Текст книги "Петербургская аптекарша. Тайна мертвой княгини (СИ)"
Автор книги: Андрей Любимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Андрей Любимов
Петербургская аптекарша. Тайна мёртвой княгини
Глава 1
Чужое имя
Смерть пахла речной водой, железом и чем-то сладким, почти аптечным.
Именно этот сладковатый, тревожный запах Елизавета почувствовала раньше, чем открыла глаза. Он стоял в носу тонкой, липкой нитью, смешиваясь с холодом, который вгрызался в кожу так, будто её раздели догола и бросили на лёд. Она хотела вдохнуть глубже – и захлебнулась кашлем. В горле жгло. Лёгкие скрутило. Где-то рядом закричала женщина, зашумели шаги, кто-то грубо перевернул её на бок, и из неё хлынула вода.
– Жива! Господи, да жива же! – выдохнул мужской голос над самым ухом.
Елизавета зажмурилась. Мир качнулся и поплыл; темнота под веками оказалась милосерднее того, что ждало снаружи. Последнее, что она помнила наверняка, – белый свет круглосуточной аптеки, пластиковый стаканчик с давно остывшим кофе и собственную ладонь, тянущуюся к верхней полке за упаковкой жаропонижающего. За окном шёл мокрый снег, в телефоне мигало сообщение от поставщика, а в голове стучала тупая усталость пятнадцатого часа смены. Она успела подумать, что надо хотя бы на минуту присесть, – а потом память обрывалась.
Сейчас под щекой была не плитка пола, а грубая мокрая ткань. Не мерцание витрины – а рассеянный, серый, зимний свет. Не ровный гул холодильников – а человеческий говор, хриплый, живой, тревожный.
Елизавета открыла глаза.
Над ней висело чужое небо – низкое, белёсое, с жирными хлопьями снега. За ним качались чёрные, как мокрые перья, ветви. Чуть дальше проступали фасады домов – высокие, строгие, с лепниной, потемневшей от сырости. Ни одного фонаря с электрическим светом, ни одной машины. Только сани у обочины, пар из конских ноздрей, толпа в тяжёлых пальто и полушубках, и канал рядом – тёмная вода, похожая на открытый зрачок.
Она смотрела на это несколько долгих секунд, не позволяя себе даже мысли. Потому что мысль была одна, и она была слишком большой.
Этого не может быть.
– Сударыня… вы меня слышите? – спросил другой голос, низкий, с лёгкой хрипотцой.
Перед ней опустился на корточки мужчина лет пятидесяти – седоватые виски, тёмная борода с инеем, дорогой, но промокший кафтан под меховым воротником. Лицо было не без доброты, но настороженное; так смотрят на человека, который только что вернулся с того света и может в любую минуту передумать.
Елизавета хотела ответить привычным: «Да, всё нормально», – и осеклась. Нормально не было ничего.
– Слышите? – повторил он.
Она попробовала сесть. Её тут же накрыла такая дрожь, что зубы застучали. Мужчина поддержал её под локоть. Рукав у него был влажный, а ладонь – тяжёлая и тёплая.
– Осторожнее, барышня. Вы из самой воды. Не рвитесь.
Барышня.
Слово ударило по сознанию больнее холода. Елизавета машинально посмотрела на свои руки – и на секунду забыла дышать.
Кисти были узкими, незнакомыми. Пальцы длиннее её собственных, кожа светлее, ногти коротко острижены. На безымянном пальце темнело крохотное родимое пятно, которого у неё никогда не было. Рукава платья – серо-голубые, намокшие, с обтрепавшимся кружевом – липли к запястьям. Поверх был накинут чей-то тяжёлый мужской тулуп.
Нет. Нет, этого не может быть.
Она поднесла руку к лицу, словно касание могло вернуть порядок вещей, – и ощутила чужие скулы, чужую форму подбородка. Волосы выбились из причёски и прилипли к вискам мокрыми прядями. Они были гораздо длиннее её обычного каре.
Толпа вокруг гудела.
– Сама, что ли, прыгнула?
– Да кто знает… Господи, да совсем молоденькая.
– Не сама, чай. Скользко нынче. Набережные – чистая погибель.
– А я говорю, видал её тут раньше. Из аптеки, что на Гороховой. Воронцова, кажется…
От последнего слова у Елизаветы внутри словно дёрнули струну.
Воронцова.
Имя отозвалось не памятью – болью. Короткой вспышкой: тусклая вывеска с золотыми буквами, запах сушёных трав, узкая комната за лавкой, женский голос: «Лиза, только не спорь со мной сейчас…» И всё. Видение исчезло так же быстро, как появилось, оставив после себя звон в висках.
Она резко втянула воздух.
– Воды не надо, – пробормотала Елизавета раньше, чем успела подумать.
Мужчина моргнул.
– Так вам и не воду, упаси Боже. Вас бы в тепло.
– Не поить её сразу, – машинально добавила она и сама услышала, насколько чуждо это звучит посреди набережной, под снегом, среди саней. Но медицинская привычка оказалась сильнее ужаса. – Если захлёбывалась… пусть сначала отдышится.
Седой мужчина поглядел внимательнее.
– Видно, разум при вас.
Разум был при ней лишь отчасти. Всё остальное – тело, одежда, улица, время – принадлежало кому-то другому.
– Как… как меня зовут? – спросила она тихо и тут же прокляла себя за этот вопрос.
Толпа шевельнулась. Кто-то перекрестился. Женщина в пуховом платке ахнула:
– Господи, память отбило!
Седой мужчина нахмурился, но не удивился.
– Лизавета Павловна Воронцова, – сказал он осторожно, словно проверяя, не отзовётся ли имя узнаваемостью. – Аптекарская племянница. Аптека на Гороховой, через две улицы отсюда. Вы меня, стало быть, не признаёте? Я Яков Матвеевич Лунёв. У вашей покойной тётушки лет десять лекарства брал.
Покойной тётушки.
Аптека на Гороховой.
Лизавета Павловна Воронцова.
Имя легло на неё, как мокрое чужое платье: холодно, тесно и всё же безжалостно точно. Елизавета Орлова почувствовала, как внутри поднимается паника – чистая, животная, унизительная. Надо было оттолкнуть это, встать, сказать, что произошла ошибка, найти телефон, скорую, полицию, кого угодно. Но ни телефона, ни сирен, ни машин не было. Была только серая река, снег и чужой век, в который её забросило без объяснений и без права на неверие.
Она закрыла глаза на одно мгновение. Только на одно. Думай, сказала она себе. Панику потом. Сейчас думай.
Если это бред – он удивительно последователен. Если это сон – слишком холодно. Если это не сон…
Она не закончила мысль.
– Я… – голос сорвался, и ей пришлось начать заново. – Голова кружится.
Это была правда, удобная своей неполнотой. Яков Матвеевич кивнул так, будто ожидал именно этого.
– Ещё бы не кружилась. Вас из воды вытащили. Слава Богу, городовой рядом был, да студент один смелый. Идти сможете?
Елизавета попробовала пошевелить ногами. Ноги откликнулись неохотно, будто принадлежали не просто другому человеку, а телу, которое уже почти рассталось с жизнью и теперь сердилось на возвращение. Однако силы в них были.
– Смогу.
Подниматься пришлось с чужой осторожностью – слабость прокатывалась волнами, пальцы дрожали так сильно, что она не сразу смогла придержать тулуп на плечах. Толпа расступилась. Кто-то жалостливо глядел, кто-то с любопытством, кто-то уже терял интерес: чудо состоялось, утопленница не умерла, можно двигаться дальше.
И всё же несколько взглядов задержались на ней дольше прочих. Один – женский, колючий, из-под тёмной вуали. Дама стояла поодаль, у саней, слишком прямо для случайной зеваки. Лицо её почти скрывала густая чёрная сетка, но тонкий подбородок и неподвижность фигуры выдавали напряжение. Она не ахала, не крестилась, не шепталась. Только смотрела.
Елизавета встретилась с ней глазами – по крайней мере, ей показалось, что под вуалью на неё смотрят именно глаза, внимательные и холодные. В следующий миг кучер тронул лошадей, сани качнулись, и женщина отвернулась, будто увидела достаточно.
– Кто это? – сорвалось у Елизаветы.
– Кто? – Яков Матвеевич проследил за её взглядом, но сани уже сворачивали за угол. – Полно тут господских экипажей. Не о том вам нынче думать.
Не о том. Да, конечно. О чём же, интересно, ей следовало думать – о том, что она умерла? Или о том, что теперь живёт под чужим именем?
Они двинулись по набережной медленно. Город жил своей зимней вечерней жизнью: скрипел полозьями, дышал угольным дымом, звенел редкими голосами. Снежная крошка летела в лицо, цеплялась за ресницы. Вдали пробили часы. Елизавета шла, стараясь не оступиться и одновременно впитывая каждую деталь с отчаянной жадностью человека, попавшего туда, где не должно быть пути обратно.
Петербург. Не открытка, не музей, не сериал в красивой декорации – живой, холодный, сырой, с затхлым запахом реки и камня. Тяжёлые фасады, чёрные решётки, огни в окнах, редкие вывески с дореформенной орфографией. Чужой город и в то же время мучительно узнаваемый. Ей вдруг пришло в голову, что именно так и должен выглядеть сон, если бы сон был создан не милосердным воображением, а точным, беспощадным умом.
– Осторожнее тут, – сказал Яков Матвеевич, придерживая её под руку на скользком участке. – Вам бы доктора.
Доктора.
От этого слова память снова дёрнулась. Не её собственная – та, другая, непрошеная, принадлежащая Лизе Воронцовой. Мужчина в чёрном пальто, запах камфоры, блеск круглых очков, недовольный голос: «Вы снова переутомились, барышня. Нельзя столько работать одной». Затем – стол, весы, тонкая бумага, коричневые пузырьки. И чужое раздражение, едва сдержанное: нельзя, а кто будет?
Елизавета сбилась с шага.
– Что с вами? – встревожился Лунёв.
– Ничего… просто вспомнилось.
Он заметно обрадовался:
– Вот и ладно. Память вернётся.
Ей хотелось спросить: а если вернётся не только память? Если чужая жизнь начнёт просачиваться в неё по капле, пока от собственной не останется одного имени? Но такой вопрос не задают человеку, который помогает тебе идти по набережной после того, как тебя вытащили из ледяной воды.
– Я… действительно из аптеки? – спросила она вместо этого.
Яков Матвеевич хмыкнул, словно вопрос показался ему странным.
– А то. После смерти Павла Степановича на вас всё и держится. Народ уж привык, что вы за прилавком. Характер у вас, правда… – Он осёкся, глянув на неё. – Был, может, и резковат, но дело вы знали. Это вся округа скажет.
После смерти Павла Степановича. Значит, хозяин умер. Возможно, отец? Дядя? Учитель? Елизавета не стала уточнять. Чем меньше слов, тем меньше шансов выдать себя. Её нынешнее спасение зависело не только от одежды и крыши над головой, но и от умения быстро научиться молчать в нужных местах.
Они свернули с набережной на улицу поуже. Здесь ветер стих, но стало темнее. Снег ложился на мостовую неровным серым слоем, фонари зажигались один за другим – не ярко, а тускло, словно каждый огонёк с трудом пробивался сквозь морозный туман. Над одной из дверей качалась вывеска. Елизавета, ещё издали увидев витиеватые буквы, почувствовала, как сердце ударило сильнее.
«Аптека Лизы Воронцовой» там не значилось. Надпись была старше, строже:
«Провизоръ П. С. Воронцовъ. Аптека и складъ аптекарскихъ товаровъ».
Стекло витрины запотело изнутри. За ним различались тёмные ряды банок, стеклянные колпаки, белёсые коробки. Ничто в мире не могло бы показаться Елизавете одновременно более чужим и более родным.
– Вот и пришли, – сказал Яков Матвеевич. – У вас ключ есть?
Ключ.
Она застыла. Разумеется, ключ должен был быть у Лизы. У Лизы, которую вытащили из Мойки. У Лизы, которая, быть может, сама и шла топиться. Или которую столкнули. Или которая знала, от чего бежит, но не успела.
Елизавета медленно опустила руку в карман платья. Пальцы нащупали мокрую ткань, что-то твёрдое, круглое – монету? – и длинный металлический предмет. Ключ был там.
– Есть, – ответила она почти шёпотом.
Она открывала дверь с тем странным, мучительным чувством, с каким, должно быть, входит в свой дом самозванец, которому выдали чужую судьбу вместе со связкой ключей. Замок поддался не сразу. Потом внутри щёлкнуло, дверь отворилась, и в лицо пахнуло знакомым до дрожи воздухом: спиртовые пары, сушёные травы, пыль, масло, горьковатый дух корней и настоек.
Этот запах пробил её насквозь.
На несколько секунд страх отступил. Аптечный мир был ей понятен – не этот конкретный, старый, почти музейный, а сама его суть: порядок, в котором каждое вещество должно лежать на своём месте; точность, где лишняя капля может стоить здоровья; тишина, наполненная не пустотой, а работой. Здесь, среди стекла и бумаги, ей стало чуть легче дышать.
Яков Матвеевич внёс за ней лампу и огляделся.
Аптека оказалась небольшой, но добротной. За высокой дубовой стойкой тянулись шкафы до потолка; на полках стояли банки с латинскими надписями, коробки, флаконы, цилиндры. Медные весы поблёскивали в полумраке. На одной из стен висели часы с резным футляром. В глубине помещения вёл занавешенный проход в жилую часть или в лабораторию – Елизавета пока не понимала.
– Тепло тут быстро не станет, – заметил Лунёв. – Печь, видать, с утра не топили. Я бы за дворником послал, да поздно уже… вам бы переодеться, барышня.
Переодеться. Да. Она вдруг остро ощутила, как мокрая ткань облепляет тело, как стынет кожа, как каждое движение даётся усилием.
– Благодарю, Яков Матвеевич, – сказала она, стараясь говорить ровно. – Дальше я сама.
Он не спешил уходить.
– Одну вас нынче оставлять нехорошо.
– Я справлюсь.
– Может, за соседкой сбегать? За Агафьей Петровной? Она женщина надёжная.
Соседки, знакомые, люди, которые знают Лизу Воронцову гораздо лучше, чем она сама. Нет. Не сейчас.
– Не нужно, – мягче повторила Елизавета. – Мне просто надо согреться и лечь.
Яков Матвеевич подумал, потом вздохнул:
– Гляжу, норов ваш на месте. Ладно. Но утром пошлю мальчишку узнать, как вы.
Он поставил лампу на стойку и, уже у двери, обернулся:
– И вы, Лизавета Павловна… что бы там ни было… в воду больше не ходите. Никакое горе того не стоит.
После этих слов он ушёл, тихо прикрыв за собой дверь.
Елизавета осталась одна.
Тишина накрыла аптеку не сразу. Сначала она слышала, как удаляются шаги по улице, как звякает где-то конская сбруя, как потрескивает фитиль лампы. Потом всё это отодвинулось, и осталась только тишина помещения, которое слишком долго обходилось без людей. Она была густой, почти осязаемой.
Елизавета медленно сняла тулуп и положила его на стул. Затем оперлась обеими ладонями о стойку и позволила себе наконец закрыть лицо руками.
Это происходило наяву.
Она не знала, почему не закричала. Может быть, крик требовал уверенности, а у неё её не было. Было только ясное понимание, что истерика здесь бесполезна. Никакая паника не вернёт ей аптеку на окраине современного города, не включит свет и не заставит телефон завибрировать на столе.
Она открыла глаза и подняла голову.
Первое, что следовало сделать, – осмотреться. Второе – не умереть этой ночью. Третье – понять, во что именно она попала.
За стойкой нашёлся кувшин, таз и стопка чистых полотенец. Это помогло: холодную воду можно было хотя бы смыть с лица и рук. В жилой комнате за занавесью она обнаружила узкую кровать, комод, умывальник, тёмный шифоньер и небольшую печь, остывшую, но не безнадёжно. В ящике лежали свечи, спички и старое шерстяное платье. Всё было просто, аккуратно, почти сурово. Женщина, жившая здесь, не баловала себя удобствами.
Женщина. То есть Лиза.
Елизавета стояла перед овальным зеркалом, когда увидела её впервые.
Отражение оказалось моложе, чем она ожидала. Лет двадцать пять, не больше. Бледное лицо с высокими скулами, прямой нос, тёмно-русые волосы, сейчас беспорядочно растрёпанные, большие серые глаза, в которых страх выглядел особенно явным оттого, что лицо старалось держаться. Красоты в привычном смысле не было – слишком строгие линии, слишком прямой взгляд, – но была та запоминаемость, которая остаётся не из-за нежности, а из-за характера.
– Это не я, – сказала Елизавета отражению.
Голос прозвучал тихо и хрипло.
Отражение не спорило.
Она переоделась, растёрла замёрзшие руки полотенцем, разожгла печь с третьей попытки и только тогда позволила себе сесть на край кровати. Голова кружилась, тело ломило, но сознание, напротив, становилось слишком ясным. Аптекарская часть её натуры уже собирала детали против воли: переохлаждение, сильный стресс, возможная аспирация воды, слабость, но двигательная активность сохранена. Надо согреться, выпить тёплого, следить за дыханием. Проверить, нет ли температуры ближе к утру.
Она уже собиралась встать за водой, когда из лавки донёсся звук.
Тихий. Почти неслышный. Не стук, а скорее тонкое дребезжание стекла.
Елизавета замерла.
Снова.
В аптеке кто-то был.
Тело среагировало раньше мысли: она поднялась с кровати бесшумно, огляделась и схватила первое, что попалось под руку, – тяжёлый латунный подсвечник. Сердце забилось так, что отдавало в висках. Печь дышала слабым жаром, за занавеской дрожал полумрак, и в этом полумраке любой шорох казался шагом.
Она раздвинула ткань совсем чуть-чуть.
В аптечной зале никого не было.
Лампа на стойке горела ровно. Шкафы стояли неподвижно. Только у дальней полки – там, где были выставлены стеклянные банки с сухими травами, – качался на нитке небольшой бумажный ярлык, словно его задели мимоходом.
Елизавета не сразу решилась выйти. Несколько секунд она вслушивалась, различая лишь собственное дыхание. Потом сделала шаг, другой. Половица отозвалась тихим скрипом.
У двери не было следов взлома. Окно со стороны двора оказалось закрытым изнутри. Значит, либо это мышь, либо человек успел уйти раньше, чем она вышла. Второе ей не нравилось.
Она подошла к качающемуся ярлыку и машинально прочла надпись по-латыни. Название растения было знакомым. Рядом на полке стояла банка. Крышка лежала криво.
Кто-то открывал её совсем недавно.
Елизавета осторожно поднесла банку к свету, вдохнула и почти сразу поморщилась. Не потому, что запах был неприятен – напротив, он был слабым, травянистым, с горькой нотой. Но за ним улавливался другой след: тонкий, сладковатый оттенок, который она уже чувствовала, приходя в себя на набережной. Он не принадлежал самому сырью. Это был остаточный запах вещества, которое здесь держать не следовало.
Она поставила банку обратно медленно, обдуманно.
Кто-то что-то искал. Или прятал.
На стойке, почти у самого края, лежал сложенный вчетверо лист бумаги. Раньше его здесь не было – в этом она была уверена. Либо не заметила, либо его подбросили, пока она переодевалась. Елизавета замерла, глядя на лист так, будто он мог укусить.
Потом развернула.
Внутри была всего одна строка, написанная торопливой, но твёрдой рукой:
«Молчите, если хотите жить».
Ни подписи, ни обращения.
Холод пробежал по ней не по спине – это было бы слишком красивым, слишком книжным, – а глубже: как если бы внутри вдруг стало пусто и эта пустота мгновенно наполнилась ледяной водой. Значит, случившееся у Мойки не было случайностью. Кто-то знал, что Лиза Воронцова выжила. Кто-то уже пришёл убедиться, что она одна. И этот кто-то боялся не её, а того, что она может сказать.
Елизавета сложила записку, стараясь не мять бумагу, и спрятала в рукав.
Почти в ту же секунду в дверь постучали.
Она дёрнулась так резко, что подсвечник выскользнул из руки и с глухим звоном ударился о пол. Стук повторился – не настойчивый, но твёрдый. Мужской. Человек по ту сторону двери не собирался уходить.
– Кто там? – спросила она, ненавидя, как хрипло прозвучал её голос.
– Из дома княгини Оболенской, – ответили снаружи. – По делу срочному. Откройте.
Мир словно нарочно не давал ей времени перевести дух.
Елизавета подошла к двери и на секунду задержала ладонь на задвижке. У неё была возможность не открывать. Притвориться спящей, больной, мёртвой – в конце концов. Но если это действительно человек из дома княгини, отказ может стоить ей куда дороже разговора.
Она приоткрыла дверь на ширину ладони.
На пороге стоял молодой лакей в промокшей ливрее, с озябшим красным носом и раздражением во взгляде человека, которого послали в ночь по чужой прихоти. В руках он держал фонарь.
– Вы Лизавета Павловна Воронцова? – спросил он, окидывая её быстрым взглядом.
– Да.
Он явно ожидал увидеть женщину при смерти и потому на миг растерялся.
– Вас требуют в дом княгини. Немедля.
– В такой час?
– Мне приказано не рассуждать.
Это уже само по себе было странно. Княгиня, как ей только что сообщили, умерла. Дом должен быть полон родни, слуг, священника, доктора – но при чём тут аптекарша, да ещё среди ночи?
– Кто требует? – спросила Елизавета.
Лакей запнулся.
– Барыня… то есть… из домашних.
Плохой ответ. Слишком расплывчатый.
– По какому делу?
– Мне того не сказали.
Он говорил правду, но нервничал не из-за холода. Елизавета внимательно посмотрела на него и вдруг заметила на рукаве тёмное пятно, похожее на след от пролитого настоя. Запах, донёсшийся от его одежды, заставил её сердце пропустить удар.
Тот же сладковатый оттенок.
Совсем слабый, но несомненный.
Она открыла дверь чуть шире.
– Подождите.
Вернувшись к стойке, она взяла лампу и на мгновение опёрлась на дерево, собираясь с силами. В голове стремительно складывалось то, что пока ещё нельзя было назвать выводом, но уже нельзя было считать простым совпадением. Речной запах с тем же сладким следом. Открытая банка в аптеке. А теперь – этот след на рукаве лакея из дома мёртвой княгини.
Тело Лизы дрожало от слабости, но разум Елизаветы уже работал в знакомом, жёстком режиме. Кто бы ни умер сегодня в доме Оболенских, это не было обыкновенной сердечной хворью.
– Я иду, – сказала она, вернувшись к двери.
Лакей заметно удивился, будто ожидал слёз, испуга или отказа. Но спорить не стал.
До дома княгини было недалеко, хотя в её нынешнем состоянии путь показался длиннее, чем следовало. Они шли по узким улицам, где снег казался синим в свете фонарей, а окна домов смотрели на прохожих жёлтыми, усталыми глазами. Петербург вокруг был величествен и безжалостен; в нём всё словно напоминало человеку его место – маленькое, хрупкое, легко смываемое водой или чужой волей.
Особняк Оболенских возник из темноты внезапно – огромный, светящийся множеством окон, с колоннами, обледеневшими ступенями и двумя фонарями у подъезда. У ворот стояли экипажи. На крыльце толпились слуги. Даже воздух здесь был другим: не просто холодным, а тревожным, пропитанным тем напряжением, которое бывает в доме, где случилось нечто непоправимое.
Лакей провёл её через боковой вход, по коридору с коврами и картинами, мимо шепчущихся горничных и мужчины в чёрном, у которого лицо было таким усталым, будто он за один вечер постарел на несколько лет. Никто не обратил на неё особого внимания – и это было странно. Аптекарша в мокром, простом платье не вписывалась в этот дом, однако её здесь, по-видимому, ждали.
– Сюда, – бросил лакей и остановился у двустворчатой двери.
Он не открыл ей, словно не хотел быть причастным к тому, что по ту сторону. Елизавета сама нажала на ручку.
Комната была освещена десятком свечей. Тяжёлые портьеры задёрнуты, камин горел неровно, будто даже огонь здесь нервничал. На кушетке у окна сидела пожилая дама в траурном чепце и беззвучно плакала. Возле камина, спиной к залу, стоял высокий мужчина в тёмном сюртуке; он обернулся на звук двери, и Елизавета невольно замедлила шаг.
Лицо у него было резкое, породистое, с тем напряжением, которое не имеет ничего общего с мягкой скорбью. Лет тридцать пять, не больше. Тёмные волосы, внимательный взгляд, холодная сдержанность человека, привыкшего, что ему говорят правду или за неё расплачиваются. В его глазах не было растерянности – только усталость и что-то ещё, более опасное: подозрение.
Вероятно, это и был князь Алексей Оболенский.
– Наконец, – сказал он.
Голос оказался ровным и негромким. От него не хотелось спорить.
– Вы посылали за мной? – спросила Елизавета.
– Я.
Он подошёл ближе. Никакого траурного театра, никаких лишних слов. Он окинул её взглядом с головы до ног – мокрые волосы, бледность, следы недавней слабости – и слегка нахмурился.
– Мне сказали, вас едва не утопило.
– Меня вытащили из воды.
– И всё же вы пришли.
– Вы прислали человека с пометкой «срочно». Обычно это не располагает к отказу.
Если её ответ и показался дерзким, он этого не показал. Только взгляд его на мгновение стал острее.
– Мою тётку, княгиню Оболенскую, вы знали? – спросил он.
Тётку. Не мать, не жену. Уже полезно.
Елизавета сделала ту крошечную паузу, за которую можно выдать растерянность за последствия перенесённого потрясения.
– Я поставляла ей некоторые средства по рецептам.
– Только по рецептам?
Вопрос был задан слишком быстро.
– Я не имею привычки отпускать препараты иначе.
Лёгкий огонёк мелькнул в его глазах – то ли раздражение, то ли одобрение. Прежде чем он успел продолжить, из соседней комнаты раздался приглушённый вскрик женщины. Пожилая дама у окна всхлипнула громче и отвернулась к платку.
– Доктор считает, что причиной был сердечный приступ, – сказал князь, не сводя с Елизаветы глаз. – Но перед смертью тётка пожелала видеть именно вас. Не успела. Это меня не устраивает.
Елизавета почувствовала, как внутри всё собирается в тугой узел.
– Вы хотите, чтобы я осмотрела её сейчас?
Он чуть заметно помедлил.
– Хочу, чтобы вы сказали мне, замечали ли раньше что-либо странное в её состоянии.
Умный ход. Он не сказал прямо «я подозреваю убийство», но уже выдал, что версия с сердцем не удовлетворяет его самого. Значит, либо был слишком наблюдателен, либо слишком заинтересован.
– Если княгиня мертва, – осторожно сказала Елизавета, – говорить о странностях лучше после осмотра.
Пожилая дама у окна резко подняла голову:
– Это неприлично!
Но князь даже не повернулся к ней.
– Проведите, – велел он слуге, который возник у двери так тихо, будто стоял там давно.
Елизавета прошла в соседнюю комнату одна.
Спальня княгини была велика, но сейчас казалась тесной из-за тяжёлого воздуха. Здесь пахло воском, лавандой, жжёным углём и чем-то ещё – знакомым, опасным, почти приторным. На высокой кровати под белым покрывалом лежала женщина лет шестидесяти. Черты лица у неё были тонкими, сухими, умными; даже смерть не смогла стереть с них привычку распоряжаться людьми и судьбами. Волосы серебрились у висков. На шее темнела нитка жемчуга.
Елизавета подошла ближе.
В такие минуты её прежняя работа возвращалась без остатка: не как место за кассой, не как бесконечные накладные и уставший позвоночник, а как способность видеть. Не просто смотреть – замечать. Сравнивать. Исключать.
На тумбочке у кровати стоял фарфоровый кофейный прибор, крошечная рюмка с остатком прозрачной жидкости и серебряная ложечка. Рядом лежал кружевной платок, смятый так, словно им пытались зажать рот.
Елизавета наклонилась к лицу покойной.
Кожа была бледной, с синеватым оттенком вокруг губ. На губах – едва заметный след буроватого настоя, почти стёртый, если бы не профессиональный взгляд. Ноздри слегка расширены. На пальцах правой руки – напряжение, будто перед смертью княгиня пыталась схватиться за воздух или ткань.
Сердечный приступ? Возможно. Только слишком уж много здесь было мелочей, которые не хотели складываться в естественную картину.
Елизавета осторожно взяла серебряную ложечку и поднесла к свету. У края, почти невидимо, поблёскивала засохшая плёнка. Она принюхалась.
Тот самый запах.
Сладковатый. Тонкий. С коварной мягкостью, за которой часто скрывается действие куда опаснее, чем у грубых ядов.
Она медленно выпрямилась.
Теперь сомнений почти не осталось.
Княгиня умерла не сама.
– Ну? – раздался от двери голос князя.
Он вошёл бесшумно. Видимо, не выдержал ожидания.
Елизавета повернулась к нему. В свете свечей его лицо стало ещё жёстче. Этот человек привык слышать неприятную правду, но не привык ждать её от посторонних.
– Я не стану утверждать без дальнейшей проверки, – сказала она тихо, – но это не похоже на обычный сердечный приступ.
Он не шелохнулся.
– Что именно вы видите?
– Следы настоя на губах. Остаток вещества на ложке. И запах. Слишком характерный, чтобы быть случайностью.
– Какого вещества?
Она посмотрела на ложку ещё раз. Отвечать сразу не хотелось. Не потому, что она сомневалась, а потому, что в комнате явно были лишние уши. Где-то в доме плакали, шептались, ходили слуги, и если в этом особняке смерть княгини кого-то устраивала, произнесённое вслух слово могло обернуться уже её бедой.
– Мне нужна уверенность, – ответила Елизавета. – И желательно образцы из аптеки.
Князь понял больше, чем она сказала. Это было видно по тому, как изменился его взгляд: холод не ушёл, но теперь в нём появилось внимание равного хищника, заметившего не просто свидетельницу, а человека, который может быть полезен.
– Вы полагаете, тётку отравили.
– Я полагаю, что умерла она не так, как вам сообщили.
Он ещё секунду смотрел на неё, потом коротко кивнул.
– Об этом никто не узнает, пока я не решу иначе.
– Если это убийство, – сказала Елизавета, – уже знает тот, кто его совершил.
Впервые за весь разговор в его лице проступило нечто похожее на живую реакцию. Не удивление – скорее резкое признание очевидного, которое он и сам уже чувствовал, но не хотел формулировать.
– Возвращайтесь домой, – сказал он. – Завтра я пришлю за вами.
Елизавета не двинулась.
– Княгиня перед смертью звала меня. Вы сами так сказали. По какой причине?
– Если бы я это знал, вы бы здесь не стояли.
Ответ был честнее, чем следовало ожидать.
Она перевела взгляд на покойную. На тумбочке возле кофейника лежала небольшая книжечка в бархатной обложке. Записная? Молитвенник? Рука княгини почти касалась её кончиками пальцев. Но прежде чем Елизавета успела рассмотреть, в комнату снова вошла пожилая дама и разразилась такими громкими рыданиями, что ей пришлось отступить.
Через несколько минут она уже шла обратно в аптеку, одна. Князь не предложил экипаж – то ли не счёл нужным, то ли хотел, чтобы её присутствие в доме осталось как можно менее заметным. Впрочем, холодный воздух даже помогал думать.
Итак. Она – в чужом теле, в чужом времени, в чужой жизни. Её, возможно, пытались утопить или заткнуть навсегда. В доме княгини – смерть, похожая на отравление. Кто-то уже пришёл в аптеку с угрозой. И почему-то именно Лиза Воронцова была нужна покойной перед последним вздохом.
Когда Елизавета вернулась, город почти затих. Аптека встретила её тем же сухим полумраком и теплом печи, которое едва успело накопиться. Она заперла дверь на оба оборота, поставила лампу на стойку и только тогда заметила, как страшно устала.
Надо было хотя бы снять сапоги и лечь на час. Но мысль о записке с угрозой не давала покоя. А ещё – о том бархатном блокноте у кровати княгини, до которого она не успела дотянуться. И о том, почему женщина, стоявшая одной ногой в смерти, хотела видеть именно аптекаршу.
Елизавета села за стол в маленькой комнате за лавкой. На столе лежали счёты, резак для бумаги, тетрадь с аккуратными записями и жестяная коробка для писем. Движимая скорее инстинктом, чем надеждой, она открыла верхний ящик.
Там были счета, рецепты, несколько монет, перчатка без пары, ключ на тёмной ленте и свернутый платок. Ничего необычного. Во втором – старые накладные, сургуч, пустые конверты. В третьем ящике что-то мешало выдвинуть его до конца. Елизавета потянула сильнее, и ящик подался рывком.








