355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Платонов » Том 7. Сухой хлеб » Текст книги (страница 5)
Том 7. Сухой хлеб
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:51

Текст книги "Том 7. Сухой хлеб"


Автор книги: Андрей Платонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Вся жизнь

[текст отсутствует]

Уля

Жил однажды на свете прекрасный ребенок. Теперь его забыли все люди, и как его звали, тоже забыли. Никто его не помнит – ни имени его, ни лица. Одна бабушка моя помнила того прекрасного ребенка, и она рассказала мне о нем, какой он был.

Бабушка сказала, что ребенка звали Уля, и это была девочка. Все, кто видел маленькую Улю, чувствовали в своем сердце совестливую боль, потому что Уля была нежна лицом и добра нравом, а не каждый, кто смотрел на нее, был честен и добр.

У нее были большие ясные глаза, и всякий человек видел, что в их глубине, на самом их дне, находится самое главное, самое любимое на свете, и каждый хотел вглядеться в глаза Ули и увидеть на дне их самое важное и счастливое для себя… Но Уля моргала, и поэтому никто не успевал разглядеть того, что было в глубине ее ясных глаз. Когда же люди снова смотрели в глаза Ули и некоторые уже начинали понимать то, что они видят там, Уля опять моргала, и нельзя было узнать до конца, что было видно на дне ее глаз.

Один человек успел, однако, посмотреть Уле в глаза до самого дна и увидеть, что там было. Этого человека звали Демьяном; он жил тем, что в урожайные годы дешево покупал хлеб у крестьян, а в голодные годы дорого продавал его, и был с того сам всегда сыт и богат. Демьян увидел в далекой глубине Улиных глаз самого себя, и не такого самого себя, каким он всем казался, а такого, каким он был по правде: с алчной пастью и с лютым взором; скрытая душа Демьяна была явно написана на его лице. И Демьян, как увидел себя, ушел с тех пор с места, где он жил, и никто про него долго ничего не слышал, и уж стали было его забывать.

В глазах Ули отражалась одна истинная правда. Если жестокий человек имел красивое лицо и богатую одежду, то в глазах Ули он был безобразным и покрытым язвами вместо украшений.

Сама же Уля не знала, что в глазах ее отражалась правда. Она была еще мала и неразумна. А другие люди не успевали разглядеть себя в ее глазах, но всякий любовался Улей и думал, что жить хорошо, раз она существует на свете.

Уля не знала своей родной матери и родного отца. Ее нашли в летнее время под сосною у дорожного колодца. Ей было тогда несколько недель от рождения; она лежала на земле, завернутая в теплый платок, и молча глядела на небо большими глазами, в которых менялся цвет: они были то серые, то голубые, то вовсе темные.

Добрые люди взяли ребенка к себе, а одна бездетная крестьянская семья назвала ее своей дочерью, и окрестили ее Ульяной. И всю свою раннюю детскую жизнь Уля прожила в избе у приемных родителей.

Когда она спала, глаза ее бывали закрыты наполовину, и она словно смотрела ими. А под утро, когда рассветало на дворе, в полуоткрытых глазах Ули отражалось все, что было видно за окном избы. Она спала на скамье, и лицо ее освещал ранний день. Ветви ивы, росшей за окном, облака, озаренные первым кротким солнцем, и пролетающие птицы – все это было один раз снаружи, а второй раз – светилось в глубине Улиных глаз; но в Уле облака, и птицы, и листья ивы были лучше, яснее и радостней, чем их видели все люди.

Приемные родители так любили маленькую Улю, что от тоски по ней они каждую ночь просыпались. Они сходили с полатей, приближались к Уле и подолгу смотрели в сумраке на спящую чужую дочь, которая им стала милее родной. Им казалось, что свет светит из ее полузакрытых глаз, и в бедной избе было хорошо в этот час, как в день праздника во время их молодости.

– Уля, должно быть, скоро умрет, – тихо говорила мать.

– Молчи, не кличь беду, – говорил отец. – Чего ей помирать в малолетстве?

– Такие долго не живут, – опять говорила мать. – У нее глазки во сне не закрываются. – В их деревне было поверье, что дети, у которых не закрываются во сне глаза, рано умирают.

Сколько раз мать хотела своею рукой опустить веки на глаза Ули, но отец не велел трогать ее, чтобы не испугать. Днем, когда Уля играла в углу с лоскутьями или переливала воду из глиняной миски в железную кружку, отец и тогда остерегался прикоснуться к дочери, словно боясь повредить ее маленькое тело.

Светлые волосы росли на голове Ули, и они вились в локоны, будто это ветер вошел в них и замер. А мягкое лицо Ули и во сне, как наяву, всматривалось куда-то и было озабочено. Отцу и матери казалось тогда, что Уля хочет спросить их о чем-то, что мучает ее, и не может, потому что не умеет говорить.

Отец позвал к Уле доктора-фельдшера. Может, думал отец, у нее есть какая боль и доктор поможет ей. Доктор послушал дыхание Ули и сказал, что у нее все пройдет, когда она вырастет.

– А отчего она всем мила? – спросил отец у доктора. – Лучше бы она была похуже!

– Это игра природы, – ответил доктор.

Отец с матерью обиделись.

– Какая игра! – сказали они. – Она ведь живая, а не игрушка.

Другие люди по-прежнему старались посмотреть в глаза Ули, чтобы увидеть там, какие они есть по правде. Может быть, кто-нибудь и видел себя самого, только про это не говорил, а говорил всем, что не успел рассмотреть, потому что Уля моргнула.

Все люди узнали, что глаза Ули меняли свой цвет. Если она смотрела на доброе – на небо, на бабочку, на корову, на цветок, на прохожего дедушку-бедняка, то глаза ее сияли прозрачным светом, а если она смотрела на то, что скрывало в себе зло, то глаза ее темнели и становились непроглядными. Только в самой глубине Улиных глаз, в самой середине их, был всегда одинаковый ясный свет, и в нем отражалась правда о том человеке или предмете, на который она глядела, – не то, что кажется всем снаружи, а то, что скрыто втайне внутри и невидимо.

Когда Уле сравнялось два года, она стала говорить, и говорила она чисто, но редко, и знала мало слов… Она видела в поле и на деревенской улице то, что всем видно и понятно. Однако Уля всегда удивлялась тому, что видела, а иногда кричала от страха и плакала, показывая туда, на что она смотрела.

– Чего ты? Ты чего, Уленька? – спрашивал ее отец и брал к себе на руки, не понимая, отчего тревожится Уля. – Чего ты так глядишь на меня? Там стадо идет ко двору, а тут – я с тобой.

Уля с испугом смотрела на отца, будто он был ей чужой и она никогда не видела его. Со страхом она сходила на землю и убегала от отца. Так же одинаково она боялась матери и пряталась от нее.

Спокойной Уля была только в темноте, где глаза ее ничего не видели.

Проснувшись утром, Уля сразу хотела убежать из дома. И она уходила в темный овин или в поле, где была в овраге песчаная пещера, и там сидела в сумраке, пока ее не находили отец с матерью. А когда отец или мать брали ее на руки, прижимали к себе и целовали в глаза, то Уля плакала от страха и вся дрожала, будто ее схватывали волки, а не ласкали родители.

Если Уля видела робкую бабочку, летящую поверх травы, она с криком бежала от нее прочь, и еще долго билось ее испуганное сердце. А больше всех Уля боялась одну старуху, мою бабушку, которая была такая старая, что ее и все другие старухи тоже звали бабушкой. Бабушка редко приходила в избу, где жила Уля. А когда приходила, то всегда приносила в подарок девочке лепешку из белой муки, либо кусок сахару, либо варежки, которые вязала целых сорок дней, или еще что, что нужно Уле. Старая бабушка говорила, что она бы уже умерла, ведь ей пришло время, да теперь не может умереть: как вспомнит Улю, так ее слабое сердце опять дышит и бьется, как молодое: оно дышит от любви к Уле, от жалости к ней и от радости.

А Уля, увидев бабушку, тотчас начинала плакать; она не сводила с бабушки своих потемневших глаз и тряслась от страха.

– Она правды не видит! – говорила бабушка. – Она в добром видит злое, а в злом доброе.

– А почему же в глазах ее всю правду истинную видно? – спрашивал отец.

– А потому же! – опять говорила старая бабушка. – В самой-то ней вся правда светится, а сама она света не понимает, и ей все обратно кажется. Ей жить хуже, чем слепой. Пускай бы она уж слепая была.

«Может, и верно бабушка говорит, – подумал тогда отец. – Нехорошее Уля видит хорошим, а доброе дурным».

Цветов Уля не любила, она никогда не трогала их, а, набрав в подол черного сору с земли, уходила в темное место и там играла одна, перебирая сор руками и закрыв глаза. Она не дружила с другими детьми, что жили в деревне, и убегала от них домой.

– Боюсь! – кричала Уля. – Они страшные.

Тогда мать прижимала голову Ули к своей груди, словно хотела спрятать ребенка и успокоить его в своем сердце.

А дети в деревне были небалованные, добрые, на лицо чистые, они тянулись к Уле и улыбались ей.

Мать не понимала, чего Уля боится и что страшное на свете видят ее прекрасные бедные глаза.

– Не бойся, Уленька, – говорила мать, – ничего не бойся, я ведь с тобою.

Уля, поглядев на мать, опять кричала:

– Я боюсь!

– Кого же тебе страшно: это я!

– Я тебя боюсь: ты страшная! – говорила Уля и закрывала глаза, чтобы не видеть матери.

Никто не знал, что видит Уля, а сама она от страха сказать не умела.

В деревне росла еще одна девочка: ей было четыре года от рождения и звали ее Грушей. С ней одной стала играть Уля и полюбила ее. Груша была из себя длиннолицая, за это ее прозвали «кобыльей головкой», и сердитая нравом; она даже своего отца с матерью не любила и обещала, что скоро убежит из дома далеко-далеко и никогда не вернется, потому что тут плохо, а там хорошо.

Уля трогала лицо Груши руками и говорила ей, что она красивая. Глаза Ули глядели на злобное, угрюмое лицо Груши с любованием, будто Уля видела перед собой добрую любящую подругу, хорошую лицом. А Груша однажды нечаянно посмотрела в глаза Ули и успела увидеть в них самое себя, такую, какая она есть по правде. Она закричала от страха и убежала домой. С тех пор Груша стала добрее сердцем и не серчала на родителей, что дома плохо. Когда же она опять хотела быть злой, то вспоминала свой страшный образ в глазах Ули, пугалась себя и делалась смирной и кроткой.

Хотя и грустно было видеть Уле цветы и добрые лица людей ужасными, однако она, как все малые дети, ела хлеб, пила молоко и с того росла. А жизнь скоро идет, и вскоре Уле исполнилось сначала пять лет, а потом шесть и семь.

В то время вернулся в их деревню тот мужик Демьян, что давно ушел неизвестно куда. Он вернулся бедным и простым, он стал пахать землю, как все люди, и жил после добрым до старости лет. Он даже хотел, чтобы Улю отдали к нему в дом названой дочерью, потому что он был стар и одинок, но приемные родители Ули не дали своего согласия. Они сами не могли жить без Ули, как взяли ее во двор.

С пяти лет Уля перестала кричать и убегать от страха: она лишь становилась печальной, когда видела перед собой добрую и прекрасную душу, будь то моя старая бабушка или другой кроткий человек, и часто плакала. Однако по-прежнему в глубине ее больших глаз светился истинный образ того, на кого она смотрела. Но сама она не видела правды, а видела ложь. И, словно замершие в удивлении, осматривали весь свет ее доверчивые, грустные глаза, не понимая того, что они видят.

Когда Уле сравнялось семь лет, приемные родители сказали ей, кем они ей приходятся, и о том, что родные отец и мать Ули неизвестно где живут, и неизвестно – живы они или нет. Приемные родители сказали это разумно. Они хотели, чтобы девочка узнала правду от них, а не от других людей; чужие люди когда-нибудь скажут ей о том же, но скажут нехорошо и поранят душу ребенка.

– А они тоже страшные? – спросила Уля о своих родных родителях.

– Нет, они не страшные, – сказал приемный отец. – Они тебя на свет родили, милее их тебе никого нету.

– Ты неправду видишь, дочка, – вздохнула неродная мать. – У тебя глаза порченые.

С тех пор Уля стала жить еще более печальной. Шло лето, и Уля задумала, что под осень она уйдет из дома, чтобы встретить на свете своих родных отца и мать, покинувших ее.

И то лето еще не минуло, как пришла в деревню одна пожилая крестьянка, обутая в лапти и с хлебной котомкой за плечами. Видно было, что она шла издалека и утомилась. Она села у дорожного колодца, возле которого росла старая сосна, поглядела на дерево, потом поднялась и ощупала землю вокруг сосны, точно искала что-то, давно оставленное и забытое. Переобувшись, женщина подошла к избе, где жил Демьян, и села на завалинок.

Прохожих никого не было, люди работали в поле, и женщина-странница долго сидела одна. Потом из одного двора вышла девочка. Она увидела чужую женщину и приблизилась к ней.

– Ты не страшная, – сказала девочка с большими светящимися чистым светом глазами.

Странница посмотрела на девочку, взяла ее за руку, потом обняла ее и прижала к себе. Девочка не испугалась и не вскрикнула. Тогда женщина поцеловала ребенка в один глаз и в другой, а сама заплакала: она узнала в Уле свою дочь – по глазам ее, по родинке на шее, по всему ее телу и по своему задрожавшему сердцу.

– Молода я была, глупа была, на людей тебя бросила, – говорила женщина. – За тобой теперь пришла.

Уля прижалась к мягкой теплой груди женщины и задремала.

– Я матерью тебе прихожусь, – сказала женщина и опять поцеловала Улю в ее полузакрытые глаза.

Поцелуй матери исцелил Улины глаза, и с того дня она стала видеть белый свет, озаренный солнцем, так же обыкновенно, как все другие люди. Она смирно глядела перед собой серыми ясными глазами и никого не боялась. Она видела правильно – прекрасное и доброе, что есть на земле, ей теперь не казалось страшным и безобразным, а злое и жестокое – прекрасным, как было без родной матери.

Однако в глубине Улиных глаз с этого времени ничего не стало видно: тайный образ правды в них исчез. Уля не почувствовала горя, что правда более не светится в ее глазах, а ее родная мать тоже не опечалилась, узнав об этом.

– Людям не нужно видеть правду, – сказала мать, – они сами ее знают, а кто не знает, тот и увидит, так не поверит.

В то время моя старая бабушка умерла и больше ничего не могла рассказать мне об Уле. Но спустя много времени я сам увидел однажды Улю. Она стала красивой девушкой, столь красивой, что была лучше, чем нужно людям: и поэтому люди любовались ею, но сердце их оставалось равнодушным к ней.

Алтеркэ

Отец маленького мальчика Алтеркэ был сапожником в местечке Загуменном что лежит по дороге в Тарнополь. Отца Алтеркэ звали Моисеем Цвирко, но вывески, что его так зовут и чтобы живущие в Загуменном люди несли к сапожнику обувь на починку, у отца не было. Он жил безмолвно в хате у мельничного приказчика Антона Стефановича Годыцкого. Однако Моисей Цвирко не мог по своим средствам снимать целую большую хату, он снимал только половину кухни – около устья печки; здесь стоял его низкий сапожный верстак – под окном, обращенным на пустой двор хозяина, где находился лишь маленький баз, в котором жила одна свинья и гнездились две курицы, а далее был плетень и небо, покрывающее и двор и дальнее скучное суглинистое поле. Тут за верстаком жил, трудился и думал сапожник Цвирко, а горницу и почти всю кухню занимали хозяева, муж и жена.

Хозяева не имели детей – наверное, от скупости, как думал Моисей Цвирко, или ради сбережения чистоты в горнице и ради своего покоя. Дитя было лишь у жильца-сапожника, пятилетний мальчик Алтеркэ, но хозяева загодя сказали отцу Алтеркэ, чтобы его сын не смел никогда ни шуметь, ни ходить по двору без нужды и чтобы ребенок жил незаметно, как живет одна верба на ихнем дворе, а то хозяева прогонят сапожника с квартиры. Моисей не мог спорить с хозяевами хаты.

– Ты слышишь, что нам люди говорят? – сказал он своему сыну.

– Слышу – прошептал Алтеркэ; он сидел около верстака на овчине на которой спал по ночам с отцом, и вдавливал несмелыми пальчиками гвозди в дырки старой подметки хотя ему и хотелось постучать молотком. Он уже знал, что здесь играть и шуметь нельзя, он понимал, что здесь надо жить тихо, а то на дворе стало холодно – некуда больше идти ночевать; ему отец еще раньше про это говорил. И Алтеркэ неслышно занимался с подошвой опорка или наващивал дратву в помощь отцу, или глядел в окошко – в пустое поле осени, над которым шли облака в дальнюю дорогу. Тогда Алтеркэ шептал на ухо отцу:

– Папа мне надо что-нибудь, а то тут скучно!

– А вон видишь, воробей на плетне сидит, – показывал отец в окно. – Видишь, он один живет, видишь – от холода съежился, и улететь ему некуда, а он молчит – живет, ему ничего не скучно… У него и отца нету, а у тебя есть. Погляди на него!

Алтеркэ смотрел через окно на воробья; черные глаза мальчика начинали светиться вниманием и сочувствием к тому одинокому воробью, и он воображал его жизнь на холоде и без отца, и на время Алтеркэ переставал скучать, потому что чужая жизнь занимала его сердце больше своей. А отец, пока сын его не тоскует, вновь склонялся над работой. Он чинил, подшивал и приводил в гожий вид опорки башмаков, вконец изношенных окрестными бедняками: им в работе ходить приходилось помногу, вот и снашивалась обувь. Работы на заказ, чтобы шить обувь на живую готовую ногу, Моисею Цвирко не давали: в Загуменном жили другие многие сапожники, которые работали лучше и чище Моисея, и к ним уже давно привыкли зажиточные жители. Моисей же Цвирко кормился тем, что скупал по воскресным дням на базаре обувную ветошь, негодную более к пользе, и затем чинил эту ветошь, чтобы окрестные батраки и крестьяне могли купить у него починенные опорки и снова сносить их, потому что денег на новую обувь у бедных людей не было.

Все долгие будние дни Моисей Цвирко сидел за верстаком и латал и подшивал опорки, готовя их к продаже в базарный воскресный день. Он молча вспоминал свою жену Розу, мать Алтеркэ, умершую после родов от грудной болезни, и утешался тем, что он кормит и растит Алтеркэ, которого родила умершая Роза. Больше у Моисея Цвирко не было утешения. Для одного себя, для своей жизни Цвирко не стал бы вечно чинить опорки, он бы ушел куда-нибудь или сделал что-либо выдающееся или же умер. Но пусть растет около него маленький кудрявый Алтеркэ, он, может быть, будет человеком лучше своего отца и счастливее его, а Моисей Цвирко ради Алтеркэ как-нибудь вытерпит свою жизнь, – теперь уж недолго осталось жить, сорок лет прожил.

Алтеркэ все долгое холодное время года – осень и зиму – проводил около отца: у него не было одежды чтобы выйти на улицу и посмотреть что там делается; кроме того, Алтеркэ боялся чужих ребят, которые однажды ткнули ему в глаз ржавым гвоздем, когда Алтеркэ смотрел в щель забора, как они играли там на большом незнакомом дворе.

– Это поляки, – сказал Моисей своему сыну, – а мы с тобой евреи. Дети ни при чем, они не понимают, их учат родители, а родители их тоже не понимают, – говорил отец и промывал ранку возле глаза сына.

– А я тоже не понимаю, – равнодушно и серьезно произнес Алтеркэ. – Они говорят, что убьют меня, чтоб я лучше не жил и не ходил на их улицу.

– Тебе надо понимать больше их, – ответил отец, – тогда они тебя не сумеют убить.

– Папа, а отчего я противный? – быстро спросил Алтеркэ и умолк, затомившись своим горестным чувством, еще непривычным для детского сердца. – И Анеля Дворкина тоже противная – она пархатая, и я тоже, – все ребята говорят.

Отец поглядел на своего сына:

– Алтеркэ, бедный мой, не надо думать глупость. Противный, кто колет в глаз, хороший – кто терпит свою боль, а самый лучший тот, кто выбьет глаза тем, кто хотел выколоть их тебе.

– А с кем я буду теперь играть? – спросил Алтеркэ.

– А ты думай, что у тебя есть много товарищей, – сказал отец и показал молотком во все углы кухни. – Вон Мойша, вон Соломончик, здесь Ривка, там Абрам Рыженький… Сиди и думай, что они тут с тобою, играй с ними в наши гвозди и подметки.

– А кто они? – спросил Алтеркэ.

– Тоже люди, – объяснил отец. – Ты выдумай их, каких хочешь, они всегда будут с тобою, когда тебе нужно, и они не выколют тебе глаза. Они все добрые и бедные, как мы.

Алтеркэ стал думать о рыжем Абраме, таком же мальчике, как он, и о Ривке, девочке меньше его, и он приучился играть с ними в уме и разговаривать.

Почти неподвижный и точно дремлющий, сидел теперь Алтеркэ на овчине около верстака своего отца и шептал слова про себя, живя воображением в кругу своих невидимых друзей, и он бросал сапожные гвозди на овчину, будто пуская корабли в плавание и совершая другое действие в таинственном и свободном мире.

Весною, уходя на базар для продажи своего товара отец пообещал Алтеркэ купить настоящих игрушек – кораблей, коней и солдат. Алтеркэ стал ожидать отца, а чтобы скорее прошло время, он уснул на полу на овчине.

Но отец его не вернулся более. Он продал товар на базаре, купил игрушек сыну, как обещал, и выпил вина в корчме, чтобы и себе получить удовольствие от жизни. Выйдя из корчмы, Моисей Цвирко увидел полицейского, который держал за воротник небольшого мальчика, немного более Алтеркэ, и время от времени бросал его от себя на прилавок галантерейной торговли и возвращал обратно, не отпуская из своей руки. Из-за прилавка кричал свои слова торгующий человек, сочувствуя полицейскому. Прилавок был устроен низко, так что ребенок мог попасть лицом в разложенный товар – в шпильки, в гребешки, спицы для вязанья, в монисты и различные предметы.

– Зачем так волноваться – вы глаза можете испортить ребенку! – сказал Моисей Цвирко полицейскому. – Если этот ребенок виноват, то, значит, вся Польша виновата!

Полицейский бросил мальчика головою о прилавок и бросился к сапожнику:

– По-твоему, Польша тоже вор, раз этот малый ворует?

Моисей Цвирко подумал и объяснил:

– Ну, может, и она немножко тоже, если мальчику нечего кушать: кто-нибудь украл же у него его пищу и счастье!

Полицейский схватил сапожника за рубашку на груди, но вдруг сразу оставил его и ударился затылком в прилавок, потому что Моисей Цвирко, толкнул полицейского в подбородок со страшною силой, в которую внезапно превратилось все его долгое мученическое терпение. На сапожника навалились торговцы и прохожие люди и связали его, чтобы он уцелел для наказания в тюрьме.

Алтеркэ проснулся вечером и не увидел отца. Всю ночь он пролежал в ожидании его, изредка беззвучно плача; он желал бы позвать какого-нибудь человека на помощь своему болящему горю, но не смел зашуметь во тьме, чтобы не помешать спать хозяевам в горнице хаты.

На другой день хозяйка проведала, что стало с отцом Алтеркэ, и велела мальчику уйти со двора.

Алтеркэ потрогал жестяную пуговицу, которой его штаны были соединены с полоской помочи, перекинутой через плечо, и ничего не мог сказать хозяйке; он думал о своем отце, и тоска по нем в его сердце была больше чем страх перед этой чужой большой женщиной.

– Ступай, ступай, – говорила хозяйка, – теперь лето, не замерзнешь, а добрых людей и кроме нас много, кто-нибудь накормит, с голоду не помрешь.

– А куда надо идти? – спросил Алтеркэ; он стоял босой на овчине и глядел на нее, ему жалко было, что овчина останется здесь одна жить без него, он привык к ней, и она немного пахла телом ушедшего отца, спавшего тут. – Я уйду, – сказал Алтеркэ. – А отец говорил – нас никто не ждет. Я пойду к отцу.

Большая хозяйка удивилась и осерчала:

– К какому отцу? Нет у тебя нынче никакого отца – он в тюрьму попал, больше ты его не увидишь – его либо там убьют, либо он сам помрет. А уж если ты дождешься его, так и сам тогда старый будешь.

– Я дождусь его, – согласился Алтеркэ, – я старый буду скоро…

– Нет уж, – сказала хозяйка, – иди старей, только не в моей хате… Пойди вон хоть на мельничный двор, там людская есть, туда мужики чуть не со всего воеводства приезжают – там ты сытей, чем у отца, прокормишься: все едят, и у всех остатки бывают…

– А верстак отца чей теперь будет? – спросил Алтеркэ. – Вон опорки лежат, кожа сыромятная два куска, молоток с гвоздями, лампа наша, в ней керосин…

– Ступай отсюда прочь, нахальный какой! – закричала хозяйка на Алтеркэ. – И так отец мне за квартиру два месяца не платил и борщ на ужин позавчера еще занимал – незнаемо уж который раз!

Алтеркэ ушел из чужой хаты как был, без шапки и босой.

Он увидел мельничный мощеный двор, что находится на въезде в Загуменное, на большой земляной дороге, которая уходила в дальние деревни.

Алтеркэ явился на двор и Стал посреди него; ему стало страшно от света солнца, от большого пространства, от того, что он весь тут в одном в своем теле под рубашкой, а вокруг него ему все незнакомо, один отец только его помнит, но отца больше нету.

В каменном сарае гудела паровая мельница; крестьяне-смольщики дремали в тени своих возов и ожидали своей очереди на помол зерна, а другие люди, батраки или прохожие, смотрели на маленького чужого мальчика, когда шли невдалеке, но не думали о нем: мало ли чего нет на свете, пусть будет еще один черноволосый кудрявый мальчик, он постоит здесь, а потом пропадет куда-нибудь.

Алтеркэ пошел в людскую; это была большая кухня, где одна старая кухарка стряпала пишу на мельничных рабочих и дворовых батраков; рабочие и батраки ночевали здесь же – на кухне либо в сенях и пристройке, и тут же они жили всю жизнь если были нужны, а потом умирали.

Кухарка-старуха спросила у Алтеркэ, чей он есть и надолго ли пришел в гости. Алтеркэ не знал, чей он есть, и сказал, что ничей, а пришел он сюда жить до старости лет, пока не придет за ним отец из тюрьмы

Старуха месила черное хлебное тесто в большой дежке на полу, она тяжко дышала от работы, и пот с ее лица капал в хлеб.

– Чтой-то ты долго гостить-то собрался у нас? – спросила старая женщина.

– Я недолго, – сказал Алтеркэ, – стану, как ты, тоже старым и уйду. Ты долго жила до старости?

– Да ну, где уж долго! – произнесла старуха, не отымая рук от работы. – Я и не упомнила, как прожила… Весь век от зари до зари батрачила, по ночам спала, а во сне чего упомнишь. Нам жить всю жизнь было некогда – то одно, то другое, – гляжу, а я уж старая.

– И я тоже хочу быть старым, давай я буду с тобой тесто месить, а потом печку топить, чтоб у нас было то одно, то другое, – попросился Алтеркэ.

– То не годится, – отказала кухарка. – У нас жить никому не дозволяют: наш пан лютый, он весь хлеб на порции сам считает, а у пана еще два сына, так те еще лише отца… На тебе ломоть, ступай по миру, ищи себе добра, а моего сердца не трожь… Чем я тебе помогу, я сама на чужом живу, вся сама не своя…

Старуха опустила тесто с рук, вытерла их о рушник и выдала Алтеркэ готовый ломоть хлеба. Алтеркэ взял хлеб и спрятал его себе за пазуху, чтобы подольше сберечь. Старуха посмотрела на чужого мальчика, в его черные внимательные глаза, чутко и осторожно глядящие на нее; он смотрел на старую женщину с интересом детства и беспомощностью ранней печали. Кухарка погладила голову Алтеркэ и проводила его из кухни:

– Ну иди, – сказала она. – Раз родился, проживешь!

Алтеркэ направился дальше по большому двору. В конце двора росли кусты и деревья, освещенные чистым солнцем. Алтеркэ любил траву и деревья, он всегда принюхивался к ним и думал, что они пахнут светлым небом и самим солнцем; он вышел в сад и сел на траву около тропинки, уводящей к дому, в котором жил, наверно, сам старый пан мельник. Алтеркэ видел отсюда только крыльцо богатого каменного дома, увитое синей травой, и высокую цинковую крышу.

Отдохнув, Алтеркэ вынул хлеб из-за пазухи и стал есть его, вспомнив, что он ел еще при отце и сейчас в первый раз ест без отца.

Босая женщина вышла из дома мельника с пустою корзиной и подошла к Алтеркэ.

– Сейчас паны молодые гулять выйдут, – сказала она, – уйди со двора, – и женщина пошла далее по своему делу.

А Алтеркэ остался на траве, не зная, куда ему уйти.

Два молодых пана сошли с крыльца. Они были одеты в белые штаны и рубашки и в белые башмаки, в руках они держали трости, чтобы баловаться, ими во время прогулки.

Смеясь и наслаждаясь шутками между собой, молодые паны миновали Алтеркэ и оглянулись на него.

– Смотри, – сказал один пан, – еврейчик сидит и ест хлеб.

– Это он ест наш людской хлеб, – сказал другой.

Они отошли, задумавшись, словно им сразу стало печально что чужой маленький человек сидит и ест хлеб.

Наевшись и собрав крошки, Алтеркэ пошел обратно, – идти ему было легче, чем сидеть и скучать по отцу, хотя неизвестно, куда ему нужно идти.

На дворе у мучного амбара сидели на площадке весов два молодых пана в белой одежде и с ними два дворовых сытых человека. Они весело потешались над прохожими людьми, которые занимались работой на дворе – таскали мешки на повозки, ходили на колодезь за водой или искали что-нибудь необходимое на земле – кому нужен был гвоздь, кому железка или веревочка. Молодые паны у каждого человека находили что-либо недостаточное и веселились по этому случаю.

Они подозвали к себе Алтеркэ.

– Мальчик, как тебя зовут? – спросили они.

– Алтеркэ, – сказал им Алтеркэ.

– Ах, так ты, значит, Алтеркэ! – произнес один молодой пан и вынул что-то из кармана штанов, маленькую вещь. – Алтеркэ, Алтеркэ, на тебе конфетку!

Алтеркэ пошел к протянутой руке пана за конфеткой. Он взял конфетку и хотел сначала рассмотреть картинку на конфете, но не успел, потому что упал головой на землю, замощенную камнями. Молодой пан, подавший Алтеркэ конфетку, схватил мальчика за черные кудрявые волосы, притянул немного к себе и затем отбросил сразу прочь сильной, откормленной рукой. Алтеркэ ударился и забылся от боли точно мгновенно уснул; кровь вышла из его рассеченной головы под волосами. Алтеркэ полежал и проснулся; два пана стояли возле него и следили, как он дышит.

– Сейчас опять отживеет. Жиды бессмертные! – сказал один пан. – Алтеркэ, хочешь еще получить конфетку?

– Не хочу, – ответил Алтеркэ.

– Почему не хочешь? – опять спросил пан.

– Вы мне голову бьете, и я все забываю, – объяснил Алтеркэ.

– А чего тебе надо помнить? – спросил пан. – Тебе нечего помнить, ты живи без памяти.

– Мне отца надо помнить, – сказал Алтеркэ.

Он встал и ушел от них.

Увидя за одною постройкой безлюдное место, заросшее бурьяном, Алтеркэ спрятался туда и уснул в тишине травы, чувствуя, как скучает его сердце по отцу, и не зная себе помощи и утешения.

Пробудившись ночью, Алтеркэ побоялся выйти из травы и пролежал там до рассвета, сжавшись от ночной прохлады.

Наутро Алтеркэ пошел в местечко, желая там увидеть тюрьму. Но на мельничном дворе он снова увидел одного молодого пана, того, который вчера бросил его головой о камни.

– А ты отдай мне конфету – за что ты меня бил? – сказал Алтеркэ.

– Та потерялась, ее куры склевали, – ответил пан. – Пойдем, я тебе другую дам.

И он взял Алтеркэ за руку и, больно сжимая ее, повел мальчика.

– По чем меня будешь бить? – спросил Алтеркэ. – По голове не надо.

– Не буду, – пообещал пан.

Он привел мальчика в панский дом, посадил на кухне за стол и велел женщине-кухарке дать мальчику покушать каши с молоком. Женщина дала Алтеркэ тарелку с молочной кашей. Алтеркэ съел и попросил еще. Кухарка не посмела было давать, но молодой пан велел ей дать, а сам сидел неотлучно против Алтеркэ и глядел на него, как он жадно ест. После еды молодой пан повел Алтеркэ в сад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю