Текст книги "Напряжение"
Автор книги: Андрей Островский
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Запутать неискушенного человека, а ребенка тем паче, ничего не стоит. Некоторая сумма денег взаймы раз, другой – и он в сетях. Плата за долг – помещение и требование молчать. Джентльменский, так сказать, договор. Но этого мало. Чтобы девочка окончательно стала «своей», ее берут в «дело». И – все. Любой будет бояться ответа за совершенное, а следовательно – не продаст.
Все это обычное, прием затасканный. И результат тоже.
Ты спросишь, что же я нашел в ней особенного? Внутреннюю чистоту. Дети портятся быстро, как битые яблоки. Достаточно ребенку вкусить вольготной жизни, увидеть блеск богатства, хоть краденого, попробовать преступной романтики (есть и такая, дорогой мой!) и сообразить, что все сошло безнаказанно, – и он уже с гнильцой. Восстановить здоровое, хорошее начало трудно. На это уйдут годы, даже если порчинка, скажем, с игольное ушко.
В Марине не увидел я червоточины.
Через день или два после ареста группы приходит в управление угрюмого вида старик и просит меня сходить к нему домой: жена, мол, его, разбитая параличом, хочет сказать мне что-то важное.
Оказывается – соседи Гречановой (фамилия нашей форточницы) по квартире. Познакомился со старухой. Бойкая на язык, она стала мне рассказывать о Марининой семье, которую знала лет десять, а то и больше.
Часа три толковали мы с Полиной Никифоровной. Под конец старуха, бодро державшаяся все время, заплакала, запричитала и принялась умолять меня как-нибудь помочь Марине. Едва успокоил ее, но обещать ничего не мог.
А еще дней через десять пришло письмо из Оренбурга. Некто Бакеев, отец Марининой подруги, писал начальнику управления, что девочка-сирота попала, по-видимому, в воровскую шайку, что она пишет отчаянные письма, но не знает, как выбраться из этой компании. Бакеев сообщил нам адрес и просил немедленно принять меры (он не знал, что шайка уже арестована). А для доказательства вложил в конверт письма Марины.
Когда я читал письмо Бакеева, мне хотелось пожать ему руку, крепко, по-мужски. Он написал коротко, просто, в то же время требовательно: он спасал человека.
Но что было делать? Бакееву я ответил: девочка арестована и ждет суда. Это была правда, и ничего другого я ему не мог сообщить. Сам же я был занят раздумьями.
Следствие велось, были написаны протоколы, акты и показания арестованных. И все эти бумаги говорили о полной виновности Марины: была в шайке, участвовала в кражах, задержана на месте преступления. О каком бы то ни было освобождении не могло быть и речи.
Но все это формально. Я стал думать. Хорошо, ее пошлют в колонию. Что из этого получится? Будет ли это лучшим исходом? Ведь колония – наказание. А наказывать надо виновного. Формально Марина виновна, фактически – нет, в этом я был убежден. Особенно после того, как прочитал ее письмо – чистое, наивное. Если же ты накажешь ребенка зря, получится обратный результат – он может стать преступником.
С другой стороны, если ее освободить, куда она денется? Опять на улицу?
Эх, Игорь! Надо было рисковать. Вспомнил я, как мы с тобой шли переодетые в шинели с погонами по улицам Ямбурга и козыряли офицерью. Сколько лет прошло – четырнадцать? Пятнадцать? Тогда мы тоже рисковали ради человека. Но тогда была война, тогда многие так поступали. А сейчас на риск почти никто не идет, хотя речь и не о том, останешься ты в живых или нет. Не рискуют потому, что так спокойнее, проще и наверняка обойдешься без служебных неприятностей. Ну а я решился.
Отпустил я Марину, Константиныч. Сам, без разрешения начальника, потому что он никогда бы на это не пошел. Я был обязан это сделать, иначе совершил бы преступление, как это ни звучит парадоксально.
Позвонил домой Симе и сказал, что сейчас привезут дочку моего знакомого, который недавно умер, и что она у нас некоторое время должна пожить. Не знал я, как отнесется Сима к моим словам. Не хотелось лишних разговоров, вопросов, но она ничего не спросила. Только напомнила, что едет сегодня с детьми на дачу.
Как Серафима встретила девочку, не знаю, только уехали они все вечером в Шапки, а я остался в городе расхлебывать щи, которые заварил.
Вскоре следствие закончилось. Я пришел к Чуракову, моему начальнику, чтобы доложить о результатах. По-моему, я тебе рассказывал о Чуракове. Это на редкость тяжелый, упрямый, сухой и самодовольный человек, Давным-давно забывший, как выглядит живой преступник. Работать с ним трудно. И у нас довольно часто происходят столкновения из-за его формализма, а порою и самодурства.
Как я и предполагал, мое самочинное освобождение Марины вызвало у Чуракова припадок бешенства. Я пытался показать ему протокол беседы с соседкой, письмо Марины, наконец, высказать свои соображения. Но он ничего не слышал и не видел. Он лишь кричал, что лишит меня партийного билета и вообще покажет мне «кузькину мать».
Короче говоря, этот случай, видимо, окончательно вывел его из себя, и он решил поставить вопрос о моем «поведении» на партийном бюро, которое состоялось через несколько дней.
Чураков пришел на бюро в крагах, разодетый, надушенный. Докладывал он не спеша, с достоинством. Собрал воедино все, что у него накопилось за несколько лет нашей совместной работы, и потребовал, чтобы бюро приняло «срочные» меры.
Волей-неволей мне пришлось высказать кое-какие соображения относительно нашего различного подхода к делу и доказать, что во многом я был прав. Кроме того, я сказал, что действия мои вызываются полным нежеланием Чуракова выслушать меня, да и не только меня: он вообще никого не слушает.
Так или иначе, бюро решило поставить мне на вид за нарушение дисциплины. О случае же с Мариной пришли к выводу: мое стремление освободить ее было правильным, действовал же я не так, как нужно. Бюро рекомендовало Чуракову прислушиваться к мнению товарищей.
Сам понимаешь, все эти разговоры малоприятны. Да и устал я, сердце что-то пошаливать начало. В тот же вечер, после бюро, отправился я на вокзал. Хотелось поскорее увидеть все мое семейство.
В Шапки я приехал поздно. Прошел мимо дома, заглянул в окно. Ребятишки спали. Сима что-то читала, а Маринка в Симином платье сидела рядом и тоже читала. Эта мирная картинка окончательно вернула мне душевное спокойствие.
После чая пошли мы с Симой побродить. Ночь была дивная. Воздух застыл над деревней, кругом тишина. Брели мы по дороге, зашли в лес… Сима мне о ребятах рассказывает, о хозяйстве, а о Марине – ни слова. «Как девчушка? Не надоела тебе?» – спрашиваю. «С чего, – говорит, – ты взял? Хорошая девочка, ласковая, только, видимо, упрямка порядочная. Втемяшится что-нибудь в голову – ничем не выбьешь». – «Это ничего, – отвечаю, – не страшно». – «А ты чего-нибудь страшного ждал?»
Заподозрил я, что неспроста задает она мне этот вопрос. «Нет», – отвечаю, а сам жду, не скажет ли она мне еще чего-нибудь. А она вдруг спрашивает: «Почему же ты всего про нее не сказал?» – «Случилось что-нибудь?» – выпалил я. Сима смеется: «Эх вы, мужчины, думаете, только вы хитрить умеете, а мы так уж ничего и не понимаем? Когда ты ее прислал, я сразу поняла, откуда она явилась». – «Как?» – спрашиваю. «Да очень просто: в вашем ДПЗ, наверно, не одеколоном прыскают, а?»
Я засмеялся: запах хлорной извести действительно должен был выдать с головой. Об этом я как-то не подумал. «Но, – говорю, – ты, надеюсь, ей виду не подала, что знаешь что-нибудь?» Сима меня легонько стукнула по затылку: «Разве я тебя когда-нибудь подводила? Что мне за дело, кем она была. Ты ведь плохого человека не пошлешь к себе в дом?»
Утром я уехал, когда все спали. Сейчас они живут там же и, думаю, останутся на даче до осени. Что будет потом, посмотрим.
Вот какие дела. Забыл поблагодарить тебя за посылку. Хариусы дошли прекрасно: рыба, надо сказать, чудесная. Сережку вообще не оторвать было от стола, когда мы лакомились твоим камчатским подарком.
Пишу тебе на Горький, как ты просил. Жму крепко руку, не забывай.
Твой Павел.
Марина Гречанова – Зое Бакеевой
Пос. Шапки, Ленинградской обл. 12 июля 1933 года
Прошло уже, наверно, месяца четыре с тех пор, как я получила твое письмо, Зоя. Я тебе ответила тогда на него. Но твоих писем больше у меня нет. Получила ли ты мое? И как к нему отнеслась? Мне так важно тогда было знать твое отношение ко всему, о чем я писала. И сейчас очень важно. Но твоих писем я и не могла получить, даже если ты их и посылала. Ты ведь, конечно, ничего не знаешь, что со мной случилось. А мне и вспоминать тяжело. А может, ты каким-нибудь образом узнала и теперь побоишься со мной разговаривать?
Меня все это сильно мучает, и я все думала: написать тебе или не стоит? Брала бумагу, чернила, садилась за стол, а потом раздумывала. Откуда я знаю: вдруг ты и письма читать не станешь.
Ну и пусть. Мне, конечно, будет очень обидно, но я решила все же послать тебе это письмо. Будь что будет.
Я столько пережила за последнее время! Наверно, никто столько не пережил, как я. Мне кажется, что я заметно повзрослела и теперь уже не такая дура набитая, как раньше. У меня даже морщинки появились, только седых волос нет.
Не сердись, Зоенька, но я не буду подробно описывать, что случилось, – не могу вспоминать, страшно. Скажу только: на следующий день после того, как я отправила тебе последнее письмо, или через день, не помню, нас всех арестовали милиционеры. Не знаю, как тебе сказать, но я даже рада была, потому что кончились наконец мои мучения. А потом, когда нас привели в милицию и посадили в камеру с железной дверью, я вдруг как будто проснулась.
Чего я только не передумала за эти дни! Вспоминала мамочку, тебя. Как хорошо было тогда! Ходили в школу, только и забот было – не получить «неуд». Помнишь, мы с тобой вдвоем укатили в Детское Село? А как потом, вечером, попало нам обеим! Я чувствовала себя тогда разнесчастной, а сейчас мне кажется, что это был самый замечательный день в моей жизни.
Галку я ненавижу окончательно. И всех других. Только Козыря мне немножечко жалко. По-моему, он очень хороший, но несчастный. Его Семен Кондратьевич бьет. Я сама видела, как он его ударил несколько раз по лицу за то, что Козырь чего-то не сделал. Я тогда закричала и схватила за руку Семена Кондратьевича, а он и меня отбросил в сторону.
Потом я Козыря спросила, почему он ничего не делает, когда его бьют, я бы обязательно сдачи дала, хоть и девчонка. Знаешь, что он мне ответил? «Все равно я у него в руках, дерись не дерись – ничем делу не поможешь». Чудак, правда?
Ну а в общем я больше всего злилась на себя. Вот, думаю, посадят меня в тюрьму, так мне и надо, так и надо!! Не послушалась тебя, твоих папу и маму, Полину Никифоровну. Как могла я ей грубости говорить?! Она ведь хотела мне только добра.
Вызвал меня к себе начальник. Если бы ты знала, какой это человек, Зойка! Никогда не думала, что милиционеры такие бывают. И кто бы мог предполагать, что он станет моим отцом или дядей. Высокий такой, виски чуть поседевшие (ему уже лет 35), и всегда веселый. Как скажет: «Ну, барышня-сударышня, а с чем сегодня будем пить чай? С пряниками медовыми, галетами сушеными или с сахаром вприглядку, чтоб не тяжело было плясать вприсядку?» Да еще и физиономию такую состроит, что нельзя не засмеяться.
Кабинет у него небольшой, но очень уютный. Посадит он меня к себе за стол, сам чай наливает, рассказывает всякие истории и меня про все спрашивает. Кто у меня мама, где она, есть ли подруги и знакомые? Я сначала только молчала: Галка мне твердила, чтобы я ни слова о них… Да и сама знаю: своих продашь – потом жизни не будет.
Молчала, молчала, а потом стала все рассказывать. Я ведь не особенная трусиха. А Галку слушать больше не хотела: из-за того, что ее слушала, в беду и попала. Назло, думаю, про все скажу.
Так прошло семнадцать дней. А на восемнадцатый дядя Паша – так все зовут начальника – вызвал меня и говорит: «Сейчас поедешь ко мне домой погостить. Возражений нет?»
И, как в сказке, очутилась у него дома. Он жене, тете Симе, наверно, позвонил (сам он меня не провожал), потому что она меня приняла как хорошую знакомую. И в тот же день мы (тетя Сима, ее два сына и я) уехали в Шапки. Здесь я уже живу порядочно и по-настоящему отдыхаю. Стараюсь ни о чем не думать.
Если получу от тебя письмо, Зоенька, то буду так рада! Поцелуй за меня папу, маму, Ниночку и Василька. Тебя я тоже крепко целую.
Марина.
Зоя Бакеева – Марине Гречановой
Оренбург, 3 августа 1933 года
Ты знаешь, Маринка, твое письмо обрушилось на нас как гром с ясного неба. Я не верила, что это твое письмо. А когда прочитала его, хоть «ура» кричи! Как замечательно, что все обошлось!
Представляешь, получила от тебя то ужасное послание. Растерялась, не знаю, что делать, как тебе помочь. Выручил нас папа. Он тут же написал в Ленинград, в милицию, письмо (давно надо было, как мы не додумались до этого с самого начала!!) и просил, чтобы приняли самые срочные меры и спасли тебя. Как мы ждали ответа! И вдруг приходит бумажка, самая настоящая канцелярская отписка: ты арестована, и скоро будет суд.
Что у нас творилось, представить не можешь. Мы все молчали, как будто кто-то умер. Папа с мамой поругались. Второй раз из-за тебя, дуреха! Папа хотел срочно ехать в Ленинград, но его не отпустили.
И вдруг твое письмо. Знаешь, сколько радости оно нам принесло?! Папа сказал, что, может быть, это его заявление помогло. Он такой у меня смешной! Твой начальник и, как ты пишешь, твой отец или дядя, наверно, действительно замечательный человек. Как бы я хотела его увидеть!
Свои сомнения и угрызения совести оставь, пожалуйста. Я никогда о тебе плохо не подумаю, что бы ни случилось. Разве стали бы мы все о тебе беспокоиться, если бы знали, что ты скверная? Конечно, нет.
Ну, об этом довольно. Я сейчас бездельничаю, как и ты. У нас очень жарко, бывают дни, когда градусник показывает 33 градуса в тени. И ветры дуют. Они отравляют мое существование. Но уже появляются арбузы. Папа купил вчера один.
Вот и все наши оренбургские новости. Буду тебе писать обо всем, что окажется интересным.. И от тебя жду письма.
Твоя Зоя.
Игорь Константинович Рудников – Павлу Евгеньевичу Быкову
Горький, 25 августа 1933 года
Друг мой дорогой! Сегодня прибыл в Горький и сразу – на почту. Спасибо тебе за письмо, которое, как ты знаешь, ждал я с большим нетерпением. Оно любопытно со всех точек зрения. Но об этом после.
Ты бы знал, Паша, какое блаженство я испытывал на пароходе. Как восхвалял себя в душе за мудрое решение проехать по Волге от Астрахани до Горького! Человек, в сущности, неприхотлив, журналист – втройне. Но даже я после всей этой тряски, лязганья зубами от холода, зуда от грязи и гнуса, вынужденной бессонницы, после того как кожаный мешок с моими бренными костями наконец забросили (именно забросили) в Астрахань, я вдруг, очутившись в каюте, оценил мир с позиций эпикурейца. Хотелось выкрикивать лозунги: «Да здравствует простыня! Честь и слава изобретателю пружинного матраца!»
Шутки шутками, но глубинные районы, километров 500-600 от Петропавловска, только пробуждаются. Ближе к центру чувствуется бодрость, а дальше – лишь пробуждение, иначе трудно это назвать. Но в подобном выходе из летаргии, пусть даже начальном, угла заброшенного, нищего, холодного, голодного и в целом-то дикого есть такое величие, такая необузданная сила, страсть, что хочется, до боли хочется, забыв и о мыле, и о зубной щетке, и о простынях, самому окунуться с головой в этот водоворот новой жизни. Это не слова, Паша. Узнав людей совершенно неграмотных, маявшихся на земле с рожденья, подобно их отцам, дедам и прадедам, невозможно быть безучастным к их судьбе! Ведь свершилось наконец то, о чем они мечтали веками в своих продымленных ярангах.
Я видел здесь шамана, грязного бесноватого старика с бубном и прочими «священными» атрибутами, точно такого, какого мы знаем из книг. Он здесь еще сила изрядная.
Я был на открытии первой школы для корякских малышей, еще очень скромной по размерам, бедной, но – школы. Тебе, привыкшему каждый день проходить мимо полудесятка каменных особняков, где шумят ребятишки, трудно понять, что значит первая национальная школа в этом крае.
А первый трактор в этакой глухомани?! Он вызвал непередаваемый восторг, неподдельную симпатию и наивную любознательность. Не удивляйся, но пришлось даже поставить охрану, иначе от него через полчаса не осталось бы и колес. Секретарь крайкома мне объяснил, что местные жители хотели докопаться до духа, который сидит в железном чудище, не похожем ни на оленя, ни на медведя, пыхтит и заставляет его двигаться, Я уверен: ни один шаман не пользовался таким успехом, какой выпал на долю тракториста и его маленького СТЗ.
Ты, наверно, читал в нашей газете мой очерк о корякском колхозе, пока единственном в округе? Все, о чем я там пишу, происходило на моих глазах. Не знаю, удалось ли донести до «центральных людей» аромат тайги с ее величавыми даурскими лиственницами и аянскими елями, ни днем, ни ночью не прекращающийся звон проклятой мошкары, от которой пухнут лицо и руки, бича всех живых существ, а главное – учащенный пульс жизни этой колоссальнейшей горбухи земли, еще неведомой нам почти так же, как Атласову или Крашенинникову.
Глупцы те, которые думают, что здесь тишь да гладь. Как мне не советовали сюда ехать! Рано, дескать, погоди, лет через пяток – пожалуй, а сейчас – весь упор на коллективизацию центральных областей. И я, разумеется, настроился увидеть зимнюю спячку. Нет, брат, волна идет быстрее нас. И здесь, как в центре, ведется лютая война с кулаком. Тот, о котором я писал в очерке, действительно страшен необычайно хладнокровной расчетливостью, изворотливостью, глубоко пущенными корнями. Я взял только одного, но их хватает. Представляешь, какие нечеловеческие усилия прилагает горстка коммунистов из 20-25 человек, чтобы воевать с ними и с шаманами, с дикарскими обычаями, неграмотностью, бедностью. И этот Петр Нестеров, сколотивший колхоз, заставивший в него поверить, отстоять от нападок кулачья, на мой взгляд, более чем герой.
Волга, друг мой, очаровательна. Это, конечно, слабо сказано. Божественна, сказочна. От души советую: собери свое семейство. Шапки оставь в прихожей (прости за каламбур, он случайно вылез из-под пера), и айда на Волгу. Вода, она нервы успокаивает, а тебе это вот как нужно! Волжская же омолодит тебя лет на двадцать. Иль ты думаешь, что все еще в мальчишках ходишь, старина?
Ехал я на «Спартаке», белоснежном пароходе. Ты не представляешь, сколько чувств и размышлений вызывает мерное постукивание колесных плиц, журчащий шепоток воды и легкое дыхание воздуха, в котором смешались, будто краски на палитре, запахи – тонкие, еле уловимые. Тут и медовый аромат лугов, и горьковатое благоухание леса – волжских берегов дары, – а к ним присоединяются преподношения исключительно пароходные: то пахнёт паром, то пеньковым канатом-чалкой, то рогожей, а то и яблоками или вяленой воблой… Прибавь к этому букету запах свежести воды, и ты поймешь, что лучшие духи «тэжэ» – ничто по сравнению с тем рецептом, который я тебе дал.
Часами мог я стоять не шелохнувшись у сетчатых перил палубы на носу или корме и смотреть, как безжалостно разбивает пароход зеркальную гладь реки, как борются между собой пенящиеся волны, набегая с яростью на берег.
Недалеко от Чебоксар с нами приключилось происшествие, на которое я лично не сетовал: «Спартак» сел на мель, и довольно основательно. Как потом оказалось, повстречавшийся нам плот сорвал бакен, и пароход наш забрал правее, чем следует. Было это поздно вечером, и только на следующий день, к закату солнца, пришел «Делегат» – широкобедрый буксир, черный, как жук, и весьма деловитый. Он крутился возле нас, пока капитаны со своих мостиков переругивались, а матросы измеряли глубину шестами.
Я же ходил по палубе, размышляя о всяких разностях. Между прочим, Пашка, с такими, как твой Чураков, мне приходилось сталкиваться, и не раз.
Незадолго до отъезда в командировку я занимался одним письмом рабкора из Пскова. Тамошний начальник стройки, довольно значительной по размеру, выкинул такую штуку.
На строительство прибыл цемент, несколько вагонов. У начальника (фамилия у него очень смешная – Букашечкин) этот материал пока был, но, зная, как его трудно достать, он написал заявку, не надеясь, что ее удовлетворят. А ее вдруг взяли и удовлетворили.
Складывать цемент некуда. Ждать нельзя ни минуты. За простой вагонов – колоссальный штраф. Возвращать добро – глупо, по его мнению, а главное – попадет. И Букашечкин находит изумительное решение. Он приказывает подгонять вагоны к строительной площадке и сгружать цемент на землю, под открытое небо.
Рабочие возмущены распоряжением. Идут к нему, Но он начальник, он голова, он непогрешим. «Молчать, не ваше дело. Выполняйте приказ – и все!» Выполняют. Через несколько дней идет дождь. Цемент схватывается, твердеет. И в таком виде он лежит еще около полугода. Затем следует приказ того же начальника: разбивать цемент на куски, грузить на платформы – и на свалку. Каково? И снова: «Молчать! Не ваше дело!»
Наш рабкор идет в райком ВКП(б), рассказывает о безобразии. Его выслушивают, обещают проверить. А через две недели Букашечкин увольняет его, придравшись к чему-то. Вот и вся история.
«Да что же это за человек, Букашечкин? – спросишь ты. – Враг? Сумасшедший? Глупец?» Нет, не враг он, так же как и твой Чураков. И не сумасшедший. И не дурак, хотя, на мой взгляд, он не умен. У него есть свои заслуги – участвовал в боях в гражданскую войну, он член партии, имеет диплом инженера и так далее. Он очень хочет дожить до социализма и даже до коммунизма. Он нещадно ругает тех, кто мешает строить социализм. И искренне ругает. В то же время он мешает строить его сам. А вот в этом он никогда с тобой не согласится.
Но откуда же берутся Букашечкины? Кто им помогает вылезти на свет божий? По-моему, во-первых, те, кто подбирает кадры. Выражения вроде «подбор кадров» превратились в своего рода штамп, и мы подчас забываем, что кроется за этим «штампом». Но, если разобраться, расстановка людей – самое главное для страны, ее деятельности. Семь раз примерь – один раз отрежь! Посадишь на высокий стул дурака, а потом сними его оттуда. Не так-то легко. Мы же это нет-нет да и забудем, изучаем людей по анкетам: пролетарского ли происхождения товарищ, нет ли у него судимости и так далее. Все это хорошо, но какова у него голова, есть ли у него кругозор, характер, то есть все то, о чем не спрашивается в вопроснике, – об этом мы иногда забываем полюбопытствовать.
Я встретился с Букашечкиным, разговаривал с ним. Да, он хочет видеть страну социалистической. Но желание это у него какое-то сугубо теоретическое, если можно так выразиться, созерцательное.
Он сделался большим командиром, слово которого превращалось в закон. Его перестали контролировать, и он возомнил о себе. Ум его затуманился, а затуманенный ум – глупость. Вот это отдалило его от коллектива, в котором жил, рос. Будь он умный и честный, он не кричал бы: «Молчать, не ваше дело!» Он попросту сказал бы рабочим: «Ребята! Обстоятельства сложились таким образом, что нам необходимо принимать цемент. Давайте быстро построим сарай – все вместе, чтобы не погибал материал». И сам первый, засучив рукава, повел бы рабочих на его сооружение, – было бы все иначе. Герой мой приобрел бы и авторитет, и любовь всех. Но так не случилось.
Согласись, его действия граничат с преступлением. В этом я уверен, но не все склонны были меня поддержать. В райкоме партии мне сказали: «Да, не очень хорошо поступил Букашечкин, но кто не делает ошибок? Тот, кто ничего не делает!» Ответ, как ты понимаешь, меня возмутил. Эта формула стала в некотором роде любимой для определенной категории людей, – ею можно прикрываться, как щитом. Я согласен, ошибки могут быть! Но разве Букашечкин ошибался? Нет, он считал, что он умнее, мудрее всех. И вот эта его «мудрость» обошлась государству в 386 тысяч рублей.
Как ты думаешь, что сказал бы такому начальнику хозяин, если бы Букашечкин работал у капиталиста? Он ничего бы не сказал. Он его уволил бы на следующий день, а деньги взыскал через суд. Правильно? Конечно, правильно. А мы слегка журим растратчика за «ошибку», ссылаемся на особые «объективные» причины и призываем его дальше так не поступать. И все это выдается за гуманизм. Я же расцениваю это как простое безобразие. Подобный липовый гуманизм не ведет нас вперед, а отдаляет от социалистического общества.
Мы должны не только воспитывать людей, но и взыскивать с них. Ведь прошло всего-навсего 16 лет с тех пор, как мы распрощались с капитализмом, – срок исторически мизерный. Неужели кто-нибудь может всерьез думать, что у всех наших людей 25 октября 1917 года вдруг исчезло сознание, воспитываемое старым обществом веками, что все стали сразу хорошими, социалистическими? Нет, конечно. Значит, нужно вытравлять эти пережитки каленым железом. Сами по себе они не исчезнут.
И если мы считаем (и правильно считаем), что деньги не главное в личной жизни нового человека, то для государства деньги – главное. Отсюда: человека, разбазарившего государственные средства, следует жестоко судить – штрафовать, снимать с должности (плохой хозяин!) и не подпускать его к ней в дальнейшем.
Твой Чураков во многом схож с Букашечкиным, хотя он и не уличается в растрате. Но он такой же самодур, такой же «мудрец». Это одного поля ягоды. И меня, по совести говоря, не удовлетворило ваше разбирательство. У вас там на бюро вроде третейского суда устроили. Рассудили: ты-де прав, а он-де – нет. Если же на принципиальные позиции становиться, пожалуй, стоило бы глубже копнуть. У тебя промелькнуло в письме: давным-давно преступника не видел! Тут, братец ты мой, в колокола бить надо. Изо всех сил! Это все равно, что я, предположим, пять лет в кабинете бы просидел, а статьи и очерки продолжал как ни в чем не бывало пописывать. Улыбаешься? А так в каждом деле, в вашем же – особенно. Одна ошибка, крохотная, – врага наживаете. И не только вы, но и все мы.
Если б ты знал, как хочется повидать тебя. И твою форточницу. Молодец ты, Паша, что вступился за ребенка. Узнаю твое сердце, твою стойкость. Всегда любил в тебе эти черты.
Будь здоров. Большущий привет Симе, ребятишек перецелуй. Встретимся – я им кое-что подарю. Но что – секрет!
И. Рудников.
Марина Гречанова – Зое Бакеевой
Ленинград, 28 ноября 1933 года
Дорогая моя Зойка! Как летят дни! Давно хотела тебе написать, думала о тебе, но все откладывала. Дел все время по горло. Учу уроки, помогаю по хозяйству тете Симе и читаю.
У дяди Паши такие замечательные ребята! Мы все втроем сделали большой аквариум – сто на сорок на тридцать сантиметров, причем каркас железобетонный. Здорово, правда? И грот для рыбок соорудили. Теперь надо купить растения и рыбок. А каких, мы еще не придумали.
В школе (она называется ФЗД) все идет хорошо. Только от тебя на год отстала. В классе я ни с кем не подружилась. Я вообще стала какая-то другая. Тетя Сима сказала, будто я замкнутая. Ты не поверила бы ей. Но она, пожалуй, права.
Есть у нас в группе Лида Коваленко, мы с ней на одной парте сидим. Она хорошая девочка и лучше всех учится. Приглашала меня к себе после уроков. Я хотела пойти, но потом отказалась. Даже не знаю почему. Вдруг мне показалось, что она чем-то на Галку Боярышникову похожа.
Заходила один раз к Полине Никифоровне. Как мне ее жалко! Она не встает. Страшно обрадовалась мне, плачет, обнимает. И я тоже. Вспомнили, как раньше жили, когда мама была еще. Ох, лучше уж и не вспоминать! Вместе с Тамарой комнату прибрали, перемыли посуду. Господи, что бы я не сделала, только бы Полина Никифоровна поправилась! Но врачи говорят, что надежды мало. И ты подумай, она сама мне об этом рассказывает! Даже смеется. Ездит по комнате на тележке с большими колесами и подтрунивает: так, на транспорте, удобнее.
Ушла я от нее, обещала приходить чаще. А теперь поняла, что не могу. Веришь, Зоенька, не могу. Если б она в другой квартире жила! Комната моя запечатана. Я прошла мимо, и сердце так заколотилось! Дверь пыльная, заброшенная, никто ее не открывал. А я вдруг ясно-ясно услышала, как за ней кто-то по струнам провел. Так Котя-Коток всегда перебирал струны перед тем, как играть на гитаре собирался. Я чуть не закричала – и бежать. В трамвай села, а меня всю колотит. Я ведь никогда ничего не боялась. И знаю, что в комнате-то никого не могло быть.
Наверно, я очень страшная была, когда домой приехала. Потому что дядя Паша меня сразу спросил: «Что-нибудь случилось? Где ты была?» А я молчу: ненавижу, когда сразу выпытывать начинают. Села в угол и молчу. Но дядя Паша, если захочет, что угодно узнает. Я уже его изучила.
Ходил, ходил по комнате, все молчал. Потом вдруг и говорит: «У-у, бука!» И такую рожу состроил, что я не выдержала и захохотала. А он давай рассказывать историю о том, как он с «букой» познакомился, какова она собой. Я чуть не умерла со смеху.
Не знаю как, но он все и вытянул из меня. Посмеялись вместе, когда я рассказывала, как бежала. А он задумался и говорит: «Давай уговор: ты мне все-все будешь рассказывать, что бы с тобой ни случилось. Без всяких «бук». Я же тебя никогда не ругал, и не собираюсь. А если и поругаю – не беда, брань на вороту не виснет. Зато всегда помогу. Мы с тетей Симой тоже так: я ошибусь в чем-нибудь – она меня поправит, она ошибется – я ее. Хорошо получается. Хочешь так?» Я говорю: «Хочу». Он протянул мне ладонь – здоровенную, я по ней хлопнула, и мы заключили договор. Но так, чтобы никто не знал о нем, даже тетя Сима. Это наш секрет.
Знаешь, интересно получается: дядя Паша мне сказал то, что говорила мама, когда я еще только в школу пошла. Я всегда, бывало, расскажу ей все до тютельки, и сразу легко становится. По-моему, все хорошие люди так делают. А ты как думаешь? У вас та?к дома или нет?
Заканчиваю. Скоро придет дядя Паша, надо ставить чайник. Целую тебя, милая моя подружка. Не забывай, пиши.
Марина.
Зоя Бакеева – Марине Гречановой
Оренбург, 5 февраля 1934 года
Прости, дорогая Маришка, что пишу тебе эту открытку такими несносными каракулями. Я лежу в постели. Схватила воспаление легких на катке. Скука адская. Все, что было под рукой, перечитала. Вчера вечером папа читал нам вслух подробности гибели стратостата «Осоавиахим». У нас в городе последние дни все только и говорят об этом. Вот настоящие герои! Мне так их жалко! Бедные! Я даже плакала, когда папа читал заметку. А ночью у меня опять поднялась температура – 39,2. Мои дорогие родители совсем переполошились и ничего не разрешают мне делать. Пришлось выдержать бой, чтобы дали написать тебе.