Текст книги "Ещё о женЬщинах"
Автор книги: Андрей Ильенков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
А вообще я подозреваю, что ни первое, ни второе, а пожалел он афганских сыновей и дочерей, вообще невинно страдающих детей. Вот уж это напрасно, потому что у нас тут в третьем мире с рождаемостью пока нормально, и понятно почему.
Потому что нельзя слишком любить детей, кормить их украдкой и всякая такая вещь. Потому что такие дети лишь в самом лучшем случае вырастают избалованными негодяями, а чаще пухнут и дохнут. Почему? Да потому что нельзя торговать любовью, потому что любовь не купишь и не продашь.
Ведь мать любит своё дитя бескорыстно или как?
Если бескорыстно, то дитя должно отплатить ей полной нелюбовью, равнодушием и желательно на старости лет выгнать из дома и прибить в дорогу палкою. Или, что то же самое, отправить в дом престарелых. И такая горестная мать должна утешаться, что любила бескорыстно. А если дитя не выгнало старуху, то старуха, значит, не любила бескорыстно, она, значит, продала своё право на любовь за чечевичную похлёбку на старости. Воля ваша, а такую старуху уважать не за что. На такой старухе разрешается разорвать салоп и выбить ей зубы.
Но пойдём дальше. А если дитя высокоморально или, вне всякой связи с моралью, просто искренне любит свою мать и не мыслит себе выгнать её из дома? Тогда дитя должно заблаговременно умереть, лучше в младенчестве, или уродиться уродом. И хорошие дети действительно так делают.
Вот один из многочисленных примеров. Известно выражение «заспать ребёнка», то есть во сне раздавить это тщедушное тельце массой материнской туши. Многие понимают это как иллюстрацию средневековой дикости, но это случается и в наши дни.
Это, говорят, случается достаточно регулярно, когда женщина, обыкновенно очень интеллигентная и несчастная в личной жизни, лет под сорок добивается счастья стать матерью-одиночкой. Она каким-то невероятным способом не только беременеет, но и, пролежав девять месяцев на сохранении, умудряется родить долгожданного ребёночка. Он, конечно, получается довольно плохонький – макроцефал с родовой травмой об пол и асфиксией и вряд ли выживет, но врачи работают, и это созданьице выживает, и вот его приносят на первое кормление. Примерно через месяц после рождения. До этого оно не просило кушать, и маме было очень плохо, ей удалили очень многое, чтобы она только осталась в живых, да и этому несчастному ребёночку тоже.
И вдруг оба-два оклемались! Как будто она правда нормальная молодуха-роженица, а оно и правда крикливый, здоровый и голодный младенец! Трудно передать всю степень счастья, охватывающего обессиленную переливаниями крови мать! Ведь вот он! Он живой и светится! Он сосёт настоящую её сиську, в которой вдруг и действительно оказалось материнское молоко! Счастливая мать засыпает даже быстрее, чем ребёнок, а проснувшись, видит, что она раздавила его.
Напоминаю для ясности, что эта ситуация почти типична. Я ведь не сам её придумал, мне рассказала одна женщина, которая столько детей приняла, что если бы я столько зачал, то спасибо бы мне от всей вырождающейся нации.
И я так подозреваю, что и в средневековой дикости было почти так же. Гиб любимый ребёнок под матерью, а нелюбимые спали там кучкой говна где-нибудь под нарами, в лучшем случае на соломе. Ну вот, кстати, пример на сей счёт из русской классики.
Н.С. Лесков. «Могильные крысы (К одному из социальных вопросов)». Вариации с фрагментами оригинального текста и комментариями по ходу, специально никак графически не выделенными. Исполняется впервые мною на компьютере.
Одна семья потеряла девочку семи лет, прекрасную собою и нежно ими любимую. За ребёнком был самый тщательный досмотр и самая разумная бережь, и однако дитя заболело простудой; её лечили самые лучшие специалисты по детским болезням, и однако дитя умерло. Случай весьма обыкновенный. В тщательности досмотра за девочкой никаких сомнений быть не может, но вот точно ли разумною была бережь, утверждать трудно. Нельзя не признать, что гигиенические знания в 1885 году, когда была опубликована означенная заметка, очень далеко отстояли от настоящего положения вещей. Или, так скажем, от того положения вещей, которое считается настоящим в настоящем. Уделялось ли достаточное внимание разумной закалке ребёнка, его физической активности – неизвестно. Не исключено, что и не уделялось. Трудно представить такую девочку голенькой на солнечном пляже или гоняющей на велосипедике до холодильника и обратно. Насколько правильным было её питание – и об этом судить невозможно. Ведь вспомним примеры опять же из классики. Отправляя сыночка в Петербург, мамаша Адуева сокрушалась, что в поместье он питался булочками, сухариками, сливочками, а каково там, в столице, на что можно возразить, что описанный стол вовсе не столь полноценен, как считала мамаша, и что в условиях русской деревни с ещё не подорванной экологией Саша мог питаться стократ лучше. Так что и девочка в разгар эпидемии могла остаться без ударных доз витаминов, поскольку молочко для неё наверняка кипятили, а спаржу отваривали на паровой бане не менее двадцати четырёх часов, а смородины не давали вовсе, так уж какие там, в жопу, витамины. Да что там витамины! Я как сейчас помню: лет уже через двадцать после описываемого случая другая маленькая девочка захворала чахоткой. Приходит добрый доктор и прописывает ей режим питания: густой бульон и крепкий портвейн. И это при том, что девочка непьющая, при том, что туберкулёзным больным алкоголь противопоказан. Правда, может быть, добрый доктор счёл её состояние безнадёжным и решил скрасить ей последние дни портвейном, это тоже может быть. Потом, разумеется, ребёнку, то есть не этой девочке, а той, первой, что из 1885 года, сделали «щёгольский» гробик у Изотова и похоронили на одном из кладбищ в фамильном склепе. Тут бы, думалось, только и жить, и между тем её нет, а перед родителями снуют и жалобно канючат таких же, как и покойница, лет оборванные кладбищенские нищенки – все они в лохмотьях, все, несмотря на стужу, босые, неумытые и нечёсаные, все скребутся ногтями, точно неаполитанцы. О неаполитанцах мне особенно понравилось. И их не берёт ни дифтерит, ни скарлатина, ни коклюш, они здоровы без всякой гигиены и терапии. Секрет их благополучного существования заключается, вероятно, в удивительной приспособительности человеческой натуры. Хотя ведь и умершая девочка с настоящей гигиеной, как было показано выше, не дружила, а что касается терапии, то не смешите меня, какая же терапия инфекционных болезней без антибиотиков! Что же до описанных нищенок, то босые, несмотря на стужу, – это вам не обтирания махровой рукавицей, так закалялась сталь.
Может, часть начинающих нищенок и умирала в горячке после первого часа скакания по стуже, но лучшим-то, выжившим, уже не была страшна никакая простуда. А что они скребутся ногтями, точно неаполитанцы, то вши ни дифтерит, ни скарлатину, ни коклюш не переносят, так что с точки зрения современной медицины шансы у всех девочек были равны. Но умерла-то только одна. Все уже поняли, почему именно она? Совершенно верно, она была горячо любима родителями. Спасибо за внимание, поклоны.
Воистину говорю вам, матери: не баловством и попущением только, но самой любовью своей, если она чрезмерна, вы губите детей своих равно духовно, морально и физически. Любовь зла не только потому что полюбишь козла с легионом младых, она зла сама по себе, вот что неприятно понять. Все мальчики, горячо любимые матерями-одиночками, все эти инфантилы-многоженцы и донжуаны несчастны потом в личной жизни точно так же, как и горячо любимые отцами дочери, те дочери, которые в шесть лет обещают, когда вырастут большими, выйти замуж за папу. Они вырастают и, если не исполняют обещанного, то выходят замуж в лучшем случае много раз, что уже не есть хорошо, или вообще ни разу.
Любовь – страшная сила, со смысловым ударением на втором слове предложения. Почему же великие поэты, художники и мыслители прошлого прославляли любовь как божественное начало? А вы посмотрите-ка на годы жизни всех этих людей! Просто это были первобытные, хотя и одарённые, натуры с грубыми чувствами. А в наше время это всё столь же неприемлемо, как употребление морфия в случае лёгкой бессонницы. Человек так устроен, что излишние знания для него почти несовместимы с жизнью, ему нельзя познавать добро и зло, а он это сделал, и вот теперь в муках рожает детей. Это безобразие.
Это безобразие! Мёртвая река – это безобразие!!! (Это я слушаю тут сейчас.)
Потому что безобразные девки и солдатки бросают детей в пруды и колодцы; тех, понятно, надо сажать в тюрьму, а у нас всё делается своевременно и чисто. Потому что это не водка с мылом спринцовкой вовнутрь, а ведь водка с мылом – это посильнее, чем «Девушка и смерть» Горького! И, кстати, на ту же тему. Это пятьдесят на пятьдесят. Пятьдесят выживают, если, конечно, опытный хирург, пятьдесят нет, потому что ковровый ДВС и сплошная экстирпация матки. А у нас всё делается своевременно и чисто.
А раньше, когда мыла не было, водку выпивали вовнутрь себя, а этих маленьких пакостников просто прокалывали, как лягушек, вязальной спицей тоже вовнутрь себя, и это правильно, но зачастую вместе с сопутствующими внутренними органами, что уже чревато известным последствием. Это рассказывала мне моя бабушка. Там, в заповедных местах, в деревне, где сплошной лад и народная эстетика. «Слыхал, как говорится? Дай, Господи, скотинку с приплодцем, а деток с приморцем. Вот как говорится у нас!» И поэтому, сказывала бабушка, на широком народном гулянье водили поселяне хоровод и самая сексапильная бой-баба деревни выходила с выходом и разворотом и, будучи хорошо брюхатой, откидывала такие коленца, что мужики и рты поразевали. А соседка ей кричит: «Да ты что, выкинешь!» А та в ответ хохочет: «Э-э! Знам, где взять!» Лев Толстой писал, что курица не боится того, что может случиться с её цыплёнком, и дети для неё не мученье. Она делает для своих цыплят то, что ей свойственно и радостно делать; дети для неё радость. А сдохнет цыплёнок, она не спрашивает себя, зачем он умер, куда он ушёл, поквохчет, потом перестанет и продолжает жить по-прежнему. Ну да, на то она и курица, а вот женщины в те времена этого дела на самотёк не пускали.
Потому что ещё прежде того, когда не было не только мыла, но и спиц, и вместо водки в кабаках подавали сургучную казёнку, настоянную на крепких табачных корешках, то, по свидетельству классика, когда у соседей дифтерит убивал ребёнка, мать вела своих детей прощаться с умершим для того, чтобы её ребятишки заразились от покойника и тоже перемёрли. Зараза дифтерита прилипчива, передаётся легко, и бывали случаи, когда мать, выпросив рубашку умершего от заразы, надевала её на своих детей.
Всё потому, что мы живём в мире, где победила доброта и гуманизм, а раньше этими пакостниками были забиты все канавы, как придорожные, так и городские сточные, они раздувались и синели под каждым рыбным прилавком, под каждым ткацким станком, всплывали в каждом деревенском пруду и колодце, не говоря уже о монастырских или дворцовых.
Да, мы живём в эру милосердия, но беззвучный крик там плода и его отдёргивание от инструментария кого как, а иных абсолютно не умиляет, потому что хочет, дрянь этакая, жить. А собственно, за какие такие заслуги?
Жизнь – величайшая ценность, по мнению некоторых дебилов – даже единственная реальность, а ты кто такой? Есть мнение, что эти нерождённые младенцы вообще слишком много о себе понимают. Они ещё ничем не заслужили. Прослушивания симфонической музыки и разговоров с родителями, которые, какие ни будь распоследние ракалии, жыды и студенты, всё-таки суть люди, и в этом смысле несут крест бытия и полные штаны быта, а оно, без году неделя многоклеточное, тупая бластула, будет гнуть пальцы.
Апломб вполне понятен: один из многомиллионной орды живчиков с криком «Я самый крутой!» внедрился в мамкину клетку – понятен, но не извинителен. И, входя вместо дикого зверя в мамкину клетку, следует помнить, кто ты. А ты хуже, чем дикий зверь, ты паразит и вампир. Помни об этом и веди себя скромно, как все прочие паразиты и вампиры, которые скромно прячутся в темноте кишок или старых гробов и только ночью выползают на разведку и кормёжку.
И в старые добрые времена это все хорошо помнили, в особенности матери знали цену этим существам. И она гораздо ниже теперешней, когда за эту дрянь готовы платить живыми баксами.
Ведь это уникальное в природе восхождение: сначала ты одноклеточное, потом паразит и вампир, затем уже млеком питаешься, позднее становишься полноценным мыслящим тростником, а там, глядишь, и в святые выбьешься и твой хладный труп будет благоухать всеми цветами радуги и носков! Если, конечно, ты мужчина, потому что я перенюхал много женских носков, и все они… Алё, не отвлекаемся, я хочу сказать – до этого ещё нужно дорасти, а будучи зародышем, надо быть скромнее. И если тебя желают выскрести, то помни, что это не какие-нибудь врачи-убийцы, Абрамы, родства не помнящие, а родная матка так решила. А ты пожил немножко – и будет, дай место другим, которые окажутся ещё круче и доберутся до выхода.
Я спьяну беседовал с одной молодой женщиной, хотя какая это женщина, это ангел, и она сообщила, что ей это в своё время тоже грозило. «И что?» – спрашиваю. А она слегка выпила, и отвечает очень весело: «А я хотела жить!» Вот это – настоящая тяга к жизни, без жеманства, без чопорности, такой зародыш не тварь, перед кюреткой дрожащая, и ребёнок получился очень милый и не без многочисленных дарований. А так (в смысле, если вы не таковы, как она) – нечего.
Потому что ещё раньше, когда вообще не было никакого спиртного и даже железа, собственных детей вообще перорально ели вовнутрь. И заметим – ведь это ещё боги, а что уж люди творили – представить тошно.
Так что идея беременности хотя и не стареет, но абсолютно не нова. Просто всё, как всегда, оказалось до подлого визга неожиданно. То, чего боялось, но вопреки разуму и хотелось, о необходимости чего говорилось, свершилось. Он ещё не раздел её до конца, но уже хотелось одеть обратно, однако было поздно, пришлось раздевать дальше, уже не предвидя от этого никакой особенной радости.
Она была, как неродная, – нерешительно стояла голая посреди холодной комнаты, поджимая пальцы ног. Мелькнула мысль, что ей нельзя, наверное, стоять на холоде. Но всё-таки он ещё немного полюбовался, потому что она как-нибудь не простудится за лишнюю минуту, а ему прекрасно. Какая она босиком беременная на кухне.
Как раньше германские невежды и сексисты, тупая кайзеровская сволочь, колбасники и пердуны, особенно генералы, тоже имели свой ку-клус-клан в отношении угнетённых женщин – три «К». Киндер, Кирхен и Кухня. Кухня уже на всех языках одинакова, и где им единственное место, это по результатам феминистической практики уже понятно всем людям. Киндер.
Киндер-сюрприз, да, уважаемый? Ну ты как, ничего? Только ты в натуре побрейся.
Единственно, что немцы малость оговорились, ляпнув «кирхен» вместо «барфус», хотя если вспомнить метафизику и произносительные особенности, то почти и не промахнулись. Но всё-таки оговорка фрейдистская, явно выдающая империалистическую подоплёку и даже начала нацизма, что, впрочем, у них повелось ещё с Гегеля. Не говоря уже о том, что всякий боженька есть труположество, они как бы намекают, что если она ходит не в кирху, а в костёл или тайно посещает синагогу, то она уже и не женщина. А она так ничего себе, ещё получше иных прочих. Про босиком понятно, а кому непонятно, тот пускай вспомнит, что учение иньдао рекомендует женщинам ходить без обуви всегда, когда только это возможно, во всяком случае в период бурной любви, в медовый месяц и перед сексом. И тем чаще, чем она моложе и чем меньше у неё детей. Особенно это рекомендуется девственницам, бездетным женщинам и, главное, беременным.
Особенно по кухне. По кухне – это тру, тут и говорить нечего, ибо сказано всякому металлисту: «Будь тру. Не будь пидором. Все, кто не тру, – пидоры». А если кто не понимает, сколь хороша женщина босиком беременная на кухне, то этот человек сам не тру. Или он сам малодушная женщина, которой холодно, и она ради комфорта готова пойти не только что на развал Советского Союза, а и на прямое предательство идеалов Мироздания.
– А дальше? – спрашивает писклявый детский хор. А вот дальше-то, дети, ничего не надо. Особенно вас.
– Ленточка, что ж ты, ложись под одеяло, – и, быстро выскочив из одежды, лёг тоже. Со всеми присущими ему в таких случаях наворотами.
И вдруг опять остановился.
– Слушай, а тебе можно? – спохватился он.
Она кивнула с закрытыми глазами, но всё равно было немного не по себе и как будто даже совестно. Он так-то был вполне совестливый, уж поверьте.
– Я буду осторожно, – пообещал он, показалось, что сморозил глупость, и он поторопился эту глупость поскорее чем-нибудь замять, например сиськами, но и тут не было полной свободы, уж слишком они были теперь особенные. Она, к счастью, ничего не сказала, не слушая. Он на миг прислонился к ней лицом и замер. А потом глубоко вдохнул, выдохнул и стал сдерживать клятву насчёт осторожности.
И тут кровать отчаянно заскрипела, а он, оказывается, уже успел забыть – быстро же! – как ужасно скрипит эта кровать. Конечно, почтенное семейное ложе, на котором когда-то был зачат и сам лирический герой, но от старости рассохшееся и мерзко, так, что, наверное, слышно на улице, скрипучее. И он даже забыл, что они никогда не пользовались кроватью в игривых целях, для этого им служила вся поверхность Земли, а кровать для сна, причём глубокого, чтобы особенно-то не ворочаться.
– Пускай она скрипит, наплевать! – умоляюще сказал он, а ей-то было как раз наплевать, да только не ему, и он почему-то то ли не догадался, а то ли не решился предложить попросту съехать на пол, а стал рукой придерживать спинку кровати, но так, чтобы она этого не замечала.
Она не замечала, пытаясь сосредоточится на своём, и непонятно, с каким успехом, а вот он – с самым плачевным. Он отвлекался – её грудь изменилась, словно из её глубины выступили на поверхность могучие голубые кровепроводы вен, и прежде простые сосочки стали непростыми, что-то затевалось, есть бестолковица, сон уж не тот, что-то готовится, что-то идёт, вспомнил он, засмеялся и испугался вдруг: а не тяжело ли ей?
Не прошло и двух минут. Так или иначе, но она уже устала и лежала обессиленная, но не счастливая взамен, как это принято изображать. А он тогда сел у её ног и стал молча гладить ей живот, ни о чём не думая. Гладил и гладил, оглаживал и оглаживал и снова гладил.
Она была как Афродита каменного века, в смысле века каменных джунглей, с большим плодородным животом, мощным тазом, туго налитой грудью, но только с почти детским лицом.
– Устала? – осторожно спросил он так, чтобы его неподдельное удивление – с чего бы тут уставать? – выглядело, как простая нежность.
– Ага, – сказала она и виновато улыбнулась. – У меня какой-то приступ импотенции.
– Да, – кивнул он, – и у меня что-то фригидность разыгралась. Не иначе – к дождю.
– Не ешь ничего, вот и разыгралась.
– Я не ем? – изумился он и тяжело вздохнул: – Я ем.
Да, он ел по вечерам. И ещё как ел! А как пил! И тут он как будто стал припоминать… Тот сон. И отдёрнул руки.
– Чё ты вздрагиваешь?
– Стреляли, – машинально ответил он, передёрнул плечами. И, подумав, (или, что в настоящем контексте одно и то же, не подумав) спросил:
– Ну ты как, замуж-то выходишь?
(Да, точно! Ты сам, козлодой, не понял, что написал. «Подумав» – это в смысле, что сделав паузу, в течение которой можно было и следовало подумать, а «не подумав» – что паузу-то сделал, а подумать забыл, так и выдержал её без единой мысли в голове.)
(Да ни фига, мутант! Это, может, ты без единой мысли в голове, а у него мысль была поважнее, чем о её замужестве либо одиночестве!)
(А, ну да. Без базара, чувак, без базара. Он просто про другое думал, сейчас до меня типа допёрло.)
– Ну ты как, замуж-то выходишь?
– Не берут пока, – невесело улыбнулась она.
А по нему прокатилась волна противоречивых чувств: справедливого злорадства, что её обманули, одновременного сочувствия к ней, что её обманули, и главной обиды – чего ж ради рушили?
Когда она сказала, что любит другого, герой не поверил и стал смеяться. Ей было нисколько не смешно, а… он не верил ещё целые сутки, в продолжение которых она кричала, плакала и другими способами показывала свою нелюбовь. Сутки кончились, и она, опухшая, с синяками под глазами, больше ничего не могла добавить к сказанному. Он поверил и совершенно растерялся.
Расстались они быстро, но тяжело.
Расставаться, когда перед глазами картины ещё вчерашней любви (а то и сегодняшней, ведь это смотря как считать – по московскому или по местному времени), совсем несладко. Даже когда женщину плохо переносишь больше одного дня, то и тогда это тяжело, а уж если любишь, то, не знаю, как там лирический герой, а я об этом и говорить не хочу.
А как тогда всё? И вообще – что значит «полюбила другого», дура какая, ты полюбила, а я виноват? Не я же полюбил, я тут при чём? Я ни при чём, ну вот и нечего от меня уходить. Полюбила и люби, а меня обманывай, только умело, чтобы я не догадывался! И меня тогда всё равно тоже люби! И чтобы только меня одного! Да ещё развод, здрасьте пожалуйста!
А как же всё, что было хорошего, оно куда теперь денется? Подарочки, одуванчики и хвощики, стишки, колечки золотые, морковинки – всё это было такое смешное, очень интимное, оно может существовать только в любви, а без неё всё исчезнет, испарится вместе с теми частичками сердца, и сердце без частиц будет нецелым, дырявое сердце, и мы же сдохнем, дура какая!
А как насчёт будить друг друга только губами, иначе стыдно, и – здравствуйте, ручки, и здравствуйте, ножки, и здравствуй, писечка, а она обижалась: «Это место у меня не смешливое!» Хотя не очень-то и обижалась. Она же как маленькая, совсем маленькая девочка, так же ещё не в ладах с речевыми стандартами. И когда было холодно: «А писечка не мёрзнет?»
– «Нет, не мёрзнет, у меня же там внутри солнышко! И ещё, не к столу будет сказано, у меня же там есть шёрстка!»
А как вообще насчёт разделить? Они так срослись за это время, надо резать по живому. А надо ли? Конечно, нет, а она режет! А как насчёт открытых уголков души, таких уголков, о которых можно знать только любимому и любящему человеку? А если мы расстались, то и нелюбимые, тогда и нельзя знать, а уже знаем, и что нам с этими уголками делать? Их нужно удалить, а, во-первых, – как? А во-вторых – что же будет с душой такой дырявой, это же не тема, это вообще не душа, это получается вообще хуйня, а не душа, дура какая!
Да теперь как людям в глаза смотреть, общим знакомым, а у них все знакомые общие. Его спросят на голубом глазу: «Ну, как там Ленка?» А он скажет: «Не знаю». – «Как так не знаю? А кому же знать? Ах ты, шалунишка!» То есть всех знакомых теперь придётся избегать. Это трудно представить, а вот ещё хуже: а родня? Мать узнает – зарыдает, смахнёт слезу старик отец. Сестрёнка-гимназистка тоже будет плакать, а то и утопится.
Но это были ещё цветочки, пускай бы топилась. Его прошибла мысль чудовищной силы: она полюбила другого и сперва молчала. А он-то не знал, он-то с ней как с родной! А она уже в это время, принимая ласку, значит… Он понял теперь задним числом, как мог смешон быть в её глазах своей самодовольной снисходительностью или нежным сюсюканьем, и краска тяжкого оскорбления заливала его уши.
Он решил: «Во-первых, я отомщу. Во-вторых, жестоко отомщу. И в-третьих, скоро отомщу!» Он долго раздумывал, как именно жестоко и скоро.
Хотелось помечтать перед сном, когда душили слёзы. Он вообще-то всегда был плаксой.
Однако все приходившие ему в голову способы мести казались либо чересчур мелкопакостными, либо слишком опасными. Либо уже совершенно нежизнеподобными. Он, например, представил, как убьёт кого-то из них, но это сразу напомнило рассказ Антона Чехова. И даже хуже, потому что чеховский мститель дошёл в воображении только до суда, а наш – до шконки и параши, представил, как он присел, это было омерзительно представить, как он присел. А муки нравственные? О, конечно, нравственных мук он не перенесёт!
И тогда сказалось это. Сначала мысленно: «Женщина, а ведь это наказуемо». А потом и устно при первом удобном случае. Она немного оробела и спросила: «Как?» Он, не задумываясь, ответил: «Через детей». Не задумываясь, зато потом он задумался – почему так, не задумавшись, ответил. И думал ещё долго – всю оставшуюся жизнь.
Но это было потом, а тогда ему сначала сказалось, а потом подумалось. Что это толково придумано. Но, признаться, как будто несколько жестоко? Ну ничего. Во-первых, так ей и надо. А во-вторых, мечтать не вредно. Ему хочется помечтать, ведь хорошо в очках мечтать, и это его личное дело. Между тем игра могла получиться захватывающая. Каждую ночь перед сном. Было чем заняться. В долгие часы бессонницы.
Он подумал, что эта нехорошая женщина, конечно, очень хороша, но только собою, а в себе носит кошмарный сонм хронических заболеваний, да вот-с мы тут, юнош мой яхонтовый, и списочек приготовили-с:
1) хроническое малозубие с недоразвитием всех пар челюстей;
2) привычный вывих плеча;
3) хронический гепатит то ли А, то ли Бэ, то ли ни А ни Бэ. И Цэ и Дэ до кучи;
4) хронический цистит, всякий раз обострявшийся после сексуальных эксцессов и беганья босиком по снегу;
5) хронический, кроме простого цистита, и холецистит;
6) ну и просто дура какая;
7) остеохондроз;
8) детское косоглазие и носила очки для спрямления орбит, правда, вроде, спрямила, но факт есть факт;
9) острым педикулёзом однажды в детском лагере хворала, как обнаружилось по возвращении домой;
10) подострый ринит с усиленным соплеотделением;
11) не исключён также гастрит, потому что съели мы как-то раз по пирожку неподалёку от вокзала, и мне ничего, а она залетела, в смысле живот заболел, правда, это могло быть связано и с холециститом, а также с болезненными менструациями (см. пункт 12). Она тогда съела и говорит, что, кажется, съела пулю. «Какую пулю?» – удивился он. «А в живот!» – отвечает, и точно – болело весь день. Но главный-то юмор состоит в том, что спустя много лет на месте того места выстроили предприятие быстрого питания под заголовком «Пуля». Правда-правда!
12) болезненные менструации;
13) головные боли, истерики, битьё посуды, слёзы;
14) пиромания —
и это-то всё в двадцать один год! Да ей обложиться грелками, пиявками и питаться овсянкой через трубочку, а она рожать собралась!
Он лёг на диван и, с удовольствием пуская вверх дым, сплёвывая на пол и стены, до потолка, конечно, не доставал, хотя и попробовал, но всё вернулось обратно – на лицо-то полбеды, а вот подушка мокнет, – и, с удовольствием воняя носками, размышлял. Она весьма внушаема. Когда у неё что-нибудь побаливало, иногда живот, а чаще его низ, он укладывал её в кровать, сам садился рядом. Он делал значительное лицо и тоном гуру, по-нашему это будет учитель, называл время, через которое боль пройдёт, и гладил её по всему, и боль проходила в предсказанное время. Он считал, что это психотерапия, а сейчас вдруг подумал: а вдруг это не психотерапия? Теперь, измотанная известными событиями, она услышала от него, никогда прежде не ошибавшегося, такое зловещее пророчество.
Он знал и то, что в её роду идёт уже серьёзно ряд подобных из этих болезней, пока коснувшихся некоторых посторонних и малоценных родственников. Он сам в своё время был озабочен этим, и даже на досуге беспокоился за судьбу их возможного будущего ребёнка. Вот тут стоп. А если не врать?
Возможного и будущего ли? То есть, конечно, ещё как возможного, но вот будущего ли – вопрос. Всё-таки сперва надо выучиться, закончить институт, правильно говорил Ленин папа на свадьбе: «Учиться, учиться и учиться!». То же и все говорят. Брать ей академический отпуск – всё забудет, и без того двоечница, опять же время терять.
А вот если не врать?
Ну, конечно, придётся подрабатывать, конечно, неохота. Сторожем. Ночь не спать или спать мало и неудобно, а с утра на занятия, и полдня клевать носом, а ведь ещё вопросы задают, то есть ещё готовиться к занятиям, вот дерьмище-то! Сторожем… А платят сколько? Это значит – мучиться, а денег всё равно будет не хватать. Лучше дворником – ночь спи, с утра работай. Да, но только не зимой. С утра шёл снег, а потом слежался, и вот поди-тко поколи лёд, а он ведь – сволочь прочная и бесконечная, лёд. Плюс помойки, а вокруг – девятиэтажки, это всё мусоропроводы, так он не понял, кто он будет – голубой дворник с бляхой или мусорщик на Лорее? А зарплата, как у сторожа, если, конечно, не обслуживать десять дворов, но тогда когда жить, учиться и бороться?
(Бороться, бороться, что-то я хотел сказать про бороться, забыл.)
Ну котельная. А где она? А вон она, ближайшая дымит за сто вёрст, да туда и идти-то страшно, не то что что. Вагоны разгружать? Так это на вокзале, это ещё дальше, да и как там всё – хрен его знает. А может, там какая-нибудь мафия, всё-таки место криминогенное. Рэкет. Опять же это ночами, спать вообще не получается, это ещё хуже, чем сторожем. Ну, какие ещё работы бывают? То-то, что никаких. Хлопотно это. И ни хуя себе, а когда вообще стихи писать?!
Ну ладно, ладно, мы поняли: лирический герой – лентяй. А вот если всё-таки совсем не врать?
Ну тогда, наверное, надо вспомнить, что никакая ты не Манька Облигация, а лирический герой. Герой, понимаешь? Поэт деревни и гражданин мира. Что стихи обыкновенно пишутся в трамваях, а это будет вполне актуально при поездках на вокзал, а также сторожевыми ночами. А не хочешь писать – не пиши, сынок, а захочешь – напишешь. Что денег не хватает естественным образом, и родители помогут, и стипендия к жалованью, так что и проживём, и выучимся, а что тебе неохота, то мы это понимаем, но не более того.
Нет-нет, вы не понимаете, уважаемый автор, или, хуже того, передёргиваете! Я не так говорил. Я говорил: жить, учиться и бороться! Вот что «тогда, если не врать».
Мы так любим бороться. Я сильнее, но ненамного, а если совсем чуть-чуть поддаваться, то силы равны. По полу раскиданы одеяла, в доме жарко натоплено, так что хочется раздеться и лечь на пол. Подножки запрещены. Захватывать можно только руками и только выше пояса, потому что борцы обнажены. Смуглый противник с толстой косой, как угорь выскользнув из жарких объятий, переходит в наступление, но тщетно. Тогда снова атакует фаллофор. Мягкими движениями он отбивается от цепких рук соперника, вдруг охватывает его поперёк живота и падает вместе с ним назад, так что длинные ноги первого описывают в воздухе очаровательную дугу, но в полёте этот ловкий олимпионик успевает по-кошачьи изогнуться, и вот уже упирается в одеяло затылком и пятками. Фаллофор всем телом наваливается на этот живой мост и начинает дожимать. И мы помним, что руками захватываем только выше пояса, это правило остаётся в силе, даже если борцы начинают соитие. Да, мы славно боролись, и Людмила – это ведь только здесь, в публичном доме, ей присвоили за прекрасность имя Елены – Людмила лежала на полу и хохотала, как русалка.