали пристально и незримо за каждым движением пришлых людей.
И пропали.
Некого было воевать. Супротив кого упираться и стоять. Враг был неведом, вездесущ, неуязвим и стремителен. Он наскакивал и уводил в полон живых. Он внушал страх, от которого сжимались челюсти и крошились зубы, а под сердцем разрасталась зияющая пустота. Тайная сила его была сродни той измене, которую Рычкова прислали расследовать в Соликамск, только являла она куда более ясные свидетельства, чем кликуши, тарабарские грамотки, слухи и небрежение начальных людей.
Истаяло Васькино войско. А остатнее – частью повержено в ужас, частью в глухое и немое оцепенение.
«И что ж теперь?» – думал асессор, прислушиваясь к темени, треску сучьев в огне и стенающему скулению Крюкова. Портнов таки выманил командира из его убежища и притащил на бивак. Семиусов – согнувшийся, на дрожащих ногах, – жался к солдатам как шелудивый пёс. Теперь они, оба-двое почти неразличимы меж торб – кучи сырого тряпья, провонявшего страхом и говном. Весло копался в кострище, раздувая слабый огонь: Крюков, как договорились, перед ретирадой повелел бросить туда приготовленные на ночь сучья. Искать сейчас новые – не ко времени. Шило маячил на краю света и тени, обходя бивак кругом. Лычко с фузеей наготове глядел в темень, на север и в сторону ручья. Портнов – уставился на юг, замер со сгорбленной, напряжённой спиной, словно силился разглядеть внизу «егыр». Воздух студенел и набирался сыростью. Рычков курил трубку, пуская горькие, до дурноты, клубы. – «И что теперь? Возвращаться назад – невозможно. Нечего Ушакову доносить. Сидеть на месте – горше смерти: эвон как капрала с дьяком повело. Значит? Значит – идти вперед. В сей же день всего дознаться или сгинуть. И пусть там все леса стоят, старые и новые, из всех бабкиных сказок собираются, со всей свое нечистью…»
Трубка погасла. Васька почуял как рядом остановился десятник.
– Что делать станешь, господин? Светать скоро зачнёт…
Рычков выбил трубку.
– До утра дожить, – сказал с усмешкой.
Казак хмыкнул.
– Не про то я, – сказал он.
– Ведаю, что не про то, – Рычков спрятал табачный прибор, натянул перчатку. – Может, подскажешь чего?
Шило помолчал.
– Есть там что-то, – сказал он наконец, – Скит, старец, лес, о котором болтает эта бородёнка, – мне всё едино. По совести говорю – не верил я в твоё дознавательство. За блажь почитал…
– А теперь что ж?
– А теперь побратим у меня там, – Шило вздёрнул бороду. – И мёртвым я его не видал…
– Ясно, – кивнул Васька. – А твои?
– Со мной пойдут, а, стало быть, и с тобой, – заключил казак.
– Ой ли?
Десятник ответом не удостоил. Отошёл к огню…
– …пойдут оне, вои, ну как же… – в темноте захихикало, зашептало гнусавым речитативом. Рычков замер, хохоток доносился от тряпичных кочек на земле, но голос удивительно походил на заговоры бабки Анисьи, – …иные хаживали, допрежь, бабушку Додзь искать, длинноволосую дочь чудского племени… иные баяли, что есть такая – гостей привечает, охотников заплутавших из чаши выводит… Последняя, мол, из дикого чудского племени, что засыпалось от крестителя Стефана… Только нет никого и не бывало, кто её видал. А всё оттого, что Додзь – дочь Вöр-ва, племени чудинского, да не людского корня – старше, когда Йиркап ещё не гонялся на волшебных лыжах за первым лосем, да и не было под небом никаких людей…
Васька вскинулся, в два прыжка достиг убежища Семиусова, навалился, придавив коленом. Хихиканье оборвалось придушенно, из вороха тряпья вызверилась на асессора косматая головёнка. Кровяные белки блестели.
– Пусти, ирод! – зашипел подьячий, плюясь. – Дубина столичная!..
– Говори, крапивное семя, что знаешь! – Рычков давил воробьиные кости зло, до хруста. – Чей подсыл?! Воеводы?! Феофила?! Говори, сука, задавлю!
Под ним слабо ворочалось, хлюпало и булькало.
– Охолонь, господин! – за плечи ухватился Шило, потянул вверх, – Погодь…
Рычков опамятовал, мутная пелена, в которой плавали оскаленные окровавленные хари, сверкали шпаги и багинеты, клубилась пороховая гарь и рвались огненными вспышками крутящиеся гранаты, рассекая горячими осколками его бестолковую – холопью, солдатскую, асессорскую, – жизнь в кровяное рядно, рассеялась. Он ослабил нажим. Запирало дыхание и рвалось наружу дикое, нутряное…
– Охолонь, охолонь, – десятник тряс его, приговаривая, а под Васькой вздохнуло, вскинулось, и в рваный свет угасающего костра всплыла костлявая рожа с выпученными глазами и распяленным ртом. Рожа кривилась, хрящеватый нос дёргался, зеницы распялись в чёрное, которое тянуло асессора внутрь, в неведомую глубину. Подьячий засмеялся. Борода тряслась, гнилые зубы клацали, зловонное дыхание било асессору в лицо. Рычков неловко ткнул кулаком в образилище, – слабо, испуганно, словно месил тесто, – и, распаляясь наново, замахнулся…
Рука угодила в тиски, а он всё дёргался, силился и хуже всего – ему казалось, что бьёт, неистово тычет, хлещет, отталкивая от себя страх свой и никак не может отпихнуть.
– Экие вы, при царе батюшке все подозрительные, – сказал вдруг Семиусов ровным голосом, без юродства и причитаний. Рычков сник, погас, словно залили костёр ведром воды, а Шило отпустил его руку так же внезапно, как и схватил. Рука безвольно опала. Дьяк снова заговорил, – И всякая стрела в вас летит, и всякий нож по вашу требуху точится, и любое слово супротив вас сказано, и всякое дело умышлено…
Он хохотнул, но лицо разгладилось, исчез оскал, только дёргалось левое веко, и Семиусов по-прежнему озирался окрест в великой тревоге и беспокойстве.
– Что мелешь?! – Рычков неловко свалился с дьяка наземь, гузном. – На дыбу захотел?
– А доведёшь? – Семиусов подобрался в тёмный ком, только голова с растрёпанным волосьём вертелась по сторонам. Говорил он устало и равнодушно…
– Ну?! – подал голос Шило. – Толкуй чернильная твоя душа… Дыбу недолго и здесь смастерить…
Семиусов вздохнул, горько, по-бабьи. Утёр сопли и слюни. В стороне тихонечко забормотал Крюков: «…святый боже, святый крепкий, святый бессмертный…». Темнота насторожилась и, казалось, придвинулась ближе, сбивая неприкаянных охотничков в тесный гурт испуганных животных.
– Степку Рукавицина помнишь, поди?! – подьячий ухватил Ваську за полу плаща.
– Нет.
– Ишь ты, позабыл… А в поруб к кому лазал?!
У Васьки захолодели руки. Он разом припомнил, как корячился по осклизлым ступеням наверх, отбиваясь факелом от наседающего кликуши, со спины которого в отхожую яму сыпались черви.
– Помнишь, – осклабился Семиусов, – Молодец…
– Что с того?
– Юродивый Степашка – дворовый ближний человек господина воеводы Василь Фёдорыча Баратянскго…
Рычков качнулся в сторону подьячего.
– …и за два месяца до явления твоего в Соли Камской, – заторопился дьяк, вздрагивая тощими плечами, – Отправил воевода-батюшка князь Баратянский верных людей изведать, а куда деваются посадские, пришлые, казачьего круга и иные людишки. Без всякого следа деваются, и на старой Бабиновой дороге их никто более не видал, ни в Тоболе, ни в прочих местах Сибири. А в начальные люди над ними поставил как раз Рукавицина…
– Брешешь! – деланно усомнился Васька.
Драный батогами, катом замордованный, и гниющий заживо кликуша, вполне годился по мнению Васьки в ближние воеводины люди, от которых он немедленно отказался, как только близко замаячил человек из Тайной канцелярии. Примеров тому – не сосчитать, но странно всё же было.
– Пёс брешет, – сказал Семиусов, – А я говорю, что через шесть седьмиц возвернулся Рукавицин один из всей партии в самом непотребном образе в Соль Камскую, но к благодетелю своему не поспешил, а утёрся прямиком на Усолку, к настоятелю Феофилу, коего смущал смрадными и путанными речами и выказывал берестяную грамотку с неясными знаками, смысл коих, по своему речению, сам же и пересказывал… На беду, подслушал всё это случайный дьячок, и потекла в столицы ябеда, о которой никто не ведал: ни воевода, ни Свешников, ни сам настоятель, инако…
– Что?!
– Не было бы всего этого! – Семиусов взмахнул костлявыми руками, словно ворон, – И тебя бы тут не было!.. И я бы, дурак, на мзду не польстился за тобой скрадывать…
Подьячий разнюнился, засопливел. Крупные слёзы потекли по лицу, застревая в щетине и влажно поблёскивая.
– Далее говори, – Васька остался холоден к его терзаниям.
– А нечего говорить, – всхлипнул Семиусов, – Опознали его случаем. Когда стал кликушествовать принародно. Взяли его за приставы – толку не добились. На дыбу взяли, но ничего нового не дознались. Рёк по притче о сеятеле, про злаки, плевела и семена антихристовы, да пророчествовал про апокалипсис из откровений Иоанна, да не в день Страшного суда, а чуть ли не назавтра всем, кто не спасётся. Грамотки при нём не обнаружилось, хоть и была, верно. Ничего более не показал, что сталось с его ватагой – тоже ни словечка не вымолвил, только смеялся, как смеялся, когда дознавали про скит и старца Нектария…
– А ты почём знаешь?! – спросил Шило.
– За рупь с полтиною! – ощерился дьяк, и тут же сник. – Я те пыточные листы записывал… И жёг их государь воевода при мне, там же, в допросной. Да ещё посулил язык отрезать, коли стану болтать…
– Что ж болтаешь? – усмехнулся Рычков. – Али кого стал больше бояться?
– Теперь уж всё равно, – всплеснул рукой Семиусов. – Не выйти отсель… Далече ты нас завёл, господин асессор…
– Куда? Почему воевода ход делу не дал? Зачем листы жёг?! Кто ещё в сговоре?!
– Какому делу! – вскочил Семиусов, визжа. – О чём?! О сказках и легендах зырян?! О поношении государя древней чудью?! В уме ли ты, господин асессор!? Сказки воевать!
Он засмеялся сипло и громко. Кроны сосен зашевелились над головами в бледнеющем небе с гаснущими звёздами.
– Попал ты, господин, как кур в ощип! – плевался подьячий словами. – Ежели с такими байками в Питерсбурх возворотишься, то тебя же первого на дыбу и вздёрнут! Потом приберут всех прочих: и воеводу, и капитан-командора и казацкого голову. Может, и до Феофила государевы руки дотянутся, а толку-то?! Да и приберут ли? Потечёт вслед тебе в царские руки от верных людей другая ябеда: как бражничал, да буянил, от дела отлынивал, как завёл в лес людей себе на потребу, да всех погубил. И свидетельства будут, и челобитные, кровью подписанные… Нет, батюшка, тебе отсюда только два пути: либо вперёд, на смерть лютую неведомую, либо назад поскорее в Соль Камскую, а там уж – и с воеводою, и с воинским начальством и прочим чиновным людом составить бумагу, мол, так и так, нет никакого заговора и исхода людского нет, а есть облыжный наушник, который желает тайно преподобного Феофила извести, для чего и составил свой донос в Канцелярию Государевых тайных дел. Допросные и пыточные листы того дьячка мы со всем удовольствием к твоему доношению приложим и самого дьячка в кандалах с столицу свезёшь, а? Господин асессор. На том дело и кончится! Ко всеобщей благости, и тебе профит, только бы к дощанику поскорее…
Вихрь прошёлся над головой Рычкова, звонкой оплеухой снесло Семиусова в торока, только хекнуть успел. Завозился там, захныкал…
– Гляди какой, ушлый, – пробубнил Шило, отирая руку о чекмень. Рычков не пошевелился, думал.
– Ага, тактик, – сказал он через мгновение, брезгливо толкая ногой копошащееся тело. – Ты, десятник, лучше подумай, какую сказку сочинит этот чернильный клещ, коли он до воеводы доберётся, а мы – нет…
В мешках ожидающе притихло. Боязливо и трепетно.
Шило кашлянул в бороду.
– А не один ли нам хер, Василий… как тебя по отечеству? – сказал он.
Рычков вспоминал долго. От неожиданности…
– Сын Денисов, – признался он, – А тебя?
– Однако тёзки мы почти, – ответил казак. – Денис, сын Васильев…
– Ага, ну так, да, оно конечно, – Рычков почесал в затылке. – Но хорошо бы нам, Денис Васильевич, понимать супротив кого идём…
Они опустили головы, вглядываясь в бледнеющую темноту, с тем чтобы угадать в складках мешков и полотнищ скрюченную фигуру дьяка. Там долго ничего не шевелилось, потрескивали угли в костре, хрустела хвоя под шагами Портнова – он ходил дозором вокруг, неустанно, молча. От ручья в холодном предрассветном воздухе пополз туман. Низкими слоями он выбрасывал длинные языки вперёд, словно цеплялся ими за стволы и кочки, и слабо светился сам собою. Солнце ещё не взошло…
– Не знаю я ничего, – сказал Семиусов из своего убежища.
– Так ли? – усомнился Рычков, – Начнём с простого, что пареной репы проще. Ты разглядел нападавших? Кто это, или что?
– Не разглядел, – ответил подьячий, голос его вновь треснул как сырая щепа, – Не разглядел. Глаз коли. Забахало со всех сторон, закричали. Поляна завихрилась, а из темноты наскочили… Огромные… Капрал успел палашом махнуть – отскочил палаш в сторону, а воздух вокруг шевелится и хлещет как плетью, и хруст стоит. Ноги у меня подкосились, упал я и пополз. Полз, полз, пока не забился в мох, в падь… Всё у меня трепыхалось в нутре… А над головой крик и стон, и топот, и земля сотрясается… А потом стихло всё разом, и нет никого и не слышно, толь плачет кто-то рядом, причитает детским голосом…
Семиусов замолчал…
– Ладно, – Васька подождал малость и зашёл с другой стороны, – А отчего ты в первую очередь сказал «Вöр-ва придоша…»?
– Не знаю я ничего! – упирался дьяк. – Возвращаться к дощанику надо! Сюда и зыряне не захаживают, без особых оберегов. Нет там, ни скита, ни старца! Чудь одна, Вöр-ва и есть, лес древний старый, и Вёрса-леший сам его холит и хранит, а человека кружит до самой погибели. Обойдёт и кружит до голодной смерти, пока человечек не изнеможет совсем…
– А зачем твоей чуди наши люди?! Что она их в лес то поволокла?
Подьячий заплакал, снова застучал зубами…
– Не знаю я, не знаю, ироды! Огнём жгите, клещами тяните – ни словечка правды не вырвете! Потому как нет её, правды этой!..
– Экий ты, – Рычков на самую малость задумался о дыбе, но воротило с души его от этой мыслишки. Что придётся хватать извивающееся тело, рвать с него кафтан и рубаху, вязать, а потом ещё и жечь живого беспомощного человека огнём, вдыхать вонь палёного волоса и мяса и требовать ответы, которым, может статься, и не уместиться в бедовой гвардейской головушке… Утро подступало, над биваком висела серая муть, из которой едва проступали рыжие стволы обезглавленных туманом сосны, да сырой горечью дышал угасший костёр.
– Сбираться нам надо, вот что, Денисыч, – сказал Шило. – Брось ты эту гниду пытать, пусть себе катится…
Васька кивнул.
– Да, надо, след остывает. Но вот ещё… – он склонился над трясущимся Семиусовым.
– Скажи мне, друг ситный, а зачем тебя воевода при этаком раскладе – нет, не видел, не знаю, – к гишпедиции нашей приставил? Что бы что делать?!
Копошение и сопение в узлах прекратилось. Потом всклокоченная подьячья головёнка выставилась на нарождающийся божий свет. Что-то металось в зеницах вспугнутой птицей, тряслись серые губы, тощий кадык дёргался как Петрушка в балаганном вертепе в жестокой хватке кукольника.
– Ну?! – настаивал Васька, подгоняя эту птицу, не давая ей осесть, задуматься, пригладить пёрышки в складную сказку. – С пути сбить?! Меня сгубить?! Сказки на ночь рассказывать страшные?! Ну?!
Подьячий трясся, но видно было, что ничего путного ему на ум не приходило.
– На мзду… на мзду, польстился, – лепетал он, шлёпая губами.
Рычков хохотнул, хлопнул дьяка по плечу.
– Ты когда до дощаника побежишь, да далее, к воеводе под крыло, подумай: грамотки тарабарской нет, Степашку вы умники угробили, а листы допросные, кои ты собственной рукою писал, речам крамольным внимая, твой благодетель князь-воевода при тебе же и спалил. Вот и выходит, что из всего дела о поношении государя, которого нет, ты один и остался. И тебя же Баратянский к гиблому делу приспособил, посулив копеечку… Вот и смекай, дурья башка, а желает ли государь-воевода твоего счастливого возвращения?
Семиусов лязгнул челюстями. Взгляд его остановился и лицо сделалось белее подступающего тумана.
– Ну? – спросил Рычков, – Не припомнил чего для нас важного? К дощанику хочешь тако же?
Подьячий затряс головой так, что нельзя было понять: «да» ли, «нет» говорит, и к чему.
Асессор махнул на него рукой и поднялся. Казаки ворошили торбы: собирались налегке, перебирали справу, оружие, пороховой запас. Капрал затих и, кажется, лежал без памяти. Портнов наблюдал за сборами с тревогой, пальцы на фузее побелели.
Рычков подошёл к нему.
– Слушай, солдат! Приказы тебе будут такие, – сказал Васька. – Сопроводишь своего недужного командира к дощанику. Он, похоже, только с тобой и сдвинется с места. За день доберётесь, дорога знакомая. За подьячим приглядывай, он тебе не в помощь и себе на уме, но за нами точно не увяжется. Как доберётесь, выводите дощаник на стрежень, за боец-камень и становитесь на якорь. На земле не ночуйте. Ждёте нас ночь, день и ещё ночь. После уходите вниз по Колве без всяких остановок до самой Соли Камской. К берегам без крайней нужды не приставать. О докладе для воеводы не тревожься, подьячий придумает, но держи в уме, что может и обнести облыжно… Понял ли?!
– Понял!
Собирались быстро, ладно. Растолкали недужного капрала со светом, он вздрагивал, когда до него дотрагивались, но солдата своего признавал и слушал. Семиусов терзался, но зло знакомое перевесило ужасную неизвестность. Стали против друга, переглянусь и… разошлись молча.
И только теперь, когда топал в след десятнику, оглядывая угрюмые окрестности, скалы, мхи, кустарники и клочковатое небо, тужился асессор припомнить что видел за плечами уходящих к дощанику, на дне неглубокой лощины с заболоченным сосняком. Силился и никак не мог отогнать видение, которое казалось ему невозможным и неправильным.
Тающий туман, искривлённые сосны – влюблённые, старик с клюкой, плачущая, мальцы, – по колено в неподвижной мшаре, ручей, избитая, так и не распрямившаяся с вечера, трава на другом берегу. Всё было на месте, и чего-то недоставало. Рычков беспрестанно вызывал в памяти это короткое видение, смаргивал как соринку в глазу и вновь вызывал усилием воли. Глаза жгло, он невольно замедлял шаг и спотыкался, пока вдруг не застыл на месте обратившись в столп.
Утром в роще не было чёрных древесных обрубков.
Ни одного из трёх.
– Скит! – закричал впереди Шило.
***
Ручей вытекал из узкой расщелины в скальной стене пяти сажень высотой.
Неровная каменная затесь с зарубкой, словно пологий склон рубанули огромным топором поперёк, о после ещё и вдоль. В обход стены по склону в сторону и наверх уводила голая проплешина, ощетинившаяся прошлогодними травами и сухим кустарниковым буреломом на корню. По другую сторону от стены склон, опускаясь в долину, загустел старым ельником – плотным, колючим.
Наверху лесная зелень напирала на обрыв плотной шапкой еловых лап, берёзовых веток и черёмуховых плетей, как перепревшая полба через край горшка.
В плотной тени глазастый десятник углядел рубленый угол и часть кровли с почерневшей дранкой. По крыше ползли сине-зелёные мхи. Над зубчатой кромкой ельника катились клочковатые тучи. След уводил направо, на плешь. В обход вершины.
Охотники сгрудились, осматривая её в четыре пары внимательных глаз.
Живым духом и человечьим жильём от избы не тянуло. Брошено всё, давно брошено…
– Точно скит?! – спросил Васька у десятника.
Шило скрёб бороду, в которой пищала заплутавшая мошка.
– А чему тут ещё быть? И пока по приметам всё сходится, от самой Колвы: знак на берегу – аз берёзовый, – верховья ручья, скит…
– А озеро?
– Поднимемся – увидим… Да и след туда ведёт…
Рычков хлопнул себя по щеке, глянул. На перчатке кровяное пятно с раздавленной мошкой. Место укуса зачесалось сразу и люто.
– Не похоже на скит, – сказал он.
– Э, ты не спеши, господин асессор, – придержал его Весло, смотрел он хмуро, брови сошлись, – Скиты – оне разные. Иные – за единой монастырской изгородью, с центральным храмом и келиями для монасей-схимников. А какие только вокруг церквы и растут: отшельничьими али общими келиями. Хозяйственными избами и прочим… Да и незачем в таких глухих углах стены городить, а от прочего – только Господь заступник.
Рычков внял. С по старообрядческим схронам с вербовочными партиями он не хаживал, гарей не видал. В монастырское устройство и быт скитов не вникал.
– Тогда что ж, – сказал он. – Пошли…
Они перемахнули узкий ручей по мокрым осклизлым камням и ступили на жухлую падь, словно никогда не светило над этим склоном солнце, с тех самых пор, как небесный топор отвалил каменную краюху, да разметал раскрошил временем и непогодой каменную осыпь, сгладил русло будущего ручья беспрестанным потоком воды из раскола. Кажется, пробивалась по каждой весне из холодной земли новорожденная зелень, начинали течь соки по чахлым прутьям смородины, боярышника и лыка, но так и не успевали набраться сил до осени и чахли наживую задолго до того, как вся природа окрест принималась готовиться к долгой зиме. Кажется, топтали этот склон сотни ног, мяли беспрестанно траву и ломали кусты, падали, оступаясь, на тысячи колен и скребли оживающую от сна землю бесчисленными пальцами с весны, как сходили снега и до осени – когда стылые дожди вперемешку со снегом, принимались хлестать ледяными плетьми притихшую тайгу.
Не поспевала трава выпрямиться и пробиться ростками заново, не успевали зажить заломы на ветках, не успевали почки пустить новые ветки. Чахло всё и мертвело, и сейчас яростно и мстительно сопротивлялось пришлым: рвало колючками платье, путалось в ногах, сыпало в прорехи мёртвым семенем.
Охотники пыхтели и потели, пуская разные словечки, и медленно поднимались по склону, огибая вершину и заходя противосолонь на плоскую равнину с густым ельником, в котором, петляя, терялась жухлая тропа, избитая округлыми разновеликими ямами, будто все адовы черти, побросав свои котлы и сковородки, молотили на этой дороге железный горох.
Ельник придвинулся, распахивая крыла, словно хотел облапить непрошенных гостей, затянуть в смолистый переплёт ветвей и иголок, но вместо этого вдруг раздался, разошёлся и впустил четверых настороженных разведчиков на обширную поляну в самом конце оборвавшегося следа.
Земля от края и до края леса была выбита до камня и усыпана иголками. На ней, голой и сморщенной, как библейская пустошь тьмы и зла, обломками праха и костей рассыпались местами раскатившиеся рубленые избы с просевшими кровлями. Они недобро глядели пустыми старческими оконцами – слепыми и узкими, шамкали беззубыми провалами перекошенных ртов-дверей: распахнутыми как крышки гробов. Унылая и скудная вереница домишек от края плато – крайний как раз застрял среди елей, словно вырос среди них, а не был некогда аккуратно срублен в лапу, и заботливо укрыт свежей дранкой, – до крохотной церквушки, тянулась кающимися молельщиками.
Завидя храм, казаки дружно скинули шапки – лоб перекрестить, – и замерли в полупоклоне.
Рычков покосился на них – он ещё рассматривал открывшуюся перед ним картину вбирая каждую мелочь, улавливая звук, движение, краски и тени, – почуяв смятение. Казаки стояли молча и недвижимо, запрокинув головы, согнув спины кто как успел. Шило тискал тумак в кулаке, правая рука висела плетью…
Васька уставился на церковь.
Они вышли к ней с северо-восточного, алтарного угла. Небольшой сруб, почерневший и осевший, из потрескавшихся брёвен, но подобранных ладно по обхвату. Крохотные оконца в средней и алтарной части выглядели как бойницы в военной фортеции. Клинчатая тесовая крыша возносилась на высоту много большую ширины перекрываемой части сруба. Маковка на крещатой бочке врезана в средней части крыши и обшита чешуйчатым лемехом. Давно обшита, время посеребрило чешуйки луковицы и бочки благородным оттенком. Паперти у церквушки не было. Притвор был открытым, на резных чёрных столбах под двускатной крышей. Дверь в главную часть церкви с их места было не разглядеть…
Зато хорошо было видно несколько толстых узловатых корней, которые вытянувшись из окаменелой земли, обхватили сруб и крышу, словно щупальца мифического морского гада – корабль, сдавили в беспощадных тисках, подползли и охватили крещатую бочку, как удавкой, сорвали несколько лемехов с маковки, сбили крест, вместо которого храм богомерзко венчался концом хищного корня, изогнутым на манер магометанского полумесяца, только свободным рогом книзу.
В тишине застоявшегося воздуха мнилось, что стоит прислушаться и можно будет угадать стенания древних венцов под непереносимым давлением, и то страшное усилие, с которым подземная тварь норовила утянуть в твердь земную православное святилище, оставив на поверхности только жалкие обломки, какие остаются на поверхности кипящего бурного моря, когда гибнущий корабль навсегда скрывается в толще серо-зеленых вод.
Рычков почувствовал на губах вкус морской соли.
Небо над головой застыло, земля под ногами, кажется, была готова расступиться, и ноги улавливали слабую дрожь вывихнутого наизнанку божьего мира, где верх и низ меняются местами, горний хрусталь растекается мутной лужицей, а воды каменеют гольцами, с грохотом катящие твердь свою в место, которое миг назад чудилось низом.
– Это чего такое? – услышал Васька голос десятника и в разум вернулся. Нещадно саднила закушенная губа, асессор слизнул кровь.
– Пока не знаю, – сказал он. – Но не похоже, что надысь здесь сотни людей обретались. Надо посмотреть… Оружие наготове держи.
Двинулись в обход церкви к притвору, всё более подмечая следы запустения и тлена: сгнившие в заплесневелую труху, бумазейной тонкости сараи, пустые огороды, взятые в полон крапивой, осокой и чертополохом, раскатанный по брёвнышку колодезный сруб, поросший сырыми поганками, ржавая цепь с погнутым воротом выглядела не прочнее едва свитой нитки; мхи и плесень забились по щелям срубов, гнилым дыханием несло и чёрных провалов окон и дверей, через просевшую кровлю одного из домов. И ежеминутно казалось, что ельник движется вкруг них бесконечным хороводом, сдвигаясь плотнее и закрывая чащобой пути-выходы…
– А вот и озеро, – сказал Шило.
Рычков посмотрел.
– Да, – поддакнул Лычко, – только ряски в нём более, чем святости…
К западу от притвора, в десяти саженях лежало мутное, подёрнутое плёнкой и островками ряски, озерцо. Чёрно-синие ели подступали к самой воде, плешивые камни у воды покрыты коричневым влажным налётом по-над самой водой, травы стелились по поверхности и уже было не разобрать, где кончаются земные растения, а где начинаются донная поросль. Открытая вода чёрного цвета, словно скрывалась под толщей её бездонная глубина, из которой не докричаться до братца одурманенной сестрице – не нужны были травы водяные, да камни подводные – сама вода давила бы так, что не шевельнуться, не вдохнуть её в последний раз. От воды несло гнилью и смертью, как от всего скита…
Рычков повернулся к церкви.
Крышу притвора поддерживали столбы, только не резные, как казалось издали, а из обыкновенных неошкуренных брёвен, глубокие борозды складок коры, наплывы на сучках, чернокаменная твердь. Дверь в главную часть церкви сорвана с петель и отброшена в сторону. В щели рассохшихся планок проросли плевела. Проросли и увяли на корню. Сухие семенные головки поникли, просыпав самую память об ушедшей жизни. В тёмном дверном провале едва угадывалось внутреннее убранство.
– Обожди-ка…
– Куда, Весло?!
А Весло уже стоял по пояс в воде, разгоняя ряску и всматриваясь в чёрную толщу.








