355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Румянцев » Вампилов » Текст книги (страница 6)
Вампилов
  • Текст добавлен: 31 марта 2017, 11:00

Текст книги "Вампилов"


Автор книги: Андрей Румянцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

Намеренно называю фамилии всех участников. В одной московской газете доводилось читать беседу журналистки с Валентином Григорьевичем Распутиным. Упомянув зоркинский снимок, она написала: «Узнали профиль Вампилова, похоже, и профиль Распутина». Не в первый раз авторы, понаслышке знающие о студенческих годах жизни Александра Вампилова, сближают двух замечательных мастеров слова. Конечно, стремление это можно понять: оба учились в одно время в одном университете и позже действительно стали друзьями. Но здесь к месту будет небольшое пояснение.

Валентин Григорьевич учился курсом старше. В группе, где он занимался, мы, Сашины товарищи, выделяли, кроме него, будущего журналиста Толю Субботина и Борю Задерея, ставшего потом учителем. Наша «семерка» встречалась с ними то в университете, то в студенческом общежитии. Один год, на втором курсе, трое из нас даже жили в одной комнате с Распутиным и двумя его упомянутыми товарищами. Саша часто бывал в этой комнате и, конечно, приятельски общался со старшекурсниками. Но каких-то особо тесных отношений с Валентином Григорьевичем, тем более на почве литературных увлечений, у них не было. Каждый оставался в кругу своих друзей. Распутин казался тогда немногословным, чуть замкнутым в себе, расхожих разговоров по поводу литературы особо не жаловал, хотя в житейском студенческом общении всегда был дружелюбен, на его расположение, участие, а если требовалось, и помощь можно было рассчитывать. Он не ходил в университетское литературное объединение, к прозе еще не подступался. Сейчас, задним числом, можно сказать, что он, как былинный Илья Муромец, втайне копил свою богатырскую силу.

А чем закончить рассказ о наших «художественных» затеях? Они реяли в самом воздухе студенческой жизни. Если весь вечер в молодой компании звучат романсы на стихи Пушкина, поэтов его окружения, то память о декабристах всплывет от одного слова, одного намека. Если что-то в пейзаже напоминает известную картину художника, то почему бы на минуту не воплотиться в ее героев? К тому же был, был рядом человек, будивший воображение, первым откликавшийся на поэзию бытия и слова. Недаром он занес в записную книжку: «Поэзия есть и останется только на земле».

* * *

Едва ли найдется в студенчестве день, прожитый Вампиловым без музыки. Собираться в Сашином флигельке и слушать записи на пластинках стало для нашей компании постоянным и радостно ожидаемым занятием. Миши, как обычно, не было в городе. К младшему внуку на месяц-два приезжала из Кутулика бабушка Александра Африкановна. Нашу ватагу она встречала сердобольными вздохами. Одного спрашивала, не надуло ли ему голову без шапки, второго – не заморозил ли ноги в разбитых башмаках. И усаживала к теплой печке, совала душегрейку или Сашины шерстяные носки… Свою нежность к внуку она прятала за шутку, и шутки ее были обращены, казалось, не к двадцатилетнему, а скорее к двенадцатилетнему любимцу. Саша тоже не оставался в долгу, и в ласково-насмешливых ответах его сквозила давняя привязанность к бабусе.

Чай у Александры Африкановны был всегда наготове – ждала внука. Собрав на стол, она уходила за ширмочку, отделявшую кухонную часть домика, и садилась там за штопку или вязание. Мы включали проигрыватель. Звучали Бетховен, Моцарт, Шопен, Паганини, Сен-Санс, Лист. Обычно Вадим Гребенцов приводил какие-нибудь подробности из жизни композитора, говорил о музыкальной теме, звучавшей в эти минуты. Любопытные пояснения делали Игорь Петров, Борис Кислов, вставлял свое и Саша. С тех пор мне кажется, что впечатление, произведенное музыкой, во многом зависит от обстановки и компании, в которой находишься, да, да, от компании, от только что услышанного чьего-то рассказа, от произнесенных кем-то в эти минуты слов, даже от вздоха, восклицания – словом, от присутствия понимающих гармонию звуков и твое состояние родственных душ.

Бетховенская «Лунная соната» в нашем сознании была связана с всепоглощающей любовью композитора к Джульетте Гвиччарди. Как известно, эта кокетливая девушка через год после создания сонаты, обессмертившей ее имя, вышла замуж за графа. До сих пор слышу голос Вадима Гребенцова, не отвлекающий от музыки:

– Бетховен хотел покончить с собой. Даже написал завещание братьям. Но это – после. А в сонате свет… нежность…

Думается, такая музыка оставляла в душе Вампилова глубочайший след.

А что касается «Крейцеровой сонаты», то первое прослушивание ее нашим кружком связано с незабываемым вечером, проведенным в домике Саши. Об этом, уверен, со всеми подробностями может рассказать каждый из тогдашних слушателей. Но слово все же лучше дать Игорю Петрову.

«Помнится, узнав о появлении в продаже пластинки с "Крейцеровой”, мы с Саней сорвались с лекции, чтобы успеть приобрести столь дефицитную вещь. Соната оказалась записанной на двух стандартных пластинках, исполнители – Давид Ойстрах и Лев Оборин… Вскоре на очередном вечере во флигеле Саня поставил пластинку и, сделав многозначительную паузу, достал с полки томик Толстого с повестью “Крейцерова соната”. Раскрыл его и прочел: “Знаете ли вы первое престо? Знаете? У!.. Страшная вещь – эта соната. Именно эта часть. И вообще страшная вещь – музыка…” Саня пробежал глазами текст, продолжил: “Разве можно играть в гостиной… это престо? Сыграть и потом похлопать, а потом есть мороженое и говорить о последней сплетне. Эти вещи можно только играть при известных, важных, значительных обстоятельствах и тогда, когда требуется совершить известные, соответствующие этой музыке важные поступки”. Закрыл книгу. Зазвучала музыка. Медленное, но внутренне напряженное вступление, стремительная главная тема, затем побочная – распевная и широкая, с оттенком мечтательной задумчивости, и, наконец, заключительная – мужественная, насыщенная огромной, “взрывчатой” энергией.

Конечно же, Вампилов имел представление о форме сонатного аллегро – самой совершенной и универсальной схеме, позволяющей воплотить в музыкальных звуках мысль, развить ее. Но он комментировал не по схеме – интуитивно улавливал связи между контрастными эпизодами, выстраивал концепцию, словно выверял ею свое понимание музыкальной драматургии.

В паузе перед второй частью Саня вновь раскрыл книгу: “А вот что у Толстого дальше: ‘После этого престо они доиграли прекрасное, но обыкновенное, не новое andante с пошлыми варьяциями и совсем слабый финал’. Ну-у, здесь старик был неправ. Давайте послушаем ‘пошлые варьяции’”.

Я не уверен в точности вампиловских слов, но суть его высказываний была именно такова. Еще в большем восхищении он был от финала, написанного также в форме сонатного аллегро и схожего по характеру с первой частью.

Вампилов не связывал содержание противоречивой повести Толстого с образами бетховенской сонаты, будучи уверенным в том, что у писателя музыка сонаты представлена в искаженном виде, через болезненное восприятие героя. Возможно, он знал, что Толстой к концу жизни изменил свое отрицательное мнение о Бетховене и однажды сказал А. Гольденвейзеру: “Я не вижу в этой сонате того, что приписал ей в своей повести”. Однако не раз, прослушав первую часть, Саня мимоходом, не без иронии бросал фразу: “Пропустим ‘пошлые варьяции’, перейдем к финалу”. Одними из главных качеств, которые привлекали внимание Вампилова в “Крейцеровой сонате” Бетховена, были ее симфонизм, драматургический накал, движение мысли. А что же тогда говорить о симфонических произведениях немецкого классика?»

Когда раздавались начальные такты Пятой симфонии Бетховена, мы в единый миг становились притихшими и серьезными перед мощью музыки, слышанной много раз: «Та-та-та-та-а! Та-та-та-та-а!»

– Знаете, как называют начальную тему? – спрашивал Гребенцов. – Темой Судьбы. «Судьба стучится в дверь». А студенты непочтительно придумали к этой музыке такие слова… – Вадим баском запевал: – «Кто украл хлеб? Кто украл хле-б-б!» – И тоненько, дискантом, отвечал, воспроизводя партию скрипок: «Это не я, это не я, это не я-я!»

Слушали музыку к драме Гёте «Эгмонт», увертюру «Кориолан». Сильное впечатление всегда производила Третья, «Героическая», симфония. Каждый из нас знал, что первоначально она была посвящена Наполеону, но после того, как Бонапарт принял корону императора, Бетховен гневно перечеркнул это посвящение. Вампилову с его пристрастием к емкой, отточенной фразе нравилась новая надпись, которую композитор с достоинством оскорбленного в своем чувстве творца сделал на партитуре: «…в знак воспоминаний об одном великом человеке».

Пожалуй, самое трепетное отношение у Саши, у всех нас было к Девятой симфонии. Ее хоровой финал – «Оду к Радости», написанную на слова Фридриха Шиллера, мы, слушая, неизменно подхватывали, вначале тихо и осторожно, а затем, по мере нарастания музыки, возбужденно и громко. Оркестр и хор звучали в Сашиной избушке так ликующе и мощно, что наше воодушевленное пение растворялось в этой могучей стихии, не внося диссонанса, но зато празднично освежая наши души.

В связи с Девятой симфонией Игорь Петров припомнил в своей книге «Гитара милая, звени, звени…» один эпизод. «Ранней весной (кажется, 58-го года) Саня пригласил нас к себе на 3-ю Железнодорожную, обещав какой-то сюрприз. Оказалось, его брат купил радиолу, изготовленную где-то в Прибалтике, – массивную, облицованную темным деревом, с мощным звуком и диапазонами высоких и низких частот. Никакого сравнения с примитивными электропроигрывателями!

Поставил Саня Девятую симфонию, настроил диапазоны – и первое впечатление, будто слушаешь живой оркестр… Потом мы вышли на крылечко покурить. Было темно, морозно. Небо закрывали низкие серые тучи. Из домика глухо доносились звуки симфонии. И вдруг – вначале это показалось чистым ребячеством – Саня начал фантазировать: “Представляешь – летом. Распахнуть окно и спросить у прохожего: ‘Вам это не приходилось слушать? Каково? Неплохо звучит?’ ” Я закивал, поддавшись его эмоциональному всплеску…»

Думаю, что бетховенская музыка не раз наталкивала Вампилова на размышления о жизни и искусстве. Поэзия, витавшая в четырех стенах его убогого пристанища, плохо вязалась с нашей тогдашней жизнью, с тем, что повседневно говорилось, писалось, внедрялось в бытие. Судьба великого композитора – череда страданий, перенесенных только благодаря огромной воле, творческой страсти и порыву к счастью, – эта судьба была опорой думающему и чувствующему человеку среди людской пошлости, мелких желаний благ и удобств. Совсем не случайно записал Вампилов в своей рабочей книжице:

«Бетховен не повторится. Чем дальше от Бетховена, тем больше человек (в известном смысле) будет становиться животным, хоть и еще выше организованным. В будущем человек будет представлять из себя сытое, самодовольное животное, безобразного головастика, со сказочным удобством устроившегося на земле и размышляющего лишь о том, как бы устроиться еще удобнее. Время Пушкиных и Бетховенов будет рассматриваться как детство человечества. Головастик скажет: “Как ребячились люди! Занимались какой-то поэзией, как это… Музыкой. Что это такое? И зачем она им понадобилась?”».

И неудивительно, что в записной книжке Вампилова есть строки, которые родственно перекликаются с мыслью Бетховена, высказанной им в своем завещании. Обращаясь к братьям, композитор дал им выстраданный совет: «Растите детей ваших в добродетели: только она одна и может дать счастье, а совсем не деньги. Говорю это по личному опыту». Нечто похожее записал и Вампилов – не важно, о реальном человеке или о герое будущего произведения: «Он хотел достичь всего через материальное могущество. Это такая грубая, такая общая ошибка – он ничего не достиг».

Его привлекали судьба и музыка Моцарта, постоянная борьба света и тени в его жизни и творчестве. Свет, радость, душевная свобода – это звучавшие в Санином жилище Двадцать пятая и Сороковая симфонии, «Маленькая ночная серенада»; темный вихрь беды, скорбь – это сменявший их «Реквием». Пугающую загадку, таинственность нес с собой рассказ Вадима Гребенцова о «человеке в черном», посетившем Моцарта и заказавшем ему траурную музыку.

Кудесник оперы Верди был с нами и на репетициях оркестра – в перерывах то один, то другой подбирал его мелодии; и в комнате общежития – тут оперой «Травиата» частенько начинался и заканчивался день, и каждый из нас, по вкусу, подтягивал жалким голосом исполнителям партий Альфреда или Жермона; и в домике Сани – он любил ставить пластинку с оперой «Риголетто». По воле Вампилова герой его рассказа «Исповедь начинающего», томясь у дверей редакторского кабинета, вспоминает фрагмент именно этого произведения:

«По коридору туда и обратно ходит, напевая драматическую тему из второго действия “Риголетто”, молодой человек в черном костюме с бледным лицом. Испачканные в чернилах руки он заложил за спину и нервно шевелит там большим пальцем.

Молодой человек: Ля-ля, ля-ля, ля-ля, ля-ля, ля-ля, ля-ля. (Вздрагивая и останавливаясь.) Не знаю, как я кончу, но начал я плохо…»

Много обсуждений вызывала в нашем кружке музыка отечественных композиторов. Слушая «Арагонскую хоту» Глинки или «Итальянское каприччио» Чайковского, поражались широте русской души, русского гения, так хорошо чувствующего музыкальный лад другого народа. И всегда оставляла глубокое впечатление музыка, рожденная поэзией и печальной неустроенностью российских просторов, их суровой историей: увертюра к опере «Руслан и Людмила» и «Вальс-фантазия» Глинки, Первый концерт и «Времена года» Чайковского, мелодии Римского-Корсакова, Бородина, Мусоргского, Рахманинова. Однажды Игорь Петров принес Первую симфонию Калинникова, композитора, редко исполняемого и тогда, и сегодня. Главная тема симфонии – мелодия, взятая, вероятно, из народной песни, дохнула такой знакомой русской неохватностью и печалью! Еще одно имя встало в нашем сознании рядом с Кольцовым, Некрасовым, Есениным.

Всегда под рукой был большой набор пластинок с записями Шаляпина. В те времена нельзя было прочитать мемуаров великого певца, достоверных свидетельств о его отъезде из России и жизни за рубежом, о травле его на родине в 1920-е годы. Но, слава богу, с нами оставались голос Шаляпина, его могучий талант, его боль о России.

Потрясающе действовал на нас в шаляпинском исполнении романс Глинки «Сомнение». Кажется, Саня первым обратил наше внимание на стихи Есенина, написанные под воздействием этого романса:

Слушай, поганое сердце.

Сердце собачье мое.

Я на тебя, как на вора,

Спрятал в рукав лезвие.


Строки эти всплывали в сознании, усиливали трагизм того, что мы жадно слушали.

Совпадала по чувству с романсом Глинки ария Алеко, которую пел Шаляпин; ее запись в те же минуты, следом, включал Саня. Опять тревожная музыка… чреватые взрывом ревности слова:

Весь табор спит.

Луна над ним полночной красотою блещет.

Что ж сердце бедное трепещет?

Какою грустью я томим?


В этих святых минутах была разгадка того, что могло удивлять не только посторонних, но и нас в самих себе: как же это вы, ребята, ходите на танцульки, где неизменно гвоздь программы буги-вуги, и вам нравится университетский джаз, особенно мгновения, когда три саксофониста в черных смокингах и белых рубашках с бабочками, начиная солировать, одновременно и резко встают и слегка вскидывают свои инструменты, вы даже дружески улыбаетесь им, потому что часто репетируете рядом, в соседних комнатах, и достаточно знакомы; вы сами носите пусть не «дудочки» и не экзотической расцветки пиджаки, но все же обуженные брюки и пестроватые костюмы – как же это вы, ребята, спеша за модой, играете в непопулярном, немодном оркестре народных инструментов и, собираясь на квартире товарища, слушаете музыку, которой сто, а то и двести лет от роду?

Отвечала на это душа, ликующая и плачущая, беспричинно мрачнеющая и так же беспричинно торжествующая. Вампилов в рассказе «Моя любовь» устами своего молодого героя объяснился так: «Мне казалось, что это тонкое и глубокое чувство, которым жила и входила в душу музыка, – мое чувство, и мне захотелось вдруг видеть Веру и говорить ей что-нибудь красивое и нежное…»

Не знаю, согласятся ли со мной искусствоведы, но, по-моему, у каждой пьесы Александра Вампилова есть своя музыкальная тема, точнее, темы, перетекающие друг в друга, поскольку произведения его напоминают симфонии.

Причем на сцене, в спектакле, музыка, заключенная в драме или комедии, часто теряется; я отчетливее, чище слышу ее при чтении вампиловского текста: в его стремительном и одновременно напряженном диалоге, в исповеди героя, в точной и всегда значительной ремарке автора. Трагическая и нарастающая мелодия гибели человека, распада его души в «Утиной охоте»; в «Старшем сыне» – сквозная, не убитая беспощадной жизнью музыка, напоминающая об отзывчивости, доверии, доброте… И так в каждой пьесе. Ибо музыка для Вампилова была частью его существа и, значит, частью творчества, не прикладной, внешней, а неотъемлемой, глубинной. Она сопровождала его раздумья, и она, без сомнения, воплотилась в его слова.

* * *

Вечная претензия к мемуаристам: зачем вы делаете из героя своих записок ангела? Наводите глянец, и вот уже человек теряет живые черты, у него нет слабостей, недостатков, ошибок.

Об Александре Вампилове все знавшие его рассказывают с симпатией. И это объяснимо. То, что было главным в его личности, не могло не привлекать. Но в нем, конечно, жили и «бесы». Правда, они были… как бы это выразиться?.. тоже особыми, вампиловскими.

Расскажу один случай, и вам, возможно, станет яснее, что имеется в виду.

Известно, что в день стипендии студенты – самые богатые люди. Небольшой компанией, вчетвером, мы посидели в ресторане «Сибирь» и вышли на весеннюю улицу. Вечер стоял чудесный, теплый, было еще довольно светло. Саня вынул папиросы, раздал нам, бросил пустую пачку в урну, но промахнулся. Двое моложавых тренированных мужчин, стоявших рядом, у входа в гостиницу, неодобрительно глянули на нас, один посоветовал:

– Подними-ка, парень.

У Сани взыграло.

– Знаешь, друг, – надменно сказал он, – мы можем заставить тебя извиниться по-французски, снять свои штиблеты и удалиться бесшумно на цыпочках.

Не выдумываю: он произнес именно эту фразу из рассказа «На скамейке»; сейчас не припомню только, была ли уже написана эта новелла или нет.

Незнакомцы буквально прыгнули на нас. Не успел я моргнуть глазом, как уже лежал на одном из своих друзей, поперек, со свирепо заломленными назад руками. Дядя больно упирался коленом в мой позвоночник. Второй точно так же придавливал к земле крестовину, составленную из Сани и моего третьего несчастного друга…

Потом мы сидели в отделении милиции, в кабинете начальника, одного из моложавых тренированных мужчин, и уныло отвечали на вопросы.

Вот и судите сами, что это было в поведении Сани: заносчивость, которую он всегда не любил в людях, или что-то другое? Если даже и заносчивость, то с одной поправкой. Он как бы примерял на себя маску выдуманного им литературного героя, проигрывал ситуацию, в которой тот мог оказаться, говорил его словами. И ждал: как все это воспримут?

«Дурные замашки», как выражаются строгие положительные люди, обычно проявлялись у нас, в том числе и у Сани, в мальчишеских выходках. Вампилов писал о героях рассказа «На скамейке», приятелях Штучкине и Вирусове: «Окаменев даже в самых академических и самых серьезных позах, эти молодые люди представляли бы собой скульптурную группу “Два шалопая”». И сам автор, и мы, его тогдашние товарищи, любили быть шалопаями. И не всегда задумывались, приятно ли это окружающим.

…Отметив какой-то очередной праздник в своей студенческой комнате, напевшись под Санину гитару и напрыгавшись в коридоре на втором этаже общежития, где по таким дням устраивались танцы, мы вдруг решили: «Пойдем к Тропину!» Милейший Георгий Васильевич, уже пожилой человек, доцент, преподавал нам языкознание и диалектологию. Он жил в двух шагах от общежития, в деревянном особнячке с четырехскатной крышей. «Пойти к Тропину» означало, конечно, не светское: наведаться в гости – он нас не приглашал, и мы не были его любимыми учениками, чтобы запросто заходить на семейный огонек. Призыв сей означал очередное дурачество: пойти под окна особняка и пропеть хозяину наши романсы.

Закрытые ставнями окна домика располагались невысоко над тротуаром. Внизу – широкая завалинка, обшитая тесом. Саня поставил на нее ногу, удобно пристроил гитару, тронул струны. Мы расположились вокруг кто сидя, кто стоя, привычно запели. В «Серенаде Дон Жуана» Чайковского Вампилов, как обычно, солировал:

Гаснут дальней Альпухары

Золотистые края.

На призывный звон гитары

Выйди, милая моя…


Апофеозом была песенка из репертуара нашего оркестра:

Гей да, тройка! Снег пушистый…

Ночь морозная кругом… —


где слово «тройка» мы заменили на фамилию хозяина дома…

После праздника в перерыве между лекциями мы стояли обычной компанией в университетском коридоре. И вдруг увидели, что к нам приближается Георгий Васильевич. У него была интеллигентная привычка: не доходя добрых трех-четырех метров, пригибать голову в поклоне и с учтивой улыбкой повторять: «Здравствуйте, здравствуйте!» На этот раз он начал свое приветствие совсем издали, поклон его был ниже, а улыбка учтивее, чем обычно. Подойдя, он начал ласковой скороговоркой:

– А я спрашиваю Валю: ты не заказывала концерт по заявкам? Нет, отвечает… Было очень, очень приятно послушать!

Георгий Васильевич качнулся к Вампилову и свистящим шепотом сообщил ему на ухо:

– Я ваш голос я-авственно различил!

Саня отпрянул и, растерянно улыбаясь, забормотал:

– Разве? Да что вы говорите?

Когда Тропин удалился, кто-то из нас панически предположил:

– Будут репрессии!

Но их не последовало: добрейший Георгий Васильевич простил нам и эту выходку.

Студенческие годы, особенно первые, – это, что ни говорите, переход от детства к взрослой жизни. Много было в нас ершистого, задетые кем-то, грубили, обиженные – лезли в драку. А в мальчишеской драке характер проявлялся по-особому.

Начало учебы запомнилось одной стычкой. На танцах в общежитии к нам, первокурсникам, привязались парни с физмата. Они были постарше, да и собралось их побольше. Один, распалясь, ударил Саню. Когда шум поутих и началось обычное в таких случаях «выяснение», Вампилов презрительно сказал обидчику:

– Ты такой смелый потому, что за твоей спиной – кодла.

– А ты как думал! – вскинулся тот. – Я бью, когда нас трое против одного.

Эта «философия», помню, возмутила нас до глубины души. Когда остались своей группкой, Саня хмуро укорял:

– Что вы стояли? С такими надо драться, сколько бы их ни было!

Случалось, что справедливость и торжествовала. Весной 1960 года в Иркутск со всех волостей свезли строителей: город готовился к приезду американского президента. Мы жили тогда на улице Пятой армии, в приспособленной под общежитие церкви[12]. На пятом курсе нас постигло два переселения: из добротного общежития на улице 25-го Октября – в упомянутую обшарпанную, холодную обитель и из старинного учебного здания университета – в новое безликое строение, выросшее поблизости, на той же набережной Ангары.

Теплым вечером, уже к полуночи, мы стояли довольно большой группой у подъезда своей церкви, под густыми кронами деревьев. Саня был с гитарой. Говорили, смеялись, кто-то негромко запел, Вампилов начал подбирать аккомпанемент. За шумом не заметили, как из темноты выросла ватага парней.

– Что распелись! – грубо крикнул кто-то из их толпы. И тут же на наши головы обрушились удары бутылок. Звон стекла, крики, топот ног… Налетчики исчезли так же стремительно, как и появились.

Пострадавшие, в том числе и Саня, растирали макушки, прикладывали к ранкам носовые платки. Тяжелых последствий, к счастью, не оказалось. Видимо, шевелюры наши тогда были густы, а молодые головы крепки.

Собрав в общежитии подкрепление, мы бросились на соседнюю улицу и нашли обидчиков в доме, где временно поселились молодые строители. Последовало отмщение…

Это происшествие оставило отметинку в творчестве Вампилова. Как всегда, оригинальную. В рассказе «На пьедестале» автор говорит о своем герое, впавшем в пьяный кураж: «На самом деле Жучкин никогда нигде не сражался, если не считать, что был бит однажды бутылкой по голове».

* * *

Заканчивая второй курс, мы с Саней не договаривались о встрече на Байкале летом, во время каникул. Он после экзаменов отправился домой, в Кутулик, а я, привычно торопясь, – в свою сторону: там ждали сенокос, заготовка дров на зиму, другие заботы многодетной семьи.

И можете себе представить мою нечаянную радость: июльским утром вожусь в огороде, открываются ворота – и в проеме Саня, беззаботный, улыбающийся, одетый в футболку и старенькие штаны:

– Привет! А я в ваших краях уже второй день.

Все дела – в сторону. Знакомлю его с домашними, мать предлагает молока или чая – нет, он сыт. Садимся на крылечко, обсуждаем, чем займемся. Зная, что места наши рыбные, Саня сразу же загорелся: перво-наперво – на рыбалку!

Деревня наша кормилась Байкалом. Летом все мужики были на плесе, промышляли сетями и неводом омуля и сига. Эта рыба была на столе в каждом доме. Когда она приедалась, кто-нибудь из старых или малых, не ушедших на плес, на «большую рыбалку», ставил сетушки в ближнем озерце или протоке. Тут ловили рыбу «соровую»: щуку, окуня, язя. Рыбачить удочкой считалось у байкальцев баловством. Этим занимались обычно пацаны или приезжие, городские. Да и в самом деле, зачем деревенскому жителю терять золотой летний день, торча у воды с удилищем, если можно взять добрый улов простым способом: вечером поставил сеть, а утром вынул из нее рыбу?

Так что надо было подумать, какую рыбалку предложить Сане. Ехать на байкальский плес, на стоянку деревенских бригад, было далеко, километров тридцать, хотя любая из артелей не отказалась бы от молодых помощников. Поставить малую сетушку на ближайшем озере Облом – едва ли Саня испытал бы какой-то азарт.

Поэтому я решил, что лучше все же посидеть с удочками на этом самом озере.

Взяли лески с крючками, банку для червей, ключи от лодки – и на Облом. Это озеро в полутора километрах от деревни не случайно носит такое название. Когда-то, в позапрошлом веке, во время землетрясения, степь у Байкала обломилась и на ее месте возникли залив Провал и множество озер, среди них наш Облом, окруженный камышом и небольшой грядкой ивняка.

Берег его в тот день был безлюден. Начался сенокос, и вся деревня, включая пацанов, впряглась в страдную работу. Мы срезали талины на удилища, запаслись червями, выплыли на середину озера…

Клев начался сразу. Окунь шел мелковатый, но жоркий: не успеешь забросить крючок, как леска уже наструнится, тяни обратно.

Солнце вошло в силу. Саня снял футболку, весь отдался захватывающей работе. Подсекал добычу, торопливо срывал окуня с крючка, цеплял наживку. Он только цокал языком да восклицал:

– Ну, смотри ты! Это же рыбный Клондайк!

Мы остановились, когда счет рыбешкам подступил к сотне. Срезали на берегу длинные тонкие прутья, нацепили на них за жабры окуней и с тяжелыми связками, пахнущими сыростью и влажной тиной, отправились домой. Саня уже с большей обстоятельностью расспрашивал, где и какую рыбу ловят в здешних местах. Сокрушался, что раньше, приезжая в Байкало-Кудару, ходил удить не на озеро, а на реку: там клев не тот.

– Сейчас такую уху закатим! – мечтательно говорил он, поднимая связку и высматривая рыбин покрупнее.

Когда мы вошли в ворота, мать без удивления осмотрела наш улов:

– Добытчики явились!.. Куда же я с вашими окунями?

И распорядилась:

– Бросьте там, у амбара. Скормим собаке… Мойте руки, у меня уха из омуля готова.

Саня был обескуражен. Я пожалел, что не подготовил его к такому обороту дела – нетрудно было предвидеть это. Заметила неловкость и мамаша. Стала утешать гостя:

– Он, окунь-то, летом тиной пахнет. Байкальский – тот вкусней, а этот, озерный, – не то… Не жалей!

Но и позже мы с матерью, вспоминая этот случай, чувствовали вину перед Саней…

Время свое мы делили между двумя селами. Как человек деликатный, Саня старался быть подольше у дяди и меня уводил к нему, случалось, и на день, и на ночь.

Хозяева уходили на работу, дав Сане наказ, что поесть и что попить, и мы с ним оставались в чудесном мире тишины и чтения. В домашней библиотеке можно было найти едва ли не всю классику – русскую и зарубежную. Мы брали по несколько томов, устраивались в прохладных креслах, а то выходили на мягкую траву под тенистую черемуху.

Может быть, в такие дни неспешного чтения и впитывал Вампилов мудрость и духовность классики, ее словесную красоту и музыку. Он всегда был ее вдумчивым учеником. Прежде всего, в главном – в поиске истины, «крупиц правды».

…А вечера на Байкале стояли ясные и теплые. Владимир Никитич выдавал нам роскошную медвежью шкуру. Мы выносили ее во двор, бросали на густую, пружинящую траву, стелили поверх широкий матрац и валились на эту царскую постель. Поздние сумерки сменялись чистым светом луны и бесчисленных звезд. Верховик приносил запах влажной земли с недавно политых огородов, байкальскую свежесть. Тени от кустов скрывали таинственную жизнь, полную движения, шорохов, птичьей возни.

Мы заговаривались до утра. Это были беседы, переходящие с темы на тему, лишенные связности, прерываемые то смехом, то задумчивой паузой. Под звездным небом легко открывалась душа, без принуждения являлись слова о только что прочитанном, о школьных и студенческих событиях, о знакомых судьбах. Тут проявлялись Санины способности в том, что можно назвать человековедением. Он рассказывал о чьей-либо судьбе, вспоминал какой-нибудь случай всегда коротко, но непременно с живописной, чаще забавной подробностью – она хорошо представляла характер, объясняла чувство или поступок человека. Если речь шла о людях, известных мне, то Санины слова добавляли что-то существенное к моему знанию о них. Даже наши друзья, кажется, достаточно изученные в долгом ежедневном общении, вставали в какой-нибудь веселой истории, пришедшей Вампилову на ум, под особенный свет – смеясь, я по-новому видел их характеры, их привычки и пристрастия.

Глава четвертая

«ВАМ НУЖНЫ ГОГОЛИ И ЩЕДРИНЫ?»

Как родился прозаик Александр Вампилов?

Уже говорилось, что в университет он пришел начинающим стихотворцем. Мне казалось, по крайней мере в первые два года учебы, что при всем внимании Вампилова как читателя к прозе и драматургии он будет заниматься поэзией. Ведь не бросишь же писать стихи, если они приходят, не спрашивая твоего желания?

Но однажды – я этот мимолетный случай хорошо запомнил – Саня сказал мне:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю