355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Черкасов » ...А до смерти целая жизнь » Текст книги (страница 3)
...А до смерти целая жизнь
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:39

Текст книги "...А до смерти целая жизнь"


Автор книги: Андрей Черкасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ

Эту общую тетрадь в светло-коричневом дерматиновом переплете я привезу домой в твоем чемодане, куда товарищи с трогательной бережностью соберут все: письма, тетради, книги…

Тетрадь эта заполнена на одну четверть. Получится так, что я стану листать ее назад – к началу – и просто не смогу не прочесть твоего спора-диалога с Иммануилом Кантом.

«…Теперь начнем «кантовать» новое понятие – долг.

То же деление:

1) из чувства долга;

2) сообразно с долгом.

Абзац на стр. 232–233 о корыстном, притом честном купце…

Затем – «песнь песней» индивидуализма: «сохранять свою жизнь есть долг».

Позвольте заметить, не всегда, дабы не удариться в идеализм.

Трусы «оберегают свою жизнь сообразно с долгом, но не из чувства долга».

Об этом не может быть и речи, т. к. нельзя возводить в абсолют сохранение жизни как долг.

Но вот вторая часть этого абзаца (стр. 233) достойна внимания.

Все дело в великодушии очень малодушного индивида.

Следующий абзац (233): филантропия не имеет никакой нравственной ценности, как бы она ни была сообразна с долгом. Это верно, пожалуй, и здесь я на стороне Канта. Очень верно: настроение такого человеколюбца (234). Чужая беда ему «до лампочки», когда он сам в беде. Очень, очень правильно.

Замечательно! «…Именно с благотворения не по склонности, а из чувства долга и начинается моральная и вне сравнения высшая ценность характера».

Строки эти, записанные тобою уже в пору солдатской службы, открывают мне драгоценное: именно теперь настойчиво влечет тебя разум постигнуть философский смысл древнейших – от земного рождения человека – понятий. Долг… Очертания его не раз проступят потом сквозь строки твоих писем Татьянке.

Так, листая записи – от последней, – дохожу я до начальных страниц. Они напрочно «опечатаны» бумажной оклейкой. Прежде чем вскрыть, на самой первой страничке читаю беглые строчки:

«Властвуй над своими иллюзиями и будешь мужчиной.

И. Кант»

«Предполагай худшее и никогда не будешь разочарован…»

«Дубина номер один…» – и твоя подпись – крупно – под этим изречением в свой адрес. И дата: 8.7.1965.

Тут же Есенин:

 
«…В грозы, в бури, в житейскую стынь,
В дни тяжелых утрат и когда тебе грустно
Казаться улыбчивым и простым —
Самое высшее в мире искусство».
 

И последняя запись на этой, самой первой, страничке: «Дай бог объяснить то, что есть, а не то, что будет». Под этим пометка в скобках: «(история словами Ворончихина)».

Перечитав этот своеобразный венок из эпиграфов, я распечатаю заклеенные тобой страницы.

Если письма твои для меня святыня, то все это – страницы дневников, записных книжек – святыня вдвойне. Письмо, даже самое интимное, это все-таки разговор с человеком. Пусть с одним, пусть с самым близким, но все равно разговор. А здесь беседа с самим собой, спор подчас – значит, предельная обнаженпость своего «я», порой даже незащищенность его. Понимаешь, как драгоценны для меня строки, не предназначавшиеся людям?

Я воспользуюсь теперь правом снять запрет: пусть узнают.

К тому же это единственная для тебя возможность остаться среди живых.

Итак, первая из тех, мною распечатанных страниц.

«26.12.1965 (накануне ты закончил техникум). Пора начинать.

Эту тетрадь я храню почти год, с самого начала предназначая ее новой, совершенно отличной от прежней жизни. Надеюсь на лучшее, но не упускаю из виду худшее – это более приемлемая истина, чем та, что написана на первой странице. Ибо не настолько я, как и любой человек, мрачен, чтобы предполагать только худшее с целью не разочароваться. Так было бы скучно жить. Не может человек, в самом деле, не мечтать о лучшем, не может!..»

Согласен с тобой: не может!

И думаю сейчас над этими твоими словами: «Надеюсь на лучшее». Думаю потому, что порою сама надежда, пусть самая светлая, уже след каких-то разочарований. Или, точнее, пожалуй, – след потускневшей радости.

Когда же и с чего начиналась твоя первая радость?..

Тетрадка в коричневом переплете ничего мне про это не скажет. И поэтому, отложив ее на время, я обращаюсь к более ранним записям – твоим дневникам. Их порывистые, неразборчивые строчки, прочесть которые с ходу под силу лишь одному тебе, разбирать мне приходится с превеликим трудом. Да и они, эти строчки, мне откроют не все: есть такое, что не оставило следа даже на страницах твоих тетрадок, разве лишь в снах что-то осталось… В снах, которые давным-давно погасли.

Но я должен заглянуть в твои сны.

Хорошо помню летний вечер, когда мама твоя позвала меня на балкон и сказала:

– Взгляни на сына…

Ты сидел на скамеечке во дворе, под дикой яблоней, уже отцветшей. А рядом с тобой – девочка, подлинное имя которой называть не стану, назову ее… Наташей. Жила Наташа в Москве, но потом отца ее перевели в Пермь, и она вместе с матерью стала приезжать к нему каждое лето.

Я увидел тебя и Наташу, занятых увлекательной беседой. Ты рассказывал что-то, она слушала и смеялась. Это было тем летом, когда ты через синий кристалл показал мне синее, взъерошенное солнце.

Каждый вечер мы видели вас на той скамеечке. Иногда в компании ребятишек-малышей, которых какие-то неведомые мне силы постоянно влекли к тебе. Может, потому влекли, что возле тебя всегда было весело. А там, где малышня, неизбежно появляется и всякая домашняя живность – котята или лопоухие голубоглазые щенки. Ты часто фотографировал зверюшек. И вроде ненароком – Наташу.

Как-то, уже поздно вечером, я услышал тихий разговор на лестничной площадке и хотел выглянуть: кто? Мама твоя остановила:

– Не мешай, пусть…

Говорили вы с Наташей долго. Домой ты пришел счастливый, задумчивый.

Осенью Наташа уехала в Москву.

Ох, как же ты ждал письма от нее в ту осень! Приходил домой и первым делом:

– Мама, письма нет?

Письма не было. Потом пришло наконец. Долгожданное и… пустое. Ни слова о чем-то значительном, ни слова о желании увидеться, о каких-то дорогих пустячках. Живу. Учусь. Хожу в кино. Бываю в театре… А второе пришло через пять месяцев (пять месяцев каждодневных ожиданий и надежд!). И в нем – ничего: на четырех страницах – как живет, что делает, и лишь как бы между прочим:

«Теперь о том вопросе, который ты мне задал. Вообще, Саша, как хочешь. Можешь послать мне свою фотографию, а если не хочешь, то не надо».

Мама попросила позволения почитать письмо. Потом сказала:

– Мне кажется, Сашенька, Наташа просто еще не понимает, что значит любить…

Ты промолчал.

А после снова без конца ждал от нее писем.

На другое лето она опять приехала.

Ты познакомил ее с Анатолием, давним твоим другом. И теперь уже на заветной скамеечке вечерами можно было видеть вас втроем.

Однажды ты вернулся домой огорченный чем-то – явственно обозначились горькие морщинки на лбу. Вскоре стало понятно: Наташа увлеклась Анатолием.

Приехала она и на следующий год. Но встречались вы теперь куда реже. Правда, и забот у тебя больше стало: в техникуме избрали секретарем комсомольского комитета. Только мне иной раз начинало казаться, что ты сам избегаешь встреч.

Помню, вы собрались куда-то. Во дворе на скамеечке – Наташа и Анатолий. Ты дома. За рабочим столом что-то пишешь и вроде никуда не спешишь. Рядом комсомольская папка твоя, с черновиками. Я напомнил: Наташа и Толя ждут, неловко. Ты ответил:

– Пускай поговорят на здоровье.

А писал ты тогда вот эту страничку, отвечая на вопрос молодежной газеты, объявившей заочный диспут:

«Быть современным человеком – это значит идти в ногу с временем, правильно отвечать на его зов. В моем понимании современный человек – это прежде всего человек поиска, беспокойный, неугомонный. Он ищет и находит свое счастье в любимой работе и этим дает счастье людям. Короче – это энтузиаст и романтик. Он настойчив в стремлении к своей цели, он работает во всю свою мощь.

Это культурный человек. Он, можно сказать, «вечный студент», стремящийся получить как можно больше знаний. Он правильно разбирается в политике, на его книжной полке не в последнем ряду стоят книги Маркса, Энгельса, Ленина. С ним можно поговорить и поспорить об искусстве, он всегда осведомлен о последних научных и технических достижениях.

Он умеет отдыхать. Это не праздношатающийся «ультрасовременный» ловелас (если не сказать громче), который подчиняет рассудок моде, а человек, находящий подлинный отдых в чередовании занятий. Разве не будет для него полезно научиться, скажем, понимать музыку и научить этому других?..

Современный человек – это воспитатель. Он воспитывает и себя, и всех, с кем имеет дело, воспитывает прежде всего своим поведением и, разумеется, при помощи сзоих знаний. Воспитывая и воспитываясь, он проверяет свою идеологическую закалку. Он воспитывает в себе силу воли и с ее помощью развивает свои лучшие качества: деловитость, целеустремленность, смелость, честность, физическую силу – всего невозможно перечислить…»

Пусть излишне деловито местами, а где служебно чуть-чуть – но это не просто «мысли по поводу», это суть твоего характера, твоих убеждений, которые позже не раз проявятся в жизни.

В то лето, рано закончив учебную практику, ты вдруг объявил, что уезжаешь в Добрянку. До конца капикул-де еще долго, а в Добрянке строится новая школа, и один из твоих товарищей, чей отец там прорабом, предложил вам поехать: первый собственный заработок, к тому же и опыт кое-какой поднакопится..

В Добрянке вы пробыли месяц. Ты аккуратно слал домой письма с попутным пароходом, на который в то лето временно поступила работать Лина. Каждую ночь во втором часу уходил на глухую добрянскую пристань и, дождавшись парохода, передавал Лине письмо. Уже утром мы читали его.

«Здравствуйте, дорогие мама и папа!

Возможно, что это последнее вам послание, т. к. возможно опять-таки, что сегодня был последний день нашей работы. Точно узнаем завтра утром. Дело в том, что до главного инженера СМУ дошло наконец убеждение (наше и других рабочих), что мы делаем мартышкин труд – железнение бетонной поверхности лестничных ступеней. Мы ведь строим не нормальный дом, а школу, значит, полы (тем более лестницы) должны выдерживать нагрузку, примерно равную ударной силе лошадиных копыт: все это дело поотлетает после первого массового побоища на лестнице.

Таким образом, завтра, возможно, берем расчет. Для превращения этой возможности в действительность надо одно из двух: либо решительность прораба, либо нам завтра не выйти на работу. Последнее вернее, т. к. прораб нерешителен, а нам неинтересно делать заведомо зряшную работу. На другую работу сейчас (2 дня осталось) идти, конечно, поздно.

Вчера у Аркашки проявил плепку, заснятую здесь. Если учесть «недюжинные» способности дюжего увеличителя, то можно простить нас за качество снимков. Сейчас разрешается внимательно просмотреть снимки…

Просмотр снимков закончен. Всеобщее ликование, возгласы: «Вива макароны!» Собачка доктора целует жену полицмейстера. Все ложатся спать.

А я иду на пароход…

Ваш Саша».

По письму можно судить: настроение у тебя прекрасное.

Но за блеском веселых строк я угадываю другое. Ты и в Добрянку-то поехал не столько ради заработка или там умножения своего строительного опыта, сколько потому, что вдалеке от дома, и от Наташи надеялся приглушить сердечную боль.

О чувствах твоих той поры говорит мне вот это неотправленное письмо. Ты написал его в октябре того же 1964 года. Помнишь, как оно начинается? С адреса Анатолия.

«…Это я счел нужным сообщить в первую очередь. Ну а теперь, Наташа, здравствуй, что ли!

Ты считаешь себя виновницей этой комедии, но я тебя не виню. В том, что произошло, виноваты не ты и не я, и даже не Толька. Разве можно говорить о чьей-то вине, если самой вины нет? Есть причина, которая раскрутила всю эту пружину. И еще есть повод, давший толчок этой комедии. Поводом послужило твое знакомство с Толькой, причиной – Толькина необыкновенность. Твоя пылкая душа, естественно, сразу же заразилась этим, и вот результат – как ты выразилась, «комедия». А на свой характер ты зря не неси. Каждый человек говорит, что у него дурацкий характер, а наедине с собой он им любуется. Этого не делают только очень сильные люди.

Ты меня извини, Наташа, что я вдарился в разглагольствования, таков уж мой характер, ничего не сделаешь!

Теперь, поскольку Толька до сих пор остается рыцарем твоего сердца, считаю нужным рассказать тебе то, о чем ты не могла догадаться…

Толька гулял с тобой вовсе не по дружбе, вернее, не просто по дружбе, и даже не по моей просьбе, как ты говоришь. Например, в одном крупном разговоре, который был после одной из наших совместных прогулок, я просил его прекратить прогулки с тобой.

Почему я это сделал, я не говорю, но скажу другое.

В воскресенье мы бродили с ним по городу. Я передал ему твой привет и, когда мы расставались, спросил его адрес. Видимся мы редко, и он подумал, что я ему хочу написать (!). Такая мысль ему простительна: после субботнего вечера у него болела голова. Сегодня, т. е. через три дня, он позвонил мне и сказал: «Сана, я только сейчас догадался, зачем ты просил у меня адрес. Это правда?»

Если бы ты могла слышать его голос!

Да, Толька был счастлив. Потом он спросил: «Ты уже отослал адрес? Еще нет? Ну и правильно сделал. Не отсылай».

Если ты в самом деле «остыла», как ты говоришь, ты поймешь, как Толька к тебе относится. Я думаю, ты поняла и то, почему я просил его прекратить вечерние моционы.

Я написал это только потому, что утратил абсолютно чувство гордости, чувство собственного достоинства. Если бы я его имел хоть немного, я не написал бы.

Но что сделаешь! Таков уж мой характер.

Извини за письмо и за то, в чем считаешь меня виноватым…

Если захочешь – пиши. Я твой друг.

Саша.

Тебе нравится слово «прощай»?

До свидания!»

«Таков уж мой характер» – и невдомек, верно, было Наташе, что фразу эту вставил ты лишь затем, чтоб не подумала, боже упаси, будто причисляешь себя к сильным людям, отсылая ей дружеское свое наставление.

Характер же у тебя «таков»: самым дорогим, первой любовью даже, готов пожертвовать для друга, если понял, что для любимой твоей он значит больше, чем значишь ты.


ПИСЬМО ПЯТОЕ

Так лишь в горстку перегорающих угольков превращалась первая сердечная радость. Но сгорала долго. И жгла, жгла…

И надо было забыться, отвыкнуть. Тут крепко выручал твой этюдник. Ты уходил с ним на берег любимой Камы, а то по-птичьи устраивался прямо на крыше и кидал на холст или картонный прямоугольничек воду, небо, лесистые холмы за речной далью, солнце над ними – такое алое, уходящее на покой… Или спешил к электричке, и она уносила тебя в Гайву – к бабушке Сясе. И там тоже забирался на крышу, даже в осенние дни, пересыпанные то первым ломким морозцем, то мокроватым липучим снежком, порой пополам с дождиком. И опять под кистью – смягченные туманом или снегопадом лесные увалы, размытая осенью дорога…

Может, становилось легче, а может, и нет. И как же одиноко, должно быть, чувствовал ты себя в ту пору, как невесело и трудно! А все прятал за улыбкой. И не знал я, отец, ничего не знал, когда разглядывал твои этюды и дивился живому мазку, цвету и воздуху. А как бы надо знать! Знать, чтобы – не словами, нет, – пусть одним пожатием руки передать сыну: «Мужайся, сильных жизнь балует редко. То ли впереди!»

Это тогда, приехав однажды в Гайву, ты попросил тетю Татю уменьшить в заводской фотолаборатории (дома не получилось бы) Наташин портрет – чтоб умещался в нагрудном кармашке.

– Это она? – не удержалась от вопроса тетя.

– Нет, это… он, – улыбнулся ты.

– ???

– Да, он… просил уменьшить.

Учась забывать себя, ты не умел забыть о товарище.

И как раз в ту пору встретилась тебе Сима (ты-то знаешь, что ее тоже зовут иначе). Она училась в техникуме на курс младше.

Я ничего не знаю о том, как это начиналось, но знаю теперь, что происходило в твоей душе. Сима, видно, понимала: ты полюбил всерьез – и это ей как будто нравилось. Так мне кажется сейчас, когда – в который раз уже! – перечитываю твои дневники.

«…Нотабене: человеку нужно только трудное счастье. Извечная житейская «проблема»: кто любит, того не любишь, кого любишь, тот не любит, – может быть разрешена без труда только ущемлением интересов одного из двоих, потому-то она и не решается легко.

…Я когда-нибудь сверну себе шею. За необузданность своих слов и дел приходится расплачиваться, это точно!

Сегодня у нас с Симой произошла небольшая (ли?) размолвка (надолго ли?),

Мы должны были идти в театр. Она позвонила и сказала, что не может пойти, потому что приезжает ее сестра. Дудки! Это отзвук вчерашнего. Сразу я не понял всей глубины нашей ссоры, а сегодня до меня дошло, что мне придется возвращать Симино уважение, и кто знает, как это удастся. Я люблю ее еще больше за это…

А тогда… Какой черт потянул меня за язык сказать ей такое? Мы подошли к воротам ее дома.

– Дальше не ходи, – сказала она, – у нас во дворе много народу.

– Ну и что?

– Не хочу сплетен.

И тут я ляпнул:

– Ты вообще… ведешь себя, как невеста.

– В каком смысле? Чья?

– Ну, не знаю чья.

Я сделал шаг в сторону ее дома, но она отошла и прислонилась к воротам.

– Понимаешь, просто не хочу сплетен. У нас здесь такие люди… Просто не хочу, понимаешь?

– Нет, не понимаю… Но когда-нибудь пойму.

– Когда-нибудь поймешь… Время нужно.

Она оттолкнулась от ворот и пошла домой, ничего не сказав.

– Завтра в семь, Сима!

Молчание. И в тишине ее шаги.

– Слышишь?..

И вот позвонила и отказалась идти в театр.

Что будет? Я еще больше люблю ее, и от этого мне радостно, и знаю, что и она имеет ко мне какое-то чувство, и поэтому обидно за свою глупость, тысячу раз обидно.

Что делать?

Я бы, по идее, должен сейчас ходить с повешенным носом, но меня распирает дурацкая радость, радость за Симу, что она такая. Такая именно, какая есть, гордая и прекрасная».

«25-го…

Снова пишу. И все о том же. Анализирую и ищу истину, которая, если иметь терпение, придет сама. Но все-таки «стараться открыть и ничего не открывать так же интересно, как стараться открыть и открывать» (Марк Твен), а посему старательно ломаю сотни замков, дабы добыть истину.

Вчера вечером, после кино, у Симиного подъезда я за минуту выкурил три папиросы. Оказывается, она переписывается с Витькой. Разговор об этом вытек как-то сам собой. Да, она начала с того, что…

– Не люблю, когда курят.

– Не бросать же мне (подразумевалось: из-за тебя).

– Один товарищ курил, да бросил.

– Ну и зря.

– Нет, не зря.

– Да?..

Неплохой удар по слабой голове, не правда ли?

– А может быть, он курит, ты почем знаешь? Пишет?

– Да, пока что пишет.

– Ну как он там? (Мне, конечно, «до лампочки», но я джентльмен, хотя и липовый, признаться).

– Да ничего, скоро приедет.

– Когда?

…Это уже не удар, а что-то куда более зверское. Оно придавило меня, и я сумел выдавить лишь этот идиотский вопрос:

– Когда?

– Осенью…

Одна минута – три папиросы.

Сима и раньше, все больше туманными намеками, говорила мне про своего «северного друга», как я его окрестил. И часто во время наших прогулок она, я чувствовал это, думает о нем, но это покрывалось очень хорошим отношением ко мне, и я был спокоен. Да и сейчас она очень хорошо со мной обращается (именно обращается, как с хрупкой игрушкой. Одно это, надо полагать, должно было заставить меня обратить более серьезное внимание на ее мысли о Витьке).

…Сколько нами переговорено о верности, об изменчивых друзьях и подругах, которые расстаются легко, у которых при потерянной или прерванной дружбе «ничего не откалывается» (ее слова). И я не представляю, как мы можем из-за Витьки расстаться с ней навсегда и у нее «ничего не отколется». Или же она водит меня за нос (ох, как грубо сказано! Мелко же я о ней мыслю!) ради сентиментального расставания со мной впоследствии? Или наша дружба – простое времяпрепровождение «от скуки»? Но ни то, ни другое никак не похоже на нее! Ведь она не может не замечать, как я отношусь к ней… Однажды я подарил ей букет ромашек. Это был как раз тот самый лучший день, мой «солнечный час» – 4 июля, первое свидание после ее агитпоездки. Она тут же начала обрывать лепестки. Последний лепесток она оторвала удивленно.

– Ну что, не любит? – посочувствовал я.

– Да врут они все. Я знаю, кто меня любит.

– Кто же?

– Да есть тут один товарищ.

При этом она взглянула на меня немножко снизу вверх, внаклон головы, и засмеялась…

Логически всё – за! Во-первых, «тут», во-вторых, «один товарищ» – так я написал ей про себя в одной (единственной, признаться) записке. Но, с другой стороны, «один товарищ» – ее ходовое выражение. И все-таки это было сказано обо мне, хотя я не уверен, что, обрывая лепестки, она думала обо мне.

Вернее, я уверен в обратном.

…В последнее время, после целой кучи неудач и недомолвок, я все чаще вбиваю в себя мысль, что-де свет не клином сошелся, а в особо радостные моменты эта мысль в меня лезет сама. Особенно, когда вижу красивых девчонок или строящееся здание. Последнее может показаться странным? Нет, это не странность, а радость, потому что я чувствую, я понял, что спасение от всех грустных мыслей – в работе, а строительство – моя работа, и мне чертовски приятно чувствовать, что работа стала частью меня, как и моя любовь. Романтика? Может быть. И не может быть, а точно! Романтика в каждом из нас сидит, у каждого она и в мозгу, и в сердце, и, простите меня, в печенках. И только циник может посмеиваться над ней, потому что не может найти ее из-за того, что не там ищет…

И все-таки, как ни клоню я к шекспировской «борьбе за любовь», как ни стараюсь бороться за эту самую, за нее, – идея «свет не клином» сидит во мне крепко.

Одно из двух: или я люблю не по-настоящему, или я глупейший из сверхромантиков, а впрочем, если последнее, то и первое – как следствие.

Это точно!

…Человеком надо оставаться даже тогда, когда к теое относятся по-свински, иначе ты докажешь, что к тебе относятся правильно».

Да, да! Ты прав, Саня. Оставаться человеком! Несмотря ни на что – оставаться. И значит, сверх всего, еще уметь разглядывать жизнь сквозь веселый, на солнышке искрящийся кристалл оптимизма.

А эти записи сделаны тобой в пору практики на стройке.

«7 сентября 1965 г. Копание в своих чувствах – это не копание траншей… Мой собственный афоризм. Неплохо сказано для такого олуха, правда? Опять меня грызут противоречивые чувства: и хорошо оттого, что все кругом хорошо, и горько от вчерашпей ссоры.

Ссора… Опять… А с каким чувством я шел вчера встречать Симу! Я прыгал от радости, что она позвонила и согласилась встретиться со мной.

Все было хорошо, просто прекрасно.

Она вышла из трамвая, и мы пошли к Рите. У подъезда сказала:

– Ты, я надеюсь, здесь меня подождешь? Понимаешь, у нее такие родители…

Я понял.

И сразу стало чуть-чуть нехорошо. Опять вспомнился Витька, его скорый приезд. Но я крепился и не подал виду, что обижен.

…У нее болела нога, но мы пошли пешком. Разговор, как никогда, вязался, и мне опять было дьявольски хорошо! Говорили о работе, я похвастался, что у меня хороший объект, много знакомых. Есть, правда, одна девушка, с которой еще не познакомился.

– Молодая?

– Молодая. И красивая.

– И красивая? Познакомься обязательно!

– Ох уж, – говорю, – эти мне знакомства… Надоели. Не знаю, куда деваться.

– Что, осаждают?

– Осаждают.

– И я, наверно, одна из осаждающих?

– Нет, что ты! Скорее, я по отношению к тебе один из осаждающих.

– Меня никто не осаждает… кроме тебя.

Не знаю, что и сказать. И верится и не верится. Сразу в голову вернулась желанная идейка, что Витька, мол, так, забытый друг.

Разговор вернулся (мы начали его еще сидя в троллейбусе) к скорой моей службе в армии (хорошо бы остаться служить в Перми). Она вроде «за».

Заговорили о Вовке. Он идет в институт. Если не сдаст, возьмут в армию.

– И ты будешь жалеть?

– Конечно, ведь как-никак он мой будущий муж…

– Да?

Я выдавил из себя этот вопрос, просто выдавил. Я не мог говорить. Как – Вовка? Ведь у нее же есть Витька! В голове страшный сумбур. И пустота. Никаких мыслей, ничего, только – ужас. Неотступпый.

– Серьезно?

– Да нет… Это наши родители так издавна решили, когда меня еще не было.

Не верю, не хочу верить, не могу поверить, не знаю, чему верить!

– Нет, ты это серьезно?

– Нет, это шутка.

– Добрая шутка, да?

– Ну, а если б и серьезно, то что? (Нет, вы слышали: «то что?»!)

– Мы с ним поссорились. Он поссорился с одним там парнем…

– С Витькой?

– Да.

И опять я отключил свой рассудок:

– Надо будет и мне с ним поссориться. А?

– Ну и что? Пожалуйста! Он, знаешь… Ему это все равно. Он даже и внимания на это не обратит.

Ясно, господи? Очень все ясно. Она любит Витьку, ждет его, и Витька вполне прав, что верит ей, надеется на ее любовь. И я от этого еще больше люблю ее. Она ждет, она любит и ради этой любви готова на все: на ссору, на разрыв дружбы. Какая же она хорошая девчонка!

…Сейчас сижу в теплушке. Люська с бригадой, наши «землепроходцы», грызут землю: последние метры траншеи с этой стороны цеха. Наверху еще много «копоти». Внизу осталось выкопать под резервуар для отстойника. Завтра придут каменщики – Ахмадулин, Чекуров, Фофанова. Сразу же начнем ставить колодцы.

За окном у тепляка мудрят над домкратом наши крановщики – Петро с Иваном. Киров (его все зовут по фамилии, Иосифом Петровичем величают редко) дает свои «весьма ценные указания». Он умный человек и работяга. Два его «наемных» товарища – Саша-бульдозерист (все его так зовут, хотя ему уже за пятьдесят) и Николай – любят посачковать, особенно последний.

Только что заходила Маша – та самая, которая «красивая и молодая». Поморгали друг другу, поулыбались. Она болтушка. Несет без умолку. Зашли Киров и Николай. Кран у них с монтажа колонн забрали под выгрузку: пришло два вагона с железобетоном.

Заскочил Иван, ругая на чем свет стоит шофера Шангина. Они друг друга обзывают тунеядцами, причем к шоферу это вполне применимо.

– Ну что, курилки, курите на улице, нечего тут.

– Скажи уж, завидно.

– А вообще-то да, завидно.

– А что ты, не куришь, что ли? – Киров сквозь свои оригинальные очки посмотрел на Ивана.

– Нет. А ты чо, куришь?

– Не, я его с хлебом ем.

Пришли Петро, Саша-бульдозерист и бригадир Люська. Сегодня должны давать деньги, и все разговоры – на эту тему. Хотят уехать раньше.

Отослал Люську копать котлован и опять предался свежим воспоминаниям…

– Ты мне все-таки испортишь сегодня настроение.

– Чем?

– Как чем?..

Сима сердится на меня вполне справедливо. Я нарушил ее равновесие, обидел ее чувство к Витьке.

У подъезда она сказала в ответ на мои извинения:

– У меня разговор все о том же. Это для того, чтобы товарищи не очень забывались. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи. – На душе противно, хочется кричать и биться головой о стенку.

Опомнился, догнал ее у самой квартиры:

– Нехорошо мы с тобой расстались.

– Ты что? Все хорошо. – И улыбнулась извиняюще и обиженно. – До свидания.

– До свидания.

Ухожу как побитый. Выходя из ворот, взглянул на балкон: стоит, облокотившись на перила. Моего взгляда она не заметила…

Ну и пусть, ну и пусть, ну и пусть… Жаль, что испорчен вечер и мне и ей. В среду собирались в кипо. Если не пойдет, значит, не простила.

…8 сентября.

Сегодня среда. Должны пойти с Симой в кино. Пойдем ли? Утром сбегал за билетами. Чуть не опоздал на электричку.

Работенка сегодня веселей: сам взялся укладывать трубы. Парней у нас забрали.

Надо спешно ставить колодцы, чтобы можно было засыпать траншеи и пропустить бульдозер дальше – к котловану… Но бульдозер сейчас таскает колонны, завтра, возможно, освободится.

Погода сегодня на редкость чудная. Утром с востока пришло голубое небо. Тучи ровной пеленой ушли, и сейчас на небе – ни облачка. Работа идет хорошо. И все же ждем дождей, готовимся к ним, скоро они пойдут и уж, верно, до самой зимы. Сегодняшний день – лебединая песня лета. Как это у Решетова:

 
Свет звезды, которой закатиться,
Ярок, торжествующ, небывал.
Белый лебедь, прежде чем разбиться,
Так поет, как в жизни не певал.
Что короче нашей жизни дивной!
Этим чувством нам и надо жить,
Чтобы было песней лебединой
Все, что мы успеем совершить!»
 

Все, что успеем… Я запомню, сын, эти строки.

«9 сентября.

Не пошла. Значит, не простила. И правильно сделала. Сказала, что уже посмотрела вчера. Надо изменить отношение к ней. Никаких разговоров, кроме деловых. Буду рад остаться ей хорошим (выйдет ли?) другом.

Сегодня такое же чудесное утро. Приехали каменщики – Анкудинов и Варя. Начинаем установку колодцев. Виктор дал бульдозер: он сейчас готовит площадку, чтобы мог встать Петро со своим краном… Маша готовит на растворо-бетонном узле бетон для оснований колодцев. Балтер вызвал Сашку-бульдозериста. Не дай бог отберут бульдозер. Тогда кроме девчонок будет «куковать» еще и Никола. Но, вероятно, если отберут, поставят на выгрузку вагона. Тогда буду «куковать» только я…

10 сентября.

Вчера поставили только три колодца. Сегодня остались два наверху и два внизу. Сашке предстоит делать подъезд ко второму колодцу. Там страшно вязкая глина, боюсь, сядет автокран… Дольше бы простояло вёдро.

Опять дьявольски хорошее настроение. Все эти личные драмы кажутся мелочами. Еще раз убедился, все можно пережить, все забыть можно, если всем нутром отдаться работе. Работа лечит лучше любого лекарства. Работа и книги!

11 сентября.

Вчера смонтировали три фермы и шесть подкрановых балок. Когда ставили последнюю ферму, строп сорвался, и балка чудом не упала только из-за того, что сорвалась точно над колонной. Попала как раз между болтами – это просто чудо. Виктор говорит, что при ударе весь каркас заходил ходуном. Да, Витька был буквально и в переносном смысле в пяти шагах от беды…

Дожди страшно мешают работе. Иван с десяти часов успел два раза зарыться. Первый раз без бульдозера не обошлось… Иван кричал проезжавшему мимо бульдозеристу и не мог докричаться. Я подошел к Ивану, когда тот уже окончательно сел.

– А ты что бульдозер не просишь?

– А ну его, буду я ему десять раз кланяться! Два раза проезжал мимо, ухом не повел.

Я подбежал к Сашке. Он как раз тащил ферму. Объяснил обстановку. Спорит, упирается. Потом замолк. Я пошел к Ивану. Сашка дотащил ферму до машины. Смотрю, отцепляет ее, разворачивается, подъезжает… Выходит, что я все-таки могу чем-то помочь.

От самого тепляка до отстойника внизу сейчас насыпали шлак – делаем дорогу Ивану. А иначе все встанет…»

Все это я прочитал в длинной узкой тетрадке, наскоро, видать, сшитой из листков бумаги, оказавшихся под рукой.

Но вот другие записи – в большом настольном блокноте. Среди цитат, мыслей – из Канта, Гегеля, Гельвеция, Горького – плоды и собственных раздумий.

Я перечитал все.

«…Истинная доблесть в том, чтобы делать без свидетелей то, что ты делаешь для похвалы людской» (Ларошфуко). «Что всего приятнее? Достигать желаемого» (Фалес). И твоя приписка: «Неправда!» Потом тут же на полях: «А может быть, правда! Только приятен миг. А потом довольство, и скука, и новое желание?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю