Текст книги "Обратная перспектива"
Автор книги: Андрей Столяров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
В завершение Троцкий громовым голосом требует, чтобы все собравшиеся дали клятву на верность Советской Республике: «Умрем за революцию!.. Все как один!..» – а затем, спустившись в толпу, раздает денежные и вещевые награды. Если же наград не хватает, что, впрочем, тоже входит в запланированный сюжет, то может демонстративно подарить рядовому бойцу свой браунинг или часы. Рассказы о таких сценах передаются из уст в уста. Бойцы потом идут на пулеметный огонь и умирают с криками: «За пролетарскую революцию!.. За товарища Троцкого!..»
Такого мощного вдохновляющего ресурса у Белой армии нет. Одной фантастической волей своей Троцкий переламывает ход боевых действий на целых фронтах. Его не зря называют «Красным демоном революции», а в карикатурах противника он предстает в образе «Красного Сатаны».
Он затмевает собою всех. Тот же А. В. Луначарский, пока это было еще возможно, писал, что «Ленин как нельзя более приспособлен к тому, чтобы, сидя в кресле председателя Совнаркома, гениально руководить мировой революцией, но, конечно, он не мог бы справиться с титанической задачей, которую взвалил на свои плечи Троцкий, с этими молниеносными переездами с места на место, этими горячечными речами, этими фанфарами тут же отдаваемых распоряжений, этой ролью постоянного электризатора то в том, то в другом месте ослабевающей армии. Не было человека, который сумел бы заменить в этом отношении Троцкого».
Дар слова обычно несовместим с даром действия. Человек, умеющий блистательно говорить, часто оказывается беспомощным перед реальными задачами жизни. Но революция, подчеркнем еще раз, стихия особого рода: слово здесь не отвлеченная семантическая фигура, не игра для ума – оно немедленно облекается в плоть. В революцию слово важнее патронов, важнее продовольственного пайка, важнее всего. Троцкий, вероятно, понимал это лучше других. И потому смог свершить то, что со стороны казалось абсолютно неосуществимым. Красная армия, еще недавно представлявшая собой дезорганизованную, мятущуюся, неуправляемую толпу, вдруг превращается в грозную силу, сметающую перед собой все препятствия. Она сокрушает Колчака, Деникина, Юденича, Врангеля, вынуждает эвакуироваться из Советской Республики японцев, американцев, греков, французов и англичан. Вновь присоединены к России, казалось бы, уже безнадежно отпавшие территории: Украина, Закавказье, Средняя Азия, Дальний Восток. Приходит долгожданный рассвет. Социалистическая революция побеждает. И несомненный творец этой великой победы – Лев Троцкий.
Короче, я еду в Осовец. Я еще не догадываюсь, что там меня ждет, и потому пребываю в несколько приподнятом настроении. Мне хочется вырваться из Петербурга. Это начало лета, жара, разгар пыльных бурь. Ветер взметывает сухие останки зимы и закручивающимися смерчами протаскивает их по улицам. Город обволакивает сухой, пыльный туман: леса еще не горят, но все уже замирает в предчувствии убийственной духоты. В общем – туда, туда, где нас нет.
Во мне даже что-то подрагивает от нетерпения, и потому я с легкостью переношу очередной шестибальный шторм, который по обыкновению закатывает Ирэна. Причина: я хочу ехать один. А Ирэна, конечно, воспринимает это как личное оскорбление. До нее никак не доходит, что в одиночестве, во всяком случае для меня, есть некий целительный ингредиент. Когда оказываешься вне обыденной маеты, когда являешься в мир, где у тебя привычного места нет, вновь как бы становишься самим собой: очищается суть, выправляются мелкие деформации, которые образуются под давлением монотонной среды. Из того, что ты есть, смещаешься в то, чем ты, по идее, должен был быть. Не зря стяжающие бога и веры удаляются в пустынь. Присутствует, впрочем, и другая причина: я хочу проверить длину своего поводка. Что-то он последнее время стал царапать мне горло. Ирэне я, разумеется, об этом не говорю, она и без того представляет собой громокипящий вулкан. Вспыхивают в офисе грозовые разряды, свищет ветер, хлопая то форточками, то дверьми, извергается лава раскаленных эмоций. В особый восторг меня приводит высказанная Ирэной мысль, что один я еду исключительно для того, чтобы можно было беспрепятственно бегать за девками.
– За какими еще девками?
– За всякими!.. Да они сами будут за тобой бегать!..
Это мне, разумеется, льстит. Неужели Ирэна считает, что я для женщин неотразим? Вместе с тем чрезмерные эмоции меня угнетают, и, чтобы сохранить в целости хотя бы часть офисных стен, я предлагаю ей ехать вместо меня. А я пока приведу в порядок имеющиеся материалы. Если их не систематизировать сразу, если не разнести по рубрикам, не поставить соответствующих сигнатур, то потом в нарастающем хаосе будет уже ничего не найти.
Ирэна тут же сдается. И дело даже не в том, что в архивах она работает значительно хуже меня, а в том, что она понимает, когда следует уступить. Это ее очень привлекательная черта. Она инстинктивно чувствует, что женщина побеждает тогда, когда – вдруг уступает. Умение вовремя выбросить белый флаг – залог множества женских побед. Ирэна это умеет. Она капитулирует так, что эта ее безоговорочная капитуляция воспринимается как щедрый и незаслуженный дар – как награда совершенно невероятной цены, как внезапный аванс, который еще следует отработать.
Так происходит и в данном случае. Уже через три минуты я весь растормошен, размят, растрепан, почти обездвижен, приведен в состояние умственной немоты, перемещен из офиса в комнату, опрокинут, вовлечен в очередной термояд, который сегодня длится вдвое больше обычного.
– Это чтобы ты по крайней мере неделю ничего не хотел…
Ирэна придавливает меня к тахте и по-кошачьи трется щекой о щеку.
От счастья только что не урчит.
– Ну ладно – поезжай, поезжай…
Я, впрочем, не обольщаюсь.
Окажись на моем месте кто-то другой – было бы то же самое.
А в институте, куда я заскакиваю с утра, я попадаю в самый разгар священной войны.
Только я переступаю порог, как в меня мертвой хваткой вцепляется Юра Штымарь и, чуть подпрыгивая, поскольку роста ему недостает, рассказывает о скандальной истории, произошедшей буквально вчера. Это касается конференции, назначенной на конец сентября. Оказывается, блестящий доклад Дана Крогина, который, согласно первоначальному расписанию, должен был ее открывать, перенесен – куда ты думаешь? – на методологический семинар, утопить, значит, хотят, а вместо него поставлен доклад Ерика Лоскутова «Русская история как поле идеологических разногласий».
– С чего это вдруг?.. Дан – это имя. Его печатают на четырех языках, он в Колумбийском университете преподавал!.. А нашего Ерика ты же – тьфу! – слышал… Можешь себе представить, какую ахинею он будет нести!..
Конечно, этого так оставить нельзя. Уже подан в оргкомитет протест, подписанный всеми порядочными людьми. Слава богу, их у нас в институте хватает. И я, разумеется, как порядочный человек тоже должен его немедленно подписать.
Штымарь жаждет рассказать мне все шокирующие подробности. Он хватает меня за лацканы пиджака, встает на цыпочки, выкатывает бешеные глаза. Гнев точно пена вскипает у него на губах. Однако я ему просто так не даюсь и под предлогом, что ужасно опаздываю – еду сегодня в Москву, – выскальзываю из объятий.
Впрочем, надолго освободиться не удается. На середине лестницы мне загораживает дорогу Еремей Лоскутов и, как подушкой, упираясь в меня выпуклым тугим животом, сообщает, что эти… сам знаешь кто… готовят очередную идеологическую провокацию. Намереваются снять его, Еремея, доклад с пленарного заседания.
– Русской истории, понимаешь, боятся… Опять собираются ее по-своему перекроить… Доколе? – вопрошает Еремей сквозь мучительную одышку. – Доколе, понимаешь, мы, русские люди, будем это терпеть?..
Еремея так просто не обойдешь. Объемистая фигура его загораживает чуть ли не весь пролет. Дышит он с астматическим присвистом, и сквозь присвист этот, точно из гейзера, выхлестывают раскаленные брызги слов.
Настроение у меня слегка меркнет. Война в нашем институте вспыхнула около десяти лет назад и с тех пор, то изредка затухая, то вновь разгораясь, не прекращается ни на день. Нынешнее ее обострение связано с тем, что появился заказ Министерства образования на новый школьный учебник по русской истории. Кто его будет писать? Какой материал туда будет включен? И, конечно, в каких мировоззренческих координатах он будет представлен? Немедленно была объявлена мобилизация – сшиблись войска, пошли в наступление бронированные танковые колонны. Как и во всякой войне, здесь есть свои жертвы: уже зафиксированы два инфаркта – по одному на каждой из противостоящих сторон, уволилась Маргарита Купцова – ей завернули на доработку кандидатскую диссертацию, ушел, разругавшись вдрызг, со скандалом, Павлик Дикой, а Иннокентия Владиславовича, на которого вдруг обрушился Черемет, увезли прямо с заседания кафедры с гипертоническим кризом. Лозунги, начертанные на знаменах, предельно просты. Не позволим очернять нашу историю, провозгласил на первом же совещании Еремей Лоскутов. Хватит отвратительного либерального негатива, России нужна надежда, нужен яркий патриотический позитив!.. А Юра Штымарь на это ему ответил, что патриотический глянец, густая псевдоправославная трескотня никакого отношения к истории не имеют. Кой черт наводить на прошлое макияж: пусть оно будет у нас таким, какое есть!.. В общем, война идет не на жизнь, а на смерть. Рвутся снаряды, скрежещут пулеметные очереди. Причем каждая из сторон абсолютно уверена в своей правоте. Отсюда и немыслимое ожесточение схваток: ведь не за себя они сражаются, а за правду. Правда же, как известно, требует жертв. И вот пылают фанатизмом глаза, колотится сердце, чадит воспаленный мозг: огненное дыхание правды выжигает из людей все человеческое. Идут несгибаемые бойцы, оставляющие за собой сушь мертвой земли. Либероты и патриалы, как их называет Борис Гароницкий. Кстати, сам он в этой войне участия не принимает: порхает по заграницам, появляется в институте два раза в год.
Неизвестно, откуда будет нанесен следующий удар. И потому ничего удивительного, что Петр Андреевич, когда я захожу к нему в кабинет, смотрит на меня так, будто я сейчас вырву из кобуры революционный маузер и без лишних слов всажу ему пулю меж глаз. Однако, услышав, что мне требуется всего-навсего направление от нашего института в Осовецкий архив, облегченно вздыхает и даже вытирает платком влажный от волнения лоб.
– Ну, это мы сделаем… Разумеется… О чем речь…
По-моему, он слегка переигрывает. Если уж война и пошла кому-то на пользу, то прежде всего – ему. Петр Андреевич директорствует у нас уже одиннадцать лет, и когда он пришел (замечу – в катастрофический для института период), то всем казалось, что это фигура сугубо временная: на год, от силы на два, потом в руководящее кресло сядет другой человек. И вот, пожалуйста – свеж, как майский цветок!.. Чем-то он напоминает мне незабвенного Леонида Ильича: тоже после снятия Н. С. Хрущева казалось, что немного посидит и уйдет. Не может же Леня Брежнев править страной. А ведь властвовал, трудно поверить, аж восемнадцать лет. Не каждый монарх столько на троне сидит. Годы «зрелого социализма», которые потом назовут «эпохой застоя»… Метод выживания у него был гениально прост. Каждый день, приезжая в Кремль, Леонид Ильич первым делом брался за телефон и звонил в область или в республику кому-нибудь из первых секретарей: Иван Иванович? Как дела? А мы тут, значит, решили с тобой посоветоваться… После Сталина, которого еще не успели забыть, после скрипучих беспрекословных распоряжений, сеявших смерть, это производило ошеломляющее впечатление. Таким образом давал им понять: делайте, что хотите, живите, как удельные князья в Древней Руси, ешьте, пейте, царствуйте в своей вотчине, только не трогайте лично меня! Собственно, это тот же сталинский метод подбора кадров. Только Леонид Ильич не стал рассаживать на ключевые посты своих людей – он сделал своими людьми тех, кто занимал ключевые посты. Наш Петр Андреевич придерживается аналогичной политики: делайте, что хотите, рубитесь насмерть, проворачивайте друг друга на фарш, но пусть кровавые битвы не захлестывают директорский кабинет. И надо сказать, всех это устраивает. Ведь непонятно, что будет, если Петр Андреевич наш вдруг проявит реальную власть. На чьей он окажется стороне?
– Спасибо, – вежливо говорю я.
Направление мне оформляет Лариса. Она загорела, выглядит изумительно, о чем я тут же с радостью ей сообщаю. Лариса пожимает плечами и объясняет, что только вчера вернулась с Петром Андреевичем из Астаны. А там было такое расписание самолетов, что оказался целый свободный день. Гуляла по городу, сидела в кафе. Моря и пляжей в столице Великого Казахстана, к сожалению, нет, но город чудесный – солнце прожаривает насквозь.
– Тебе очень идет…
Лариса сдержанно улыбается. В действительности она ждет от меня совсем других слов. Однако я этих слов ей не говорю, и потому она суховато напоминает, что мною до сих пор не сданы тезисы к конференции.
– Или ты не собираешься выступать?
Я клянусь, что сдам… обязательно сдам… через пару дней… буквально… вот-вот…
Я только что не трепещу.
Однако Лариса упорно смотрит в экран.
– Ну почему вы всегда тянете до последней минуты? А я потом должна буду ночами сидеть…
Я немедленно преисполняюсь вины. Это чувство неизменно охватывает меня, стоит поговорить с Ларисой хотя бы тридцать секунд. И ведь, казалось бы, ничего ей не обещал, клятв не давал, никаких обязательств не брал – все вроде бы было ко взаимному удовольствию. Расстались тоже без каких-либо осложнений. И тем не менее каждый раз у меня клейко стягиваются мускулы на лице. Точно я выдавал себя за другого, более возвышенного человека, а потом оказалось, что ничуть на него не похож. Наверное, это метафизическая вина. Мужчина всегда виноват, и обусловлено это просто начальной природой вещей. Посмотрел в ту сторону – уже виноват, ничем, никогда, ни за что вину эту не искупить. В мире вообще слишком много вины: это комплекс христианской цивилизации, основанной на первородном грехе. Как ни крути, а рай мы из-за этого потеряли. И потому непрерывно чувствуем онтологический дискомфорт. Дети у нас виноваты перед родителями, родители – перед детьми, мужчины – перед женщинами, женщины (гораздо реже) – перед мужчинами, каждый человек – перед самим собой, поскольку он не такой, каким бы должен был быть. И еще есть чувство вины пред чем-то, что выше тебя, пред чем – неизвестно, бог это или кто, но иногда прошибает так, что слезная горечь действительно стягивает лицо.
Хорошо, что в эту минуту начинается дождь. Тучи скапливались над городом уже последние два часа. И вот они, наконец, скопились, сомкнулись в темную массу, вспороли ее острые выступы крыш – хлынуло, заурчало, зарокотало, – порыв ветра взметнул бумаги в приемной. Лариса бросается закрывать окно. Я пользуюсь этой паузой и тихонько выскальзываю в коридор. Щеки у меня немного горят, сердце слабенько ноет, как тающий по весне сколок льда. Я, правда, надеюсь, что это скоро пройдет, а пока стою, пережидая, под навесом при входе и терпеливо смотрю, как разбрызгиваются по асфальту всплески водного серебра.
Еще больше меркнет у меня настроение на вокзале. Уже в прошлом году, когда я летал на конференцию в Таганрог, меня шокировала процедура досмотра в аэропорту. Тогда заставили снять куртку, пиджак, ботинки, вытащить из джинсов ремень, пришлось шлепать по залу в пленчатых больничных бахилах, которые немедленно порвались. Теперь досмотр введен, оказывается, и здесь. Перед платформой, вдоль которой вытянулся знаменитый «Сапсан», возведен уродливый пластиковый павильон с магнитной рамкой внутри – там у всех пассажиров просвечивают багаж.
Такие вот демонстративные меры охраны.
Введены они были, как я догадываюсь, после того, как некоторое время назад террористы (их, кажется, недавно судили) дважды подорвали аналогичный «Невский экспресс». Тоже скоростной поезд, идущий до Москвы, по-моему, пять часов. В одном случае пострадало человек шестьдесят, в другом – более ста. Кстати, и «Сапсан», я что-то такое слышал, вроде бы также намеревались взорвать. Попытка, кажется, сорвалась. Президент наш, если не ошибаюсь, потом лично приезжал на Ленинградский вокзал, чтобы проверить, как там обеспечивается безопасность. Выяснилось, что не обеспечивается никак. Зато сейчас в накопителе толкутся, наверное, человек пятьдесят – с сумками, с чемоданчиками, с весьма объемистыми дипломатами, – и, медленно продвигаясь в очереди к багажному транспортеру, я думаю, что лучшего места для теракта было не изобрести. Достаточно войти внутрь, замкнуть «пояс шахида» – ошметки плоти, только что бывшей живыми людьми, расшлепаны будут вокруг, как выплеснутый компот. Подобные мысли, по-видимому, одолевают не меня одного. Атмосфера в накопителе на редкость гнетущая, все движутся как на казнь, разговаривают сдавленными голосами. Страх почти осязаем и проступает на лицах каплями пота масляной густоты.
Вот вам обратная сторона прогресса. Конечно, здорово, что можно за четыре часа перенестись из Петербурга в Москву, во времена Пушкина или Радищева тряслись на лошадях около двух недель, но если на вокзалах теперь начнут досматривать так же, как в аэропорту, то эту унизительную мороку мне лично будет не превозмочь.
Добавляется сюда еще один штрих. Когда я вхожу в вагон, то с моего места, которое на проходе, поднимается женщина примерно лет тридцати и с запинкой спрашивает – не сяду ли я у окна. Типично офисный элегантный дресс-код: темно-синий костюм, сдержанная косметика, стрижка «под луковицу», ноутбук. Глаза как в японских манга – чуть ли не в половину лица. Как это женщины умудряются делать себе такие глаза? В общем, вполне ничего, и я даже сначала не понимаю, зачем ей понадобилось меняться со мной: места у окон в поезде ли, в самолете всегда в большей цене, однако я тут же вспоминаю истории, мелькающие по прессе, о том как «Сапсаны», именно эти модернизированные поезда, время от времени забрасывают камнями. Эффект, наверное, оглушительный: булыган бьет по стеклу при скорости около двухсот километров в час. Все вдребезги, не помню, были ли уже пострадавшие. И если честно, то я за это якобы хулиганство никого не могу безоговорочно осуждать. «Сапсаны» как бы рассекают страну на две части: вот только что можно было напрямую перебраться через пути, пройти в поселок напротив или в ближайший лес, теперь – топай два километра до специально оборудованного перехода. Я бы, вероятно, от ненависти тоже камни швырял.
Вообще – что вокруг происходит? Мир закипает бледными струями пузырьков, поднимающимися с экзистенциального дна. Школьники вооружаются лазерными указками и ослепляют из них самолеты, идущие с аэродрома на взлет; «приморские партизаны», вооружившись уже отнюдь не указками, отчаянно атакуют местную милицию и ОМОН; в Москве каждую ночь жгут дорогие марки машин; футбольные фанаты устраивают грандиозное побоище на Манежной площади; американцы бомбят Белград; исламские радикалы (если только это они) сокрушают на Манхэттене башни Всемирного торгового центра; «Хезболла» обстреливает Израиль, израильтяне в ответ убивают руководителей «Хезболлы»; прибалты штурмуют собственные парламенты; исландцы забрасывают правительственные учреждения бутылками и камнями; греческие демонстранты открыто воюют с полицией; в Копенгагене идет настоящая битва за захваченный анархистскими группировками «Молодежный дом»; по всей Северной Африке разгорается пламя «арабской весны»: сначала толпы людей выходят на центральную площадь в Тунисе, президент Бен Али, правивший почти двадцать пять лет, бежит из страны, затем то же самое происходит в Египте: президент Мубарак смещен, его будут судить; волнения охватывают Алжир, Йемен, Катар, Бахрейн, в Ливии вспыхивает война против Муамара Каддафи… Да что там, в конце концов, Африка! По сдержанной и спокойной Англии, где уже лет семьсот, чем англичане непрерывно гордятся, царствует упорядоченная законами жизнь, словно джин, вырвавшийся из преисподней, прокатывается волна разбоя и грабежей: тысячи молодых людей, скрыв лица шарфами и масками, врываются в магазины, опустошают их, тащат электронику, продукты, одежду, черт знает что, полиции еле-еле удается это остановить… А до того – «восстание предместий» в Париже: тоже поджигают машины, громят лавки и магазины, учреждения, банки, офисы фирм. Дымится, впрочем, не только Париж – сотрясаются в судорогах Бордо, Лилль, Тулуза, Дижон, Марсель, Нант…
А сражения антиглобалистов с полицией? А взрыв в здании Конституционного суда ФРГ (только потому, что он ввел некоторые ограничения на аборты)? А стрельба по зрителям в одном из американских кинотеатров? А стрельба по ученикам – опять же – в одной из американских школ?
В общем, раздираем страстями не только наш институт, и не только Брейвик охвачен сумеречным пароксизмом безумия. Гоббс сказал бы, что это и есть «война всех против всех», где победителей не окажется, а будут лишь побежденные. Запад против ислама, ислам против Запада, богатые против бедных, бедные против богатых, европейцы против мигрантов, мигранты против коренных европейских народов, хакеры против правительственных структур, служба безопасности против хакеров. Задействованы уже целые армии. В одной лишь Москве, я где-то читал, несут службу почти восемьсот тысяч охранников. С ума можно сойти! Работать некому, в стране демографическая катастрофа, а сотни тысяч здоровенных, упитанных мужиков, с такими вот бицепсами и угрюмыми физиономиями, прохаживаются по вестибюлям, сканируя похмельной сетчаткой каждого, кто появляется из дверей.
Я думаю, что примерно то же происходило и в начале прошлого века. В России вздымаются волны террора, захлестывающие всё и вся: убивают жандармов, чиновников, губернаторов, великих князей, казнят террористов, стреляют в рабочие демонстрации, ссылают студентов, давят протесты крестьян; восстание в Москве, восстание на броненосце «Потемкин», над флотскими казармами в Севастополе развевается красный флаг; гремят залпы, «командую флотом, Шмидт!»; в моду – как символ эпохи – входит «столыпинский галстук», а самого Столыпина, кстати уже почти отправленного в отставку, убивает анархист-провокатор Богров, возможно не без участия офицеров Охранного отделения… В Европе, впрочем, нисколько не лучше: англичане, воюя в Африке против буров, организуют первые концентрационные лагеря, загоняют туда не столько военнопленных, сколько гражданское население вообще, почти не кормят, лекарств не дают, в этих лагерях погибают более двадцати тысяч детей… Полыхает жестокая междоусобица на Балканах: сначала Болгария, Греция, Сербия, Черногория против Турции, потом – Турция, Греция, Сербия, Черногория против Болгарии… Ничего в этой катавасии не понять. Балканские угли будут разбрызгивать искры еще более века… Уходит из Ясной Поляны простуженный Лев Толстой… Покончил самоубийством изобретатель Рудольф Дизель… Министр иностранных дел Германии Бернгард фон Бюлов торжественно заявляет: «Мы не собираемся никого держать в тени, но и сами требуем для себя места под солнцем»… Идут непрерывные колониальные войны… Меняется, точно в калейдоскопе, соотношение сил… Предположим, японо-китайский конфликт европейцев не слишком интересует, но вот Россия, сражаясь с той же Японией, терпит одно поражение за другим. Отступает от Ляояна, от Сандепу, сдает Порт-Артур, после колоссальных потерь сдает Мукден. Наконец – катастрофический Цусимский разгром. И в это же время представители российской общественности шлют поздравительные телеграммы микадо… Какой-то шизофренический криз… Пусть все провалится в преисподнюю, пусть все сгорит!.. А еще в 1898 году анархист Луиджи Луккени, наслушавшись разговоров о том, что революция – это террор, на тихой набережной в Женеве закалывает австрийскую императрицу Елизавету: просто подбежал с заточкой к гуляющей женщине, воткнул железное острие. Императрица была без охраны, такие идиллические времена. И в завершение этой идиллии Гаврила Принцип, боснийский серб, убивает в Сараево австрийского эрцгерцога Фердинанда…
Конечно, как историк я сознаю, что начало двадцатого века и наше время – это некорректное сопоставление. Ведь даже техногенный пейзаж, который во многом определяет лицо эпохи, был тогда совершенно иным. Я уже не говорю о разнице этических представлений. Каляев, скажем, террорист, подпольщик, революционер, отказывается от первой попытки теракта против великого князя Сергея Александровича, поскольку тот выехал в коляске с племянниками и женой – нельзя бросать бомбу, могут быть невинные жертвы. А сейчас кого бы это остановило? Напротив, чем больше погибает людей, тем сильнее эффект, тем круче и выразительнее картинка на телевизионных каналах, тем громче и дольше шум в средствах массовой информации. То есть я в данном случае не о зеркальном отражении говорю, я лишь ссылаюсь на диагностику социальной шизофрении: да, технологический возраст обеих эпох различный, да, этос, то есть аксиологический ландшафт, тоже другой, но болезнь, запущенная, безнадежная, по-видимому, та же самая.
Бехтерев когда-то, обращаясь к Средневековью, писал, что весь этот период заполнен примерами настоящих психических эпидемий. Причем термин «эпидемия» он использовал в самом буквальном смысле, утверждая, что психозы и истерии – это типологически что-то вроде чумы: также крайне инфекционны, средств против них нет, образуют громадные регионы массовых заражений. Скажем, идея крестовых походов, которая внезапно охватила Европу – даже дети тогда собирались в армии и шли освобождать гроб господень от сарацин. Большинство, конечно, погибло от голода, запуталось в направлениях, отстало и разбрелось, остальных марсельские купцы, почуявшие наживу, переправили обманом в Алжир и продали на невольничьих рынках. Или эпидемия тарантеллы, поразившая вдруг Италию: целые поселения выходили на улицы в безумной пляске, которая, как считалось, спасает от укуса тарантула, черного ядовитого паука. Или кровавые шествия флагеллянтов, то есть «бичующихся». Или почти двухсотлетняя истерия инквизиторских «ведьмовских процессов», когда по обвинению в связях с дьяволом и колдовстве было сожжено более миллиона людей. И одновременно – эпидемия одержимости бесами, которая прокатилась по женским католическим монастырям. Ежи Кавалерович, помнится, снял об этом потрясающий фильм «Мать Иоанна от ангелов».
А чем лучше фантасмагорические процессы в Москве 1936–1938 годов? Вот прокурор, товарищ Вышинский (кстати, в прошлом, как и Л. Д. Троцкий, принадлежавший к меньшевикам), спрашивает у подсудимого: «Как оценить ваши статьи и заявления… в которых вы выражали преданность партии? Обман?» – Подсудимый Каменев (бывший член ленинского политбюро): «Нет, хуже обмана». – «Вероломство?» – «Хуже!» – «Хуже обмана, хуже вероломства – найдите это слово. Измена?» – «Вы его нашли!»… – «Подсудимый Зиновьев, вы подтверждаете это?» – Зиновьев (также бывший член ленинского политбюро): «Да». – Вышинский: «Измена? Вероломство? Двурушничество?» – Зиновьев: «Да»… А вот из выступления Каменева на процессе: «Дважды мою жизнь пощадили, но всему есть предел. Есть предел великодушию пролетариата, и мы этого предела достигли… Мы сейчас сидим здесь бок о бок с агентами тайной разведки иностранных держав. Наше оружие было тем же. Наши руки переплелись… наши судьбы переплелись здесь, на скамье подсудимых. Мы служили фашизму, мы организовывали контрреволюцию против социализма. Такова была дорога, нами избранная, и такова пропасть презренного предательства, в которую мы упали»… Зиновьев ему поспешно вторит: «Я виновен в том, что вслед за Троцким был организатором троцкистско-зиновьевского блока, который поставил целью убить товарищей Сталина, Ворошилова и других вождей… Я признаю себя виновным в том, что был главным организатором убийства Кирова… Мой извращенный большевизм превратился в антибольшевизм, и через троцкизм я пришел к фашизму»… Идет трансляция по радио, снимается кинохроника, признания «заговорщиков» видит и слышит весь советский народ… Между прочим, именно Каменев и именно по инициативе Зиновьева предложил на апрельском пленуме ЦК РКП(б) 1922 года назначить Сталина генеральным секретарем. А уже на XIII съезде той же РКП(б) в 1924 году они оба фактически его спасли, когда на закрытых заседаниях делегаций был оглашен убийственный документ, известный как «Завещание Ленина». Там умирающий Ленин предлагал заменить Иосифа Виссарионовича другим человеком. И вот результат: оба изменники и предатели. Не зря потом Сталин скажет, что «благодарность – это такая собачья болезнь». По слухам, их два года ломали в тюрьме: кормили соленой рыбой, не давали воды, держали в камере, где даже в жару специально топилась печь, Зиновьев бился на полу от печеночных колик, Каменев терял сознание, потом долго не понимал, что с ним. По слухам опять-таки, Сталин дал честное слово помиловать их, если они публично признают вину. Обоих расстреляют сразу после процесса. Льва Миронова, который был свидетелем этого разговора, расстреляют через полгода. Затем расстреляют Ягоду, до этого возглавлявшего НКВД, – ему Ежов тоже даст честное слово помиловать, если он обвинит в измене Бухарина. Затем расстреляют самого Ежова.
И ведь это только мелкий фрагмент. Расстреляны будут также Пятаков, Рыков, Раковский, Антонов-Овсеенко, который в октябре 1917 года штурмовал Зимний дворец, Смирнов («Сибирский Ленин»), Сокольников, Радек, Крестинский… Томский и Орджоникидзе покончат самоубийством… Погибнет все командование Красной армии: Тухачевский, Уборевич, Примаков, Гамарник, Якир, Блюхер, Егоров, Белов… Причем все признаются в чудовищных преступлениях: получали деньги от иностранных разведок, организовывали покушения на жизни Сталина, Ворошилова, Кагановича, убили Горького, Менжинского, Куйбышева и других, убили даже Свердлова, умершего от испанки еще в 1919 году, устраивали железнодорожные катастрофы, взрывы на шахтах, выводили из строя электростанции, подсыпали в сметану и масло осколки стекла… Дойчер в своем труде пишет: «По сравнению с этим все кошмары французской революции, позорные колесницы, гильотина и братоубийственная борьба якобинцев выглядели драмой почти спокойного и торжественного достоинства. Робеспьер сажал своих противников на скамью подсудимых рядом с ворами и уголовниками, бросал им чудовищные обвинения, но не лишал их права умирать борцами и защищать свою честь. Дантон, взойдя на эшафот, по крайней мере, мог воскликнуть: «После меня твоя очередь, Робеспьер!» Сталин бросил сломленных противников в неописуемые глубины самоунижения. Он заставил руководителей и мыслителей большевиков выглядеть жалкими средневековыми женщинами, которые должны были рассказывать инквизиции о каждом акте своего колдовства, о каждой подробности своего сожительства с дьяволом»…