Текст книги "Обратная перспектива"
Автор книги: Андрей Столяров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
4. Нетсах
Дневник священника Ивана Костикова (даты приведены по новому стилю).
2 июля 1918 г. Ночь прошла спокойно, хотя с площади, от трактира «Медведь», принадлежащего купцу Ениколову, как всегда, доносились крики, визг и стрельба. Товарищи из Совета проводят там все свое время.
Днем подтвердились слухи, что на город движется отряд штабс-капитана Гукасова. Позавчера он взял Серый Холм, где были сразу же расстреляны местные большевики, а сегодня выступил на Осовец. Товарищи из Совета в панике. Чтобы сражаться с Гукасовым, который имеет два пулемета, у них сил нет. Говорят, что половина Совета на заседание не явилась. В городе объявлено чрезвычайное положение (за две последних недели это уже в пятый раз) и всем обывателям приказано сдать имеющееся у них оружие. Всякий, у кого оружие будет найдено, подлежит расстрелу на месте как враг и контрреволюционер.
Вечером пришел Ефраим Гершель из синагоги. После обмена новостями спросил, нельзя ли их детям и женщинам укрыться на церковном подворье. Если город возьмет Гукасов, будет погром. Я ответил, что здесь все-таки не Украина (откуда вести о погромах действительно доходили). На это Гершель сказал, что отряд Гукасова состоит наполовину из казаков, а как казаки относятся к еврейскому населению, всем известно. Договорились, что дети и женщины могут прийти на подворье в любой момент. А как же ваши мужчины? Гершель сказал: наш Бог – Израиль, мы не оставим его…
3 июля 1918 г. Ночь прошла спокойно. Криков и стрельбы слышно не было. Хотя возможно, я просто не обращаю внимания, поскольку привык.
Около полудня прибежала Агаша и сообщила поразительное известие. Якобы в город прибыл Лев Троцкий, один из главных московских большевиков, и с ним отряд матросов в сто человек. Сейчас Троцкий заседает с местным Советом, а скоро начнется митинг, где он скажет речь о текущем моменте. Какая-то ерунда. С чего это Троцкий вдруг завернул в нашу глушь? Или бегут товарищи большевики? Может быть, немцы возобновили наступление на Москву?
3 июля, день. Илларион Ениколов, заглянувший ко мне, подтвердил, что Троцкий действительно прибыл в город. Матросов с ним не сто, а пятьдесят человек. Митинг был короткий, наверное, потому, что никто из обывателей на него не пришел. Троцкий призвал до последней капли крови сражаться за революцию и заверил, что армия наймитов помещиков и буржуазии будет повержена в прах. В городе объявлено осадное положение, запрещено появляться на улице с трех часов дня и до следующего утра. За нарушение порядка – расстрел. Господи, прости нам наши грехи!..
3 июля, около четырех часов дня. Явились трое матросов и с ними человек в кожаной куртке, в кожаных галифе, бородка, пенсне, комиссар. Далее последовал разговор:
– Вы священник такой-то?
– Что вам угодно?
– Надо снять с церкви колокола.
– Простите, не понимаю…
– Говорю: надо снять с церкви колокола. Приказ товарища Троцкого.
Отстранили меня и полезли на колокольню. Через какое-то время спустились, таща срезанные бронзовые языки. Самих колоколов, конечно, снять не смогли. Затем матросы заколотили досками двери в храм, а комиссар вытащил из внутреннего кармана аптечный пузырек с краской и, обмакивая в него палец, нарисовал на дверях странный знак – будто переплетаются несколько змей. Предупредил, что заходить в церковь и отправлять службы запрещено. За нарушение приказа – расстрел. Боже мой, зачем это все? Колокола с церквей снимал только царь Петр, за что и нарицали его Антихристом.
3 июля, вечер. Начала доноситься какая-то странная музыка: то ли поют, то ли кричат, иногда взвизгивая или мяукая. И врываются в это то ли дудочки, то ли опять-таки голоса, поднимающиеся от басов до самых пронзительных нот. Никакой мелодии не прослеживается, но давит – как будто буравчики закручивают в виски. Так, наверное, поют черти в аду. Всплывает она вроде бы из Ремесленного тупика, где стоит синагога, хотя на самом деле – трудно понять.
3 июля, спустя полчаса. Музыка все усиливается. Думаю, она слышна вокруг города на несколько верст. Теперь это сплошной крик, завывания и какие-то жестяные удары, точно бьют железной колотушкой в ведро. Хуже всего нечеловеческий визг: кажется, испускает его сам воздух, из которого тянут струны кровавых жил… Очень страшно… Тем более что и свет за окном стал каким-то багровым, будто загорелись по всему городу невидимые красные фонари. Что это, «день гнева», о котором пророчествовало Писание, или, быть может, явился на землю тот, о ком верующему во Христа не следует упоминать? Непрерывно молюсь, и это единственное, что позволяет пока сохранить рассудок.
3 июля, вечер, около девяти часов. Прибежал служка из синагоги. Весь всклокоченный, похож на куренка, который увидел змею. Хватает за руки, лопочет что-то, не разобрать: на три русских слова – четыре еврейских, пузырящихся на губах. Ему лет четырнадцать или пятнадцать. Наконец, весь дрожа, кое-как объяснил, что, оказывается, по требованию товарища Троцкого в синагоге осуществляется в эти минуты некий древний иудейский обряд, в результате которого человек соединяется с Богом… А испуган служка из-за того, что каждый, кто принимает участие в этом обряде, становится после него ни живой ни мертвый, но – никакой, ни ад его не принимает, ни рай, как вечный жид, до скончания мира обречен он странствовать по земле… Вот так, если я правильно понял… И от этих слов меня самого бросило в дрожь. Зябко так стало, аж все сердце зашлось. Чувствую: правду речет этот куренок, не врет. Зачем же, спрашиваю, они, ваши хасиды, на себя такой грех берут: погубить душу невозвратимо, предаться на вечные времена дьявольскому огню? Ведь и по-нашему это грех, и по-вашему тоже грех… Служка лопочет что-то: придет машиах… мессия… спасет еврейский народ… Две тысячи лет его ждут… А зачем, спрашиваю, ко мне прибежал? А затем, отвечает, чтобы я его окрестил. Потому что во время этого хавайота (если я правильно записал), этого, значит, обряда, который исчерпывает человека до дна, спасутся только крещеные, над ними у еврейского Бога власти нет… Вот, значит, какая история. Хотел я ответить ему, что истинно верующие крестятся не из-за страха, не потому что ударил гром или содрогнулась земля, а потому что принимают Христа в сердце своем, – махнул рукой, ничего этому куренку не объяснишь: подпрыгивает, завывает, хватает меня за локти… Вот что значит – узреть воочию дьявольскую темноту… Сохрани меня от этого Бог…
3 июля, вечер, около десяти часов. Крещается во имя Отца и Сына и Святаго Духа… Аминь… Налил я в лохань воды, взял куренка за шкирку, окунул его туда три раза башкой. До этого спор у нас нелепый произошел. Куренок хотел, чтобы окрестил я его непременно Иваном. Тем более что Иван в святцах был. Я ему говорю: какой ты Иван, прости Господи, на себя посмотри… Нет, хочу Иваном и все… Цыкнул я на него, нарек Елисеем, во имя приснопамятного мученика Елисея, коего проткнули язычники каленой стрелой, смотрю – а от воды пар идет, как бы закипела она, рукой попробовал осторожно – нет, холодна… Неизъяснимы Божии чудеса… А куренка всего вдруг судорогой свело, повалился на пол, хрипит, головой бьется о доски, на губах – белые пузыри… Еле перетащил его на лавку к стене. Спрашиваю: что с тобой? Отвечает: вспыхнул перед глазами черный огонь и как будто по всем жилам внутри запылал… Ничего, минут через пять отошел…
3 июля, около одиннадцати часов. Визг и завывания от синагоги более не слышны. Но мне чудится почему-то, что не затихли они, а, напротив, достигли такой дьявольской высоты, что человеческим ухом этого не услыхать… Тишина – как будто мы под водой. И не то чтобы совсем звуков нет, а просто, видимо, мрут и глохнут они. Льется с улицы багровый одуряющий свет… Лампу я затушил, чтобы она не указывала на нас… Сидим на лавке, я бормочу «Отче наш», и вот – слова вроде бы с детства знаю, а как-то путаются они… Куренок пытается за мной повторять: весь нахохлился, вытащил крестик из-под рубахи, вцепился в него, пару раз пытался мне объяснить, как воплощается машиах… Что-то про каббалу… Не хочу ничего этого знать… Сам весь трясусь, зубы стучат… И вот среди всего этого помрачения – вдруг странная мысль: если наступил конец света, как предрекал святой Иоанн Богослов, то где трубы Ангелов, от которых рушится небосвод, и где Ангел бездны, имя ему Аввадон, и где Красный Дракон с семью головами, готовый пожрать Младенца, и Жена, облаченная в солнце, и на главе ее венец из двенадцати звезд?.. Или все это суть метафоры неизъяснимых божьих чудес?.. Не мое дело решать… Если уж сподобил Господь меня, слабого, нечто узреть, если предначертал мне испить огненную чашу сию, то хочет, видимо, чтобы я человеческими словами рассказал это все, оставил память для тех, кто придет после нас…
Записано позже. Около полуночи на улице появляется человек… Роста он небольшого, но кажется почему-то – что выше окрестных домов… Одет в клочья шерсти, а между ними тело как бы изъязвлено… Странно ступает – будто бы под чугунным весом его проваливается земля… За ним цепочка черных следов – как неизреченные письмена… Песок и камень сгорают от прикосновения стоп его… Вижу, что он босой… Вижу костяные желтые пятна его колен… Смотреть на него невозможно – щиплет глаза, и невозможно дышать – вместо воздуха льется в горло едкий огонь… Куренок что-то кричит… У него глаза, как белок из крутого яйца, вылезают на лоб… Я тоже – бью по лавке руками, что-то кричу… В беспамятстве… Спаси нас, Господи, и сохрани!.. И, вероятно услышав наш крик, человек этот, на улице, оборачивается… дыры ноздрей… жесткая, как у козла, борода… не для сего мира адский облик его… изборожден он язвами зла… а из глазниц его, угольных, провальных, пустых, будто из преисподней, брызжет на нас нечеловеческий страх…
4 июля, восемь часов утра. Записываю все как есть. И пусть тот, кто это прочтет, знает, что все было именно так… Слаб был духом отец Ириней, то есть я, жалок, грешен, и грехи многочисленные свои не сумел превозмочь, но призвал Господь засвидетельствовать день гнева его, и ответил отец Ириней: вот я, Господи, и будет воля твоя!..
В общем, очнулся я, когда уже рассвело. Солнце сияло в небе, как будто не было ему дела до судеб людских. Куренок, мной окрещенный, куда исчез? Сбег, вероятно, от ужаса, пока я в беспамятстве лежал на полу. Молю: спаси, Господи, душу его!.. И ведь было же от чего ужаснуться: лопухи и крапива вымахали за эту ночь в человеческий рост, листья их, как дьявольские знамена, перевешиваются через забор… А на кладбище, где похоронены были прежние настоятели, все четыре могильных плиты треснули поперек. Точно под ними, как тесто, вспучивалась земля… А надгробие у отца Якова, который пастырствовал до меня, было и вовсе сворочено и отодвинуто в сторону на аршин, кругом – комья, песок, как бы выброшенные изнутри, сама яма пуста, в ней – разломанный гроб… И содрогнулся я: какие ж были грехи у отца Якова, если не удержала его земля… И еще содрогнулся я, когда, содрав доски, приколоченные матросами, открыл двери во храм… Господи, Боже ты мой!.. От купола до самого пола свешивается паутина – толстая, пыльная, будто войлок, в дряблых комках. Лики на образах почернели, будто не одна ночь протекла, а тысяча лет. А когда пошел ток воздуха от дверей, вдруг – зашуршало так, зашуршало, страшновато затрепетало вокруг, туча летучих мышей поднялась изнутри и заметалась, забилась под куполом на диких своих крылах… Писк сумасшедший… столпотворение… летит сверху помет… Не стал я туда заходить: прикрыл двери, осенил храм прощальным крестом.
9 часов утра. И вот теперь знаю, каков мой удел. Если враг рода людского, как предначертано святым Иоанном, явился все-таки в мир, и если склонились пред ним все живущие на земле, и если дано ему вести войну со святыми, и если дана ему власть над всяким коленом, и племенем, и народом, и языком, то и мне остается только одно – идти в тот же мир, говоря: «Слава тебе, Господи, что ты есть, Вседержитель, который еси, и был, и грядешь!.. Да будет царствие твое вечно!.. Да исполнится воля твоя!.. Наступил час суда твоего, и поклонитесь сотворившему небо, и землю, и море, и источники вод!.. Благодать твоя пребывает с нами, и воздастся каждому по делам его!..» И еще говоря: «Блаженны отныне мертвые, умирающие во Господе; ей, говорит Дух Святой, они успокоятся от трудов своих, и дела их идут вслед за ними…»
Осовец производит на меня вполне благоприятное впечатление. Лет двадцать назад, разрабатывая одну из тем, которая, должен со скорбью признаться, так и осталась незавершенной, я странствовал по многим провинциальным архивам и почти каждый раз, сойдя с поезда, электрички, автобуса, попутной машины, с тоской думал – ну как они могут здесь жить? Как могут ходить по этим шатким мосткам, в которых чавкает грязь? Как могут обитать в этих страшноватых домах, где краска на серых от дряблости досках заворачивается чешуей? Как вообще могут пребывать в мире, который так мал, сир и убог? Но ведь как-то ходят себе, как-то себе обитают, пребывают, как-то живут. Течет никуда ниоткуда тусклый поток, образующий провинциальное бытие.
Осовец в этом смысле радует глаз. Нет, на окраинах его, по-видимому как и в Марице, о которой я говорил, еще доживает свое мучительный советский застой, социальная летаргия, где нет ни сегодня, ни завтра, одно сплошное вчера, но здесь, в центре города, это уже не так. Особнячок мэрии, например, просто сияет – и стеклопакетами окон, и бледно-оцинкованной крышей, и белизной несколько аляповатых колонн. Это уже не прошлый век, это уже – «сейчас». А перед ним в окружении клумб возносит серебряное соцветье фонтан. Везде – чистенькие асфальтовые дорожки, за чугунной оградой парка – волнение пышной листвы.
Общественная жизнь здесь, оказывается, тоже кипит. В гостинице, едва войдя в интернет, я обнаруживаю на местном сайте яростную дискуссию, в которой принимает участие аж пятьдесят человек. Местные власти, как выяснилось, недавно воздвигли памятник осовецкому колокольчику, бывшему в свое время не менее знаменитым, чем колокольчик валдайский; отличал его «радостный, переливчатый, как говорили тогда, «серафимический» звон, и заказы на «осовецкое чудо» приходили даже из европейских стран». А бурлят страсти из-за внешнего вида памятника. По официальному мнению, «он исполнен в лучших традициях древнерусского ремесленного мастерства, которое наш город пытается возрождать», однако согласно некоторым темпераментным диспутантам, представляет собою «уродство», «пошлую чушь», «тупое, свинское, откровенное мещанство властей». Блоггеры, как обычно, в выражениях не стесняются.
Сам памятник я обозреваю через двадцать минут, когда направляюсь из гостиницы в местный архив. На мой взгляд, ничего уродливого и мещанского в нем нет, ну – подкова из бронзы метра полтора высотой, внутри которой подвешен исторический артефакт. Табличка сбоку гласит, что «каждому, кто в сей колокольчик хотя бы раз позвонит, будет сопутствовать счастье в жизни и удача в делах».
Я, разумеется, не выдерживаю и звоню.
Нежное облако звука плывет в сторону парка.
И, как ни странно, удача мне действительно начинает сопутствовать. Уже в первый же день я обнаруживаю в подшивках старых газет некую «Осовецкую правду», которую 5 июля 1918 года выпустил местный Совет, где в передовой и, кстати, анонимной статье говорится, что в своей речи на грандиозном митинге в центре города товарищ Троцкий, в частности, провозгласил, что «революция будет беспощадно казнить врагов трудового народа», «гидра буржуазии напрасно ощеривает на нас свою звериную пасть», «вдохновленный советской властью российский пролетариат все равно победит, раздавит этих бешеных крыс, закрепит свою победу в международном масштабе».
Ну и язык был у той эпохи! Впрочем, нынешний чиновничий волапюк нисколько не лучше. Там хотя бы было ясно – о чем. А сегодня читаешь, вчитываешься, перечитываешь, пытаешься выловить смысл – ни хрена. Как будто это послания инопланетян, в человеческой речи им адеквата нет.
Главное, что я получаю независимое подтверждение. Если три источника, не связанные друг с другом, свидетельствуют об одном, значит, данный факт имел место быть. Товарищ Троцкий действительно приезжал в Осовец. Интересно, какого черта его сюда понесло? Ведь жарким летом 1918 года большевики терпят полный и окончательный крах. В стране нет мира: «озверелая буржуазия», несмотря на все социалистические призывы, продолжает мировую войну; парализован государственный механизм: нет людей, в министерствах продолжается саботаж царских чиновников; остановились фабрики и заводы: нет сырья, страшными пальцами торчат в небеса тысячи мертвых труб; элементарно нет денег: заработную плату служащим и рабочим выдают натуральным пайком. И что это за паек? Четыреста граммов хлеба в день, четыре ржавых селедки в месяц, в столовых выморочных учреждений – пшенная каша без соли, морковный чай. Где счастье трудового народа? Где всеобщее братство? Где царство свободы и справедливости, которое обещала новая власть? Все силы, какие только в России есть, восстают против большевиков. Удары становятся все прицельней и наносятся уже в самый центр. В конце июня в Петрограде убит Володарский, член Президиума ВЦИК, комиссар печати, пропаганды и агитации. Скоро там же будет убит Урицкий, начальник Петроградской ЧК. И в этот же день на заводе Михельсона в Москве эсеркой Фанни Каплан (если это только она) будет тяжело ранен Ленин. Растрескивается революционная почва, рвется изнутри смертельный огонь. С какой стати понадобился наркому Троцкому затерянный в глуши Осовец?
И интересно, как сохранился этот драгоценный листок? Еще в 1924 году товарищ Сталин, безо всякого Орвела осознавший, что «кто управляет прошлым, тот управляет будущим», назначил своего помощника И. Товстуху в Институт Ленина, только что организованный при ЦК РКП(б), – началось изъятие документов, противоречащих сталинской версии революции и гражданской войны. Архивы чистили потом еще лет пятьдесят. А уж бумаги, где упоминалось проклятое имя Льва Троцкого, изымались и уничтожались в первую очередь. Впрочем, Юлия (о которой речь впереди) объяснила мне, что здесь имелось редкое стечение обстоятельств. Данный документ вообще никогда не входил в официальный архив, он лежал как подстилка, в подсобке под громадной коробкой бумаг. Никто на него внимания не обращал. Только пять лет назад, когда в здании наконец начали делать ремонт, коробку вынесли и этот экземпляр извлекли. Видите, он даже не пожелтел: до него, вероятно, не доходили ни воздух, ни свет.
Вот уж действительно повезло!
Ведь мог раствориться во тьме, сгореть в топке, превратившись в неосязаемый дым.
А еще удача мне сопутствует в том, что директор архива Елизавета Ануфриевна Могияр, женщина такого роста и статей, от которых любого нормального мужика бросит в дрожь, увидев на моем направлении подпись «П. А. Иванов», затрепетала, как весенний цветок.
– Как там Петр Андреевич поживает? Я у него когда-то защищала диплом. А потом он мне написал отзыв на кандидатскую диссертацию…
У нее розовеют щеки. Я, честно говоря, поражен. Ай да Петр Андреевич наш! Ай да тихий наш, незаметный, всегда приветливый «Леонид Ильич»! Покорить такого великолепного гренадера – это ж надо суметь. Да от одного начальственного зыка ее стекла в переплетах дрожат.
Я даже удостоен приглашения в директорский кабинет, где меня поят чаем, угощают печеньем и подробно расспрашивают о нынешнем статусе и делах Петра Андреевича. При этом Елизавета Ануфриевна кладет ногу на ногу, так что платье у нее на бедрах опасно трещит, подается вперед, чуть ли не касаясь меня напором мощной груди, вздыхает, как паровоз, и вообще демонстрирует очевидное женское благорасположение. К счастью, больше мне не удается ее лицезреть. Елизавета Ануфриевна, помимо директорства, возглавляет еще и городскую комиссию по культуре, обязанностей у нее – вагон, и она просто физически не может успеть везде.
Зато мне установлен режим наибольшего благоприятствования. Это то, о чем любой исследователь, работающий в архиве, может только мечтать. Потому что одно дело, когда тебе приносят слепую опись, номенклатуру хранения, ни о чем не говорящие загадочные инвентарные номера, попробуй угадать, где там что, и совсем другое – если при этом следует комментарий, краткая словесная расшифровка, экономящая массу времени и сил.
Не зря, видимо, прозвенел колокольчик.
Однако обнаруживается в бочке меда и своя ложка дегтя. На девственно-чистом бланке заказов, свидетельствующем о том, что кроме меня никто из серьезных историков эти папки не открывал, я неожиданно вижу знакомое факсимиле, и Юлия, к которой я немедленно обращаюсь, наморщив лоб подтверждает, что да, действительно, был такой человек, профессор, кажется доктор наук, из Москвы, неделю здесь просидел, серьезный, молчаливый такой, газетный этот листок, разумеется, отсканировал и остальные папки за восемнадцатый год тщательно просмотрел.
У нее что-то мелькает в глазах. Правда, с тем, что там мелькает, я разбираться пока не хочу.
Меня волнует другое:
– Старковский?
– Да… Вроде бы так…
И сердце у меня падает в бездонную пустоту.
Старковского я терпеть не могу. Мы точно отражаемся в зеркале, невидимом никому, кроме нас. Я – доктор наук, и Старковский – тоже доктор наук, я занимаюсь революцией, гражданской войной, и Вал. Старковский (как он не без претензий подписывает свои статьи) распахивает данную тему почти двадцать лет. Но если у меня лишь одна более-менее удачная книга, то у Вал. Старковского таких книг уже пять или шесть. Боже мой, о чем только он ни писал! И о «немецком золоте», якобы вскормившем большевиков, и о «заговоре держав», нити которого тянутся в Америку, через океан, и о тайных маниях Сталина, и о судьбах «кремлевских детей», изломанных деяниями отцов. Причем, если бы это были явные коммерческие поделки, наподобие тех мутных «бестселлеров», которые хлынули мощным потоком в перестроечные времена, я бы, наверное, на них и внимания не обращал. Подумаешь, очередной псевдоисторический винегрет! Но нет, каждая его книга имеет, к сожалению, внятный концепт – выстроенный, научно аргументированный, со ссылками на солидные и проверяемые источники. Часть наших коллег все равно морщится: привкус популизма никакими ссылками не заглушишь. Тем не менее должен признать: читать это интересно. Умеет он и увлекательный сюжет закрутить, и создать атмосферу тайны, охватывающую читателя буквально с первых страниц. Кроме того, у него есть вполне солидная монография, где на громадном историческом материале Старковский исследует закономерности мировых революций. В концептуальном смысле, на мой взгляд, ничего особенного: перенос синергетических представлений в область эволюции социальных систем, спекулятивные экстраполяции, перевод общеизвестной марксистской механики на современный язык. Но опять-таки должен признать: книга написана хорошо. Логика там железная, фактов, новых и интересных, хоть пруд пруди, на монографию то и дело ссылаются.
Конечно, мою неприязнь к Старковскому можно было бы интерпретировать как элементарную зависть: он делает то же самое, только лучше меня. И все же это не так. Обычную зависть я, вероятно, в себе сумел бы преодолеть. Нет, это, видимо, кошмарный страх двойника – того, кто настолько похож, что фактически вытесняет тебя из жизни. Тут просыпаются жестокие атавистические инстинкты. Я где-то читал, что осваивавшие новый ареал обитания грациальные австралопитеки не истребляли там ни одного вида животных – представьте, ни одного! – кроме своих близких родственников, так называемых «массивных» австралопитеков – те были на них слишком похожи. Срабатывала инстинктивная «ненависть по родству», характерная для палеолитического сознания. И по той же причине, как утверждают психологи, у кандидатов на какой-либо политический пост вспыхивает такая же непреодолимая ненависть к конкуренту: он угрожает занять место, предназначенное только тебе. Не зря упорно всплывает легенда, что заговор Мировича, пытавшегося совершить дворцовый переворот, спровоцировала сама Екатерина Вторая, чтобы устранить Иоанна VI Антоновича, имевшего больше прав на российский престол, чем она. Вот этот обжигающий страх: выйдет из зазеркалья некий голодный демон, некий жутковатый Голядкин, некое твое улучшенное воплощение, и будет жить вместо тебя.
Если же говорить о моих конкретных делах, то просыпается во мне и вполне обоснованная тревога. Старковский-то почему оказался здесь, в Осовце? С какой стати он вообще в эту область полез?
В тот же день я связываюсь с Ирэной и напряженным голосом требую объяснений. Ирэна сначала в упор не понимает меня, а потом, разобравшись, клянется, что этот грант исключительно мой. Твой, твой, твой! Ни с кем другим она никаких договоров не заключала.
– Я, конечно, не могу отвечать за весь фонд, – добавляет она, – но вот честное слово, клянусь, ничего такого не знаю…
У меня складывается впечатление, что говорит она искренне. Что ж, возможно, и совпадение. В жизни, которая непредсказуема, бывают самые разные чудеса. Кто знает, что могло взбрести Старковскому в голову? Может быть, он прочесывает периферические архивы, просто надеясь здесь что-то случайно найти. Случай играет в нашей работе необыкновенную роль. Как, например, были обнаружены знаменитые Кумранские рукописи? Бедуин, искавший козу, забрел в пещеру, где увидел глиняные сосуды со свитками, на которых начертаны были загадочные письмена. Хотел нарезать из свитков ремней для сандалий – к счастью, кожа не подошла. Тогда за бесценок продал их двум антикварам. И вот вам, пожалуйста – крупнейшее открытие в библеистике ХХ века, вот вам – уникальные сведения по генезису раннехристианских общин, и уже есть сногсшибательная гипотеза, что именно в Кумранской общине провел «потерянные годы» свои Иисус Христос – в Библии об этом его периоде жизни не сказано ничего.
То есть о визите Старковского, вероятно, можно забыть. И все же какая-то ноющая тревога не дает мне покоя. Пассажиры корабля, плывущего в океане, безмятежно взирают на облачко, подползающее с далекого горизонта. Подумаешь, перистый завиток! А капитан, обветренный морской волк, хмурится, поглядывает на барометр и распоряжается прибавить ход. Опыт подсказывает ему, что надвигается шторм.
Так же и здесь.
Вокруг меня еще полная безмятежность. Сияет солнце, овевает раскрытые окна шелест листвы. Щебечут птицы, доносятся голоса с первого этажа…
Полуденная жара.
Покой.
Запах разомлевших цветов.
Зачем тревожиться ни о чем?
И все же пальцы у меня немного дрожат. Мне почему-то кажется, что где-то за невидимым горизонтом уже сгущается мрак, летит пена, вздымаются свинцовым весом валы, свистит ветер, и небо, просевшее чуть ли не до воды, уже расколото слепящим зигзагообразным огнем…
Здравствуй, старик! Не успели, вероятно, остыть у тебя эмоции от предыдущего моего письма, а я уже, как маленький гномик, трудолюбиво пишу тебе следующее. И причина этому гораздо более серьезная, чем в прошлый раз. Произошла со мной странная, я бы сказал, загадочная история, насчет которой, как мне кажется, ты должен быть в курсе. Собственно, этих историй две, и хотя каждая, на мой взгляд, заслуживает, чтобы ее исполнили как отдельную песнь, но поскольку они, видимо, связаны между собой (чего доказать я, естественно, не могу), то излагаю их единым, извини за выражение, нарративом.
Так вот, зацепил ты меня своим вопросом об осовецких хасидах. Во-первых, взыграло мое исследовательское самолюбие: как это так я по данной теме – ни в зуб ногой? Хасидизм, разумеется, не относится к области моих непосредственных интересов, и все же оставлять такие пробелы, пусть даже на периферии, конечно, не следует. Всегда кто-то может ядовито спросить: «А что вы, уважаемый господин Зенковский, думаете по этому поводу?» Вот тут-то я ему и – преподнесу. А во-вторых, элементарно захотелось помочь бедному российскому историку, измученному патриотической трескотней и придавленному вертикалью власти. Тяжела, наверное, эта державная вертикаль? Или отсюда, из края либеральных свобод, она выглядит страшней, чем на самом деле?.. И ведь не сумел я, дурак такой, сообразить, что ни одно доброе начинание не остается безнаказанным. Вылетело из головы, что еще Талейран когда-то предупреждал: бойтесь первых порывов души, они самые благородные.
В общем, оказавшись на прошлой неделе в Нью-Йорке, где у нас проходил очередной «философический семинар», я за рюмкой чая осторожно поинтересовался, кто может что-то сказать за осовецких хасидов, и мне в один голос посоветовали обратиться к ребе Шлемону, который возглавляет одну из тамошних нью-йоркских общин, – если уж он не знает, то не знает никто. Ну, я попросил, чтобы меня ему рекомендовали (надеюсь, что и он обо мне тоже хотя бы мельком слыхал), подъехал к синагоге на соответствующей авеню и после долгого ритуального танца, выказывающего уважение, без чего в беседе ни с одним цадиком, ни с одним раввином не обойтись, наконец задал ему этот вопрос. И что ты думаешь? Уважаемый ребе, который Талмуд знает практически наизусть, подскочил, словно ему воткнули шило в зад, а потом произнес монолог, длившийся не менее двадцати минут, из которого следовало, что бóльших мерзавцев, мошенников, жуликов, прохиндеев, отщепенцев и еретиков, искажающих начертание божье, которое запечатлено в Книге книг, мир сроду не видывал и не увидит, по мнению ребе, в ближайшую тысячу лет. Ни один благонравный еврей не должен о них даже упоминать… Я, честно признаюсь тебе, слегка ошалел. Конечно, цадики, как известно, не испытывают друг к другу особой любви: святой есть святой, и никаких других святых, кроме умерших, он в принципе не признает. Но тут было что-то особенного. Уже давно, пожалуй с полузабытых российских времен, я не внимал такой богатой обсценной лексике с использованием такого разнообразия грамматических форм. Причем словаря иврита ему с очевидностью не хватало: время от времени ребе Шлемон переходил на великий и могучий русский язык и так при этом разгорячился, что дважды, яростно жестикулируя, сбивал с себя штраймл (такая хасидская ритуальная меховая шапка наподобие колеса). На крик его прибежали еще четыре еврея и сначала почтительно цокали, восхищаясь, по-видимому, образной речью ребе, в чем тот, нельзя отрицать, преуспел, но потом весьма недвусмысленно начали указывать мне на дверь. Пришлось, сам понимаешь, уйти. Однако ребе Шлемон проводил меня чуть ли не до такси, потрясая руками и продолжая свой монолог. Мы уже ехали по авеню, а он все стоял и выкрикивал что-то вслед, пугая шофера. Хорошо еще, херем (проклятие) не наложил, забыл, наверное, а то как бы я дальше жил?