355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Платонов » Том 7. Сухой хлеб » Текст книги (страница 1)
Том 7. Сухой хлеб
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:51

Текст книги "Том 7. Сухой хлеб"


Автор книги: Андрей Платонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Андрей Платонович Платонов
Собрание сочинений
Том 7. Сухой хлеб

Рассказы и сказки

Серёжка

[текст отсутствует]

Теченье времени

На окраине Тифлиса не очень давно, лет двадцать тому назад, стоял небольшой дом, построенный из глины и горного бросового камня – плитняка, внутри дома была одна комната с земляным полом, там сидела за деревянным столом молодая, грустная женщина и шила белую материю. На столе всегда – день и ночь – горела керосиновая лампа, потому что на лавке у стены лежала беспомощная, слепая старуха, мать белошвейки. Старуха глядела смутными, выморочными глазами на свет огня и чувствовала его, он ей нравился, как утешение, как брезжущий голос из темного мира. Дочь любила мать и тратила деньги на керосин за счет увеличения своего труда и экономии пищи. К ней никто не приходил в гости, и она не имела таких знакомых, которые любили бы и развлекали ее, и ей приходилось изредка улыбаться лишь про себя – неизвестно отчего: может быть, оттого, что сердце не терпит непрерывно печали и иногда способно выправляться и потягиваться само по себе. Женская и человеческая прелесть еще хранилась в ней, но утомление и жалобная нужда, как старость, уже затуманили ее лицо, и оно стало невидимым или неинтересным для всех людей.

Через два дня в третий белошвейка носила в город работу и брала материал; тогда она – во время пути – отдыхала, видела природу и прохожих, разные чужие вещи, высокие горы и воображала в душе чью-нибудь другую жизнь, непохожую на свою, чтобы быть счастливой в своем уме.

На дворе и в близкой окрестности от дома бегала и занималась ее дочь, одиннадцатилетняя девочка Тамара. Девочка жила всегда одна, как круглая сирота, потому что матери некогда было играть с нею; мать еле успевала работать, чтобы кормить дочь и старуху, она спешила шить так скоро, что забывала чувствовать свою любовь к дочери, хлеб ей казался важнее материнства.

Вечером Тамара возвращалась в комнату. Мать ей стелила на полу под лавкой, на которой лежала слепая бабка, и дочь засыпала. Всю ночь ей светила лампа в лицо, всю ночь в одном окне в Тифлисе горел свет, и молодая женщина шила бледными руками по белому, готовя платье и украшение всем спящим и богатым. Кругом жилища близко находились Кавказские горы, точно остановившиеся на ночь. Днем же, во время солнца, казались удаляющимися; по ним было видно, как уходит свет и время.

Наутро Тамара съедала мучную лепешку с черным чаем, потом размачивала другую лепешку в блюдце и кормила слепую старуху. Старуха, наевшись, снова глядела мертвыми глазами на горящую лампу и согревала лицо о ее слабый свет; она опять спала и умирала. Ее дочь весь день сидела одна около лампы и шила – иногда до полуночи, иногда до утра.

Тамара скрывалась по своим детским делам, но она там не веселилась, в одиннадцать лет она уже жила разумом всех бедных – воображением. Она видела игрушку в руках подруги и, не подходя к ней близко, думала втайне, что эта игрушка – ее и она уже держит ее в своих руках и наслаждается радостью. Если взрослая русская девушка ехала на велосипеде, Тамара считала, что тот велосипед также ее, и она, притаившись в закоулке, трогала руками воздух, где стоял ее велосипед. Она присваивала себе все, что ей нравилось в мире, что могло любить ее любопытное, скупое сердце, которое не могло жить пустым и постоянно должно быть занято собственностью. Однажды Тамара разглядела старую, брошенную картинку на чужом дворе, на той картине была нарисована красками небольшая гора, – гора стояла среди далекого вечера, покрытая жалким лесом, с какою-то избушкой на краю леса, и в той избушке уже зажгли ночной огонь. Тамара стала думать мечту, что она скоро будет жить в той избушке, это ее будет дом, и что вся гора с лесом – ее царство и страна, где ей станет хорошо.

Один раз слепая старуха сама закрыла глаза и попросила дочь, чтоб она потушила лампу и не жгла больше керосин. На дворе был летний полдень. Белошвейка пригасила лампу и подошла к матери.

– Поверни меня, – попросила старуха.

Дочь переложила мать лицом к стене, и старуха умерла.

Белошвейка потушила лампу и села снова шить, но заметила, что без лампы она отвыкла видеть: ее глаза слезились и мучились. Тогда она снова зажгла лампу, свет солнца в маленьком окне ей был больше не нужен.

Через полгода белошвейка купила вторую лампу – света одной лампы ей стало мало, но глаза ее все более теряли чувство, она слепла и работала сейчас только по случайным заказам. Магазины ей отказали, потому что она путала рисунок на шитье и не видела правильного размера.

Тамара ела теперь один раз в день, и не мучную лепешку, а кукурузную: что ей не хватало, то она доедала в траве, на которой росли под листьями мелкие пышки.

На ночь Тамара завязывала матери глаза платком, чтоб они не текли слезами, а сама начинала шить, но не умела и портила материал.

– Тамара, – говорила ей мать с завязанными глазами, – нам завтра нечего есть. Вылей из лампы керосин и пойди его продай.

– Не надо, – сказала Тамара. – Отдай меня лучше замуж. Муж меня будет кормить, я наемся, а остаток тебе принесу. Тогда мы опять будем живы.

Но мать не хотела отдавать Тамару замуж; она все еще шила, выходя с работой на солнце, потому что керосину для лампы покупать было не на что. Из глаз ее теперь шел гной, и она утирала его белым материалом. Тамара замывала потом зеленые пятна на драгоценных кофтах, но следы пятен все же оставались, и заказчицы перестали вовсе давать работу невидящей белошвейке.

Тамара в это время забывала воображать что-нибудь для счастья и покоя своего сердца, она жила несчастной и злой, занятая сбором съедобных пышек в траве. Их нужно было собрать несколько тысяч штук, чтобы дать матери и поесть немного самой, а то будет смерть.

Вскоре мать Тамары нашла ощупью палку на дворе и пошла по соседям. Она сказала им, что хочет выдать Тамару замуж: нет ли у них жениха на примете.

Вечером к Тамаре пришел старик, он поговорил с белошвейкой, а потом попробовал руками туловище девочки и согласился взять ее в жены. Он обещал прийти на другой день и принести невесте длинное платье, а потом будет свадьба.

Тамара проспала ночь, а утром убежала в подвал, где жила лиса и была ее нора. Тамара выгнала лису, а сама залезла в ее нору и целый день не выходила оттуда; она давно уже не росла от слабости и была худая, поэтому вся поместилась в норе, оставив наружу одни ноги. Мать и старый жених ходили, искали ее повсюду, пока старик не заметил, что по двору ходит бесприютная лиса и не знает, куда ей деться. Тогда он сказал белошвейке, почему ходит без места эта смирная лиса. Мать Тамары поняла и научила старика, где искать Тамару, и вскоре старик вытащил девочку за ноги из лисьей норы. Тамаре показалось, что у старика нет подбородка; она от этого заплакала, потому что хотела за что-нибудь любить мужа в своем воображении и уже заранее считала его своей любимой вещью, как чужой велосипед, куклу и гору с избушкой на картинке.

С вечера белошвейка начала обряжать Тамару в длинное платье, принесенное стариком, пряча и закутывая ее тело ото всех навсегда, ради мужа, и велела ей плакать.

Но Тамара не знала, отчего ей плакать. Она думала, что завтра с утра ее начнет кормить муж, и уснула, воображая и придумывая, что значит любовь.

После свадьбы Тамара осталась одна в богатом доме мужа. Старик сам раздел свою жену и положил спать на большую постель. Затем oн стал трогать ее и приговаривать нежные маленькие слова. Тамара молча смотрела на старика, удивляясь, что он дурак.

– Ты играешь в меня? Думаешь, что я твоя? – спросила Тамара.

– Играю, – сказал старик, – отчего ты такая глупая?

– Ниотчего. Я еще маленькая, не привыкла жить.

Мать Тамары жила отдельно, и старик не велел, чтобы она ходила в гости к дочери. Тамара каждый день носила ей тайно пищу, а когда муж узнал и обиделся, тогда Тамара поцарапала ему ночью шею, и он больше не обижался. Через год тело Тамары разрослось, в нем что-то шевелилось и стучало, – она думала, что скоро разорвется и умрет. Она плакала и боролась с невидимым страшным существом, которое завелось в норе ее тела и грызло его изнутри, сосало кровь и силу, не оставляя для Тамары ничего – ни чувства, ни сердца, ни мысли в уме. Иногда она била в злости и слабости кулаком по своему животу и говорила: «Выходи оттуда скорее, чертенок, а то я умру, и ты не успеешь жить!»

Среди одного дня ей стало вдруг трудно, точно у нее внутри сразу схватили все жилы и начали их вытягивать. Она выбежала на двор, в сад и стала кататься по траве, пока не забыла, что живет. Очнулась она среди людей, на постели, чувствуя себя хорошо и пусто, но скучно без привычного мучения. Ей сказали, что она родила двух девочек: одну – мертвую, другую – живую.

Тамаре было тогда тринадцать лет. С тех пор она стала играть со своей дочерью и ночью спала с ней рядом, а муж-старик из ревности, что его мало ласкает жена, бросил однажды в Тамару горящую лампу, но лампа ударилась о голову жены и потухла. По ночам, как ни кричал ребенок, прося сосать, Тамара не могла проснуться, пока девочка не подросла немного и не научилась впиваться матери руками в глаза, открывая ей спящие веки. Тогда Тамара просыпалась, кормила и целовала свою дочь: ей нравилось, что она тоже могла думать, и она удивлялась, что она живая. Днем Тамара уносила дочь к своим подругам-девочкам и там наряжала ребенка в тот предмет, в который шла игра: в куклу, в старушку, в мать или дочку. Ребенок и сам скоро привык ко всем играм и занимался наравне с матерью с общими подругами.

Мать Тамары по многим дням теперь сидела не евши, потому что ребенок иногда болел и Тамаре нельзя было отойти от него; в такое время Тамара откладывала со дня на день посещение матери, утешая себя, что старухи долго терпят без еды и умирают нескоро. Но мать Тамары не вытерпела, она взяла палку и пошла к дочери сама: шла она целых полдня и дойти не могла, – она заблудилась в переулках, попала в крапиву на чужом дворе, стала в ней биться, ослабела и пролежала в густой траве несколько дней; ее там нашли уже умершей.

Муж Тамары все время хотел, чтоб жена родила ему сына, и он раздражался, отчего она не починает нового ребенка. Думая, что это виновата жена, старик ее стал бить и наказывать. Дочь Тамары, тоже Тамара, научилась теперь понемногу разговаривать: она видела, как старик обижает ее старшую подругу, и советовала ей:

– Тамара, давай пойдем играть, а тут не будем. Ты сама говорила – дедушка сукин сын. Не надо тут жить.

Слово «мама» маленькая Тамара не говорила.

В одну ночь старик, изможденный немощью своей любви, в злостной и тщетной страсти ударил Тамару кинжалом в бедро, но кинжал был туп и твердому бедру ничего не сделалось. Наутро Тамара вынула деньги из комода, взяла девочку за руку и пошла на вокзал. Муж еще спал, душа его закатилась глубоко от истощения любовью, и поверхность тела была неподвижная и холодная, как у покойника.

Тамаре рассказывали другие девочки, что где-то есть Россия и туда можно уехать на поезде. Там женщины могут жить одиноко, никого не надо любить, никто ее не найдет и не узнает.

На вокзале Тамара попросила:

– Дайте билет в Россию.

Ей дали билет в Ростов, и она уехала с дочерью из Тифлиса.

В Ростове ей сказали, что Россия не здесь, а дальше. Тамара заплакала, что далеко ехать, но потом поехала дальше и приехала в Москву.

В 1918 году Тамара сошла в Москве, на Казанском вокзале: ей тогда было около шестнадцати лет, а маленькой Тамаре три года. По-русски Тамара ничего не знала, села на платформе и стала плакать. Она привыкла к этому способу разговаривать с людьми, когда жизнь была непонятна. Ее окружили люди, начали спрашивать и утешать – не ради нее самой, а соревнуясь друг перед другом своей добротой.

Тамару отдали работать на швейную фабрику, а ее девочку поместили в приют. В приюте когда давали есть, а когда нет. Маленькая Тамара если сильно хотела есть и боялась смерти, ходила в Москве по улицам и просила у милиционеров, чтоб они дали ей поесть. Некоторые милиционеры водили ее в столовые обедать, некоторые прогоняли прочь. В пять дней раз мать приходила в приют и просила дочь прожить как-нибудь; если же она умрет от голода, старшей Тамаре будет очень скучно.

Через два года маленькую Тамару стали учить грамоте, а мать ее стала мастером на швейной фабрике. Теперь голод уменьшился, старшая Тамара пополнела и стала опять расти, что не доросла в Тифлисе, а маленькая Тамара опухла и увеличилась вдвое.

Старшей Тамаре дали квартиру грузинского князя, и она взяла к себе дочь из приюта. Однажды к ней явился старик-муж: он разыскал ее постепенно, в долгое время. Тамара бросила в мужа кинжал грузинского князя, и старик убежал обратно.

Научившись грамоте, большая Тамара поступила в техникум, а маленькая в ФЗУ. Окончив эти школы, две Тамары вместе поступили в высшее техническое училище, только в разные: младшая хотела быть механиком, а старшая – текстильщицей – в память о матери и на пользу Родине.

В 1934 году обе Тамары стали инженерами; одной из них шел тридцать второй год, другой – двадцатый. Они были похожи друг на друга и красивы. Их женихи долго колебались в выборе, не приходя к решению и бесцельно утомляя свою душу. Младшая Тамара не помнила Тифлиса, не сознавала ничего из погасшей ранней памяти, она жила в одно будущее. Старшая же помнила все: она купила себе керосиновую лампу и изредка одна сидела перед нею. У нее еще было живо воображение – ум бедняков: и если разум обращался в будущее, то чувство могло возвращаться в прошлое, все более удаляющееся, жалкое, как свет лампы перед слепнущими глазами.

Июльская гроза

Долго шла девятилетняя Наташа со своим меньшим братом Антошкой из колхоза «Общая жизнь» в деревню Панютино, а дорога была длиною всего четыре километра, но велик мир в детстве… Наташа попеременно то несла брата на руках, когда он жалостно поглядывал на нее от усталости, то ставила обратно на землю, чтобы он шел своими ножками, потому что брат был кормленый, тяжелый, ему уже сравнялось четыре года, и она умаривалась от него.

По обочинам жаркой, июльской дороги росла высокая рожь, уже склонившая голову назад к земле, точно колосья почувствовали утомление от долгого лета и от солнца и стали теперь стариками. Наташа с испугом вглядывалась в эту рожь, не покажется ли кто-нибудь из ее чащи, где обязательно кто-нибудь живет и таится, и думала, куда ей тогда спрятать брата, чтобы хоть он один остался живым. Если ему надеть свой платок на голову, чтобы Антошка был похож на девочку, – девочек меньше трогают, – тогда бы лучше было; или спрятать его в песчаной пещере в овраге, но оврага тут нигде не встречалось, он был около их колхозной деревни. И старшая сестра повязала брату платок на голову, а сама пошла простоволосая, так ей было спокойнее на душе.

Рожь медленно шумела около тихо бредущих по дороге детей. Безоблачное небо, туманное и бледное от пустой полуденной жары, казалось Наташе печальным и страшным; она вспомнила ночь со звездами над избою и двором, где она жила в колхозе вместе с отцом и матерью, и решила, что ночью интересней и лучше; ночью поют в колхозе одни добрые, кроткие сверчки, квакают лягушки в запруде и сопит бык, ночующий в скотном сарае, – и там нет ничего страшного, там мать выходит на крыльцо и зовет ее на разные голоса, как будто причитает: «Наташа, иди ужинать, спать пора, чего ты звезды считаешь, завтра опять день настанет: успеешь еще пожить!»

Наташа крепче взяла Антошку за руку и побежала с ним мимо ржи, чтобы скорее увидеть избы деревни Панютино, где, жили бабушка и дедушка. Но брат скоро уморился, он упал в пыль и заплакал, а Наташа не догадалась сразу оставить его руку и нечаянно проволокла Антошку немного по земле. Взяв брата снова на руки, утешив его от слез, Наташа взошла с ним на возвышенность кургана. Здесь рожь росла низкая, потому что земля была худая, и отсюда было далеко видно, как идут по верху ржаных полей темные волны ветра и как светится льющийся воздух над озаренными полосами хлеба, которых сейчас не покрывала тень ветра. Наташа огляделась вокруг – когда же будет Панютино? – и увидела крылья мельницы, подымающиеся из-за дальних хлебов и вновь уходящие в них. Девочке теперь стало не так страшно находиться под безлюдным солнцем, в грустном шуме ржи и в тишине ровного полуденного ветра, доброту которого она ясно чувствовала своим лицом и всем телом. Наташа вздохнула с утешением – вон уже видна мельница, где мелют зерно, это, наверно, дедушка привез мешок: он знает, что придут внучка с внуком и надо испечь блины из новой муки; старая мука ведь уже вся вышла у них, и из нее плохо всходит тесто, а блины получаются не такие праховые и ноздреватые, как из свежего помола.

Наташа понюхала воздух: пахло соломой, молоком, горячей землей, отцом и матерью. Это было ей знакомо и мило, и девочка понесла брата дальше; он теперь обнял сестру вокруг шеи и дремал, свесив голову за плечо Наташи.

И они пошли вдаль по дороге, пролегающей во ржи. Вдруг Наташа вскрикнула и остановилась. Из глубины хлебов вышел к детям худой, бедный старичок с голым, ничем не заросшим, незнакомым лицом; ростом он был не больше Наташи, обут в лапти, а одет в старинные, холщовые портки, заплатанные латками из военного сукна, и он нес за спиной плетеную кошелку с жестким щавелем, что годится для щей, – эту траву он нарвал по пути ради занятия. Старик также остановился против детей. Он грустно поглядел на Наташу бледными, добрыми глазами, уже давно приглядевшимися ко всему на свете, снял шапку, свалянную из домашней шерсти, поклонился и прошел мимо. «Нестрашный! – подумала Наташа про старика. – А пусть бы только тронул, я бы сама ему дала из всех сил, он сразу бы умер… Некормленый, маломочный какой-то, наверно, нездешний!»

А старичок тот осторожно посмотрел на миновавших его детей. Ему запомнилось лицо Наташи – ее серые, чуткие, задумчивые глаза, внимательно открытый, дышащий детский рот, полные щеки и светлые волосы, обгоревшие на солнце и иссушенные полевым ветром. «Хорошая будет крестьянка!» – решил старик. Теперь он старался разглядеть ребенка, которого несла девочка. «И этот на нее похож, – увидел прохожий. – Сомлел и спит. А что ж ему!» – И старик пошел прочь, уставившись глазами в земляной сор и мелкую траву на дороге. Когда он видел лица детей, ему хотелось или тотчас умереть, чтобы не тосковать по молодой, счастливой жизни, или уже остаться жить па свете постоянно, вечно. Но жить постоянно – разве это управишься, разве это ему посильно, да и охоты уже нету такой, как прежде, и земля как будто наскучила; но иногда ему казалось, что настоящая охота жить только и приходит в старости, а в молодых годах этого понятия нет, тогда человек живет без памяти.

Больше всего старику было жалко детей, и он чувствовал, как от них входит в его сердце томительное, болящее счастье, все еще и до сей поры малознакомое и непрожитое, будто оно было забыто за недосугом, но само по себе давно ожидало его.

Прохожий старик сел в тень, поближе к растущему хлебу, чтобы одуматься. А одумавшись, он хотел заплакать, но передумал. «Еще чего! – прошептал он вслух. – Живи, старый человек, старайся! О-го-го, я еще кум королю! Чего мне, – тело мое цело, оно при мне, харчей полна изба, я не пьющий, не болящий!..» И старый человек с удовлетворением прилег около ржи, положив свою голову на кошелку с травой. Ходить ему сейчас было жарко и незачем: бумагу в колхоз «Общая жизнь» он отнес аккуратно и теперь уморился, и время у него еще есть впереди: летний день велик, ко двору успеет воротиться. Уже задремав, старик все еще чувствовал сладость в сердце, вспоминая встреченных детей, прошедших молча и робко мимо него, но точно призвавших его к бессмертной, далекой жизни вместе с собою.

Душный ветер умолк над рожью – стало тихо, как перед грозою или перед великой сушью; и старик тоже умолк, он уже спал, снедаемый мухами и муравьями, ползавшими по его ко всему притерпевшемуся лицу.

Дед и бабушка Наташи жили в деревянной избушке на краю деревни Панютино. От их дворового плетня начиналось общее ржаное поле, и туда, в это поле, уходила дорога, ведущая сначала в колхоз, где жила дочь стариков, мать Наташи, а затем дальше – в другие большие поля, заросшие хлебом и лиственными лесами, орошаемые светлыми реками, утекающими в теплое море… Бабушка Наташи, Ульяна Петровна, с самого утра время от времени выглядывала за ворота, не идет ли ее внучка с внуком. Она еще третьего дня наказала бабе-почтальонше, чтоб непременно зашла к ее дочери в колхозе, чтобы дочь отпустила внучку с внуком погостить в Панютино. «Должно, почтарка забыла к дочке зайти, – думала Ульяна Петровна, вглядываясь в пустую жаркую дорогу во ржи. – А ведь ей полтора трудодня за день пишут: ишь ты, льготная какая! Ходит, пыль подолом сгребает – только и делов… Либо в Совет пожаловаться на нее, что ль!.. Да чума с ней, пускай ходит-мечется, бестолковая!» – и бабушка закрыла калитку.

Еще с утра, спозаранку, она наложила солому в печь, а белое тесто стояло со вчерашнего вечера, и бабушке уже два раза приходилось откладывать его из горшка в глиняную чашку – за ночь тесто взошло своим избытком через край. Все было готово, чтобы начать печь блины, но гости еще не пришли и свой старик как ушел с самого утра на озеро рыбу ловить, так и пропал. Наверно, опять сидит в кузнице у кузнеца и разговаривает не о деле. Им чего же: один врет, другой поддакивает; ведь ее старик всему верит, ему лишь бы самому было жить интересно и удивительно, а как другие на самом деле живут, он не знает. Он только и ждет, только и надеется, что в мире случится что-нибудь: либо солнце потухнет вдруг, либо чужая звезда близко подлетит к Земле посветит ее золотым светом на вечное заглядение всем, или на бросовом, неудобном поле вырастет сама по себе сладкая, питательная трава, которая пойдет на пользу людям, и ее не нужно будет сеять, а только жать.

Ульяна Петровна посмотрела тесто и тяжко вздохнула. «Как я жизнь прожила – с таким, мужиком!.. Ему никогда, никогда ничего не надо было, а всего-навсего сидеть где попало да беседовать с людьми о самой лучшей жизни, что будет и чего не будет, а дома смотреть на свое добро и думать: когда ж это настанет время, чтобы ему нескучно было!.. А так он добрый, непривязчивый и меня терпит».

Бабушка старательно помешала чистое тесто; уже пора была из него печь блины, а то оно перестоится и закиснет. Нужно, чтобы хлеб остался целым и вкусным, – чем же другим ей было приветить внучку, внука и своего старика? Что есть еще на свете более необходимое, чем это ее бедное угощение? Она не знала… Бабушка не старалась выдумать что-либо другое хорошее и более лучшее, она лишь могла поставить тесто, испечь хлебы или блины, чтобы накормить родню, и сесть, на лавку, когда все наедятся, пригорюнившись в утешении. Она не понимала, как еще жить по-хорошему, ей ничего и не надо было более. Пусть все поскорее соберутся вместе в одну избу, пусть будут здоровы ее дочь со своим мужем и растут счастливыми внуки, – чего еще мучиться, и так хорошо.

Ульяна Петровна запалила солому в печке, но тут услышала, что на дворе закричал чужой петух, постоянно приходивший от соседей, чтобы бить петуха бабушки и пользоваться ее курами. Ульяна Петровна была ревнива к своему добру – она схватила веник и пошла отогнать хищника. Прогнав петуха, бабушка оглядела улицу и дорогу, ведущую в ржаное поле, – может, кто-нибудь покажется. Но не было никого, лишь волнами плыла жара по земле, да старые привычные избы стояли по деревне, и копались пыльные соседские куры в дорожной колее, и бабушке стало вдруг скучно и жутко, точно она посмотрела не на белый свет, а в кромешную тьму. Тогда Ульяна Петровна затворила калитку и пошла печь блины. Первый блин сразу получился хорошим – и недаром: уж сколько их испекла бабушка на своем веку, – они сами у нее румянились и обратно из огня просились, только есть их сейчас было некому. Сама Ульяна Петровна свою стряпню всегда ела последней; она брала себе остатки и поскребышки и пекла из них, что выходило, чтоб не пропадало добро, – вся пища была для нее одинаково хороша.

В окно кто-то слабо постучал с улицы. «Либо побирушка! – подумала бабушка. – Да они теперь уж и ходить перестали, а то бы я дала блин человеку, нынче урожаи большие пошли, говорить нечего». Она вынула сковороду из огня, чтобы блин не подгорел, и пошла к окошку. В окно смотрела внучка Наташа; за спиной у нее, обхватив ручками шею сестры, находился Антошка; он спал сейчас, положив большую голову в сестрином платке на плечо Наташи, так что девочка вся согнулась от тяжести брата; одной своей рукой она удерживала обнимавшие ее руки Антошки, чтоб они не разлучились, а другой ухватилась за его штанину, чтоб ноги мальчика не висели в воздухе и он не сползал вниз. Наташа прислонила брата ногами к завалинке, освободила свою руку и еще раз тихо постучала в окно.

– Бабушка, – сказала она, – отворяйте, мы к тебе в гости пришли.

Ульяна Петровна заметила, что Наташа, чем более подрастает, тем делается лучше и задумчивей с лица и все более походит на нее, когда бабушка была девушкой. Тронутая такой добротой жизни, которая снова повторила ее во внучке, чтобы каждый, посмотрев на Наташу, вспомнил бы Ульяну Петровну после ее смерти, – утешенная и довольная, бабушка сказала:

– Ах вы, бедные мои! Ну идите в избу скорее, чем же мне жить-то, кроме вас!

В избе бабушка хотела уложить Антошку на кровать, но он потянулся и открыл глаза.

– Бабушка, – сказал он, – испеки нам блины. А то мы шли-шли…

– Да уж они давно готовы, – ответила бабушка. – Садись на лавку, я сейчас тебе новых испеку, старые остыли.

– И холодную квашонку давай, – попросила Наташа, – мы в нее блины будем макать.

– Сейчас, сейчас… Сейчас я у печки управлюсь и в погреб схожу, – говорила бабушка, – а потом оладушек вам наделаю, чаю согрею, а дедушка придет – обедать будем, я квасу вчера поставила, холодец сварила: чего же еще надо-то!

– Еще варенье земляничное и грибы, – сказала Натаща.

– И то, милая, и то, а то как же! – вспомнила Ульяна Петровна и пошла в выход за припасами, обрадованная, что добра у нее много и есть кого кормить.

В избе пахло горячей землей, сытными печеными блинами и дымом, а за окном светило солнце над незнакомой травою чужой деревни.

– Не сопи! – сказала Наташа Антошке. – Ты к бабушке в гости пришел, чего ты сопишь? Дай я тебе нос вытру…

Антошка умолк, он перестал сопеть и лишь понемножку дышал, сидя на лавке у пустого стола. Наташа заглянула в бабушкину светлую горницу. Там было чисто, скучно, две жирные мухи бились в оконное стекло, жужжа жарким жалящим звуком, большая керосиновая лампа висела над столом, убранным вышитой скатертью, как на праздник; кто-то стучал по сухой бочке далеко на деревне, нагоняя обруч, и заунывная жара светила в окно. Наташа подошла к углу, оклеенному газетами и картинками, чтобы посмотреть и почитать, что там есть. Одна картинка изображала дедушку, он был снят на карточке. Дедушка был молодым, с черными усами, в брюках, в жилетке, с цепочкой часов на груди, волосы на его голове были гладкие, как облизанные, и он был весь как богатый или городской, или как тракторист осенью, и глаза дедушки смотрели задумчиво вдаль, по-умному… Дедушка сидел на голой высокой скамейке, сделанной из кирпичей или камня, как памятник; одна нога дедушки доставала до земли, а другая нет, и он сидел неохотно, как будто нечаянно, не замечая вовсе, что на земле возле него валяется гитара, повязанная бантом. Позади дедушки росла роща, и в той роще был еще белый дом, красивый и большой, как Дворец пионеров, но дедушка не смотрел на него. Он поднял одну свою руку, в которой был револьвер, приставил револьвер к голове и держал его там, готовясь убиться, а другая его рука была положена на колено, где находился конверт с письмом, глаза же дедушки смотрели вперед хотя и задумчиво, но весело. Что ж это такое? Наташа еще не знала такой жизни у больших людей…

Она села на стул у стола со скатертью и стала разглядывать рисунок вышивки; у них дома такой скатерти не было, а им и не надо: мать Наташи каждый день моет стол и скребет его ножом; у них и так чисто и хорошо. Петухи закричали на деревне, сначала один, потом другой и сразу все, и наседки заквохтали, собирая поближе к себе цыплят, поднялся ветер на дороге и понес душную пыль в пустые места.

– Наташка, меня мухи едят, иди сюда, – позвал сестру Антошка из другой комнаты.

– Пусть едят, сейчас приду, – ответила Наташа.

Она подошла к окну и прислонилась лицом к стеклу: ей хотелось увидеть на улице что-нибудь знакомое или родственное, как у них в колхозе были ей знакомы плетни, травы и деревья. Но под окном бабушки рос один только маленький куст; его листья были покрыты пылью, он слабо шевелил ветвями, он истомился от жары и суши и жил точно во сне или как умерший, чужой и грустный для всех, которому не нужен никто. Если бы Наташу оставили здесь жить навсегда, она бы умерла от печали.

– Отведи меня домой, я к маме хочу, – попросил Антошка.

Наташа вернулась к брату; он сидел скучный и оробевший.

– Я хочу домой, – сказал он. – Не надо блины, я кашу буду, ее мама вчера варила…

Наташа взяла один остывший блин с загнетки и спрятала его себе за пазуху.

– А то ты в дороге есть захочешь, ты всегда не вовремя просишь, – сказала Наташа брату и подняла его к себе на руки.

Бабушка еще была в погребе; низкая обомшелая дверь, ведущая в выход, обложенный сверху дерном, была открыта; старуха там говорила что-то себе на утешение и двигала кладью, доставая, наверно, варенье из потайной посуды. Наташа подошла к выходу и поглядела, куда скрылась бабушка. В погребе было темно, ничего не видно, и бабушка бормотала во тьме свои слова – должно быть, о том, что ей не хочется умирать, но она и так все время живет и живет.

Чтобы не загреметь калиткой (она жалобно скрипела в петлях, будто ей было больно отворяться), Наташа, прижав к себе брата, направилась по тропинке на картофельный огород и оттуда через прясло вышла к ржаному полю.

Рожь росла тихо. В жаре и безмолвии колосья склонились обратно к земле, словно они уснули без памяти, и тень тьмы нашла на них с неба и покрыла их на покой. Наташа оглянулась в незнакомом поле, желая увидеть, что застило солнце. Дальняя молния в злобе разделила весь видимый мир пополам, и оттуда, с другой стороны, что за деревней Панютино, шел пыльный вихрь под тяжкой и медленной тучей; там раздался удар грома, сначала глухой и нестрашный, потом звук его раскатился и, повторившись, дошел до Наташи так близко, что она почувствовала боль в сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю