355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Черкасов » ...А до смерти целая жизнь » Текст книги (страница 7)
...А до смерти целая жизнь
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:39

Текст книги "...А до смерти целая жизнь"


Автор книги: Андрей Черкасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

 
В сто концов убегают рельсы,
Самолеты уходят в рейсы,
Пароходы снимаются с якоря…
 

Татьянка! Меня осенила одна «грешная мысль»: давай будем с тобой устраивать раз в месяц (хотя бы) вечера поэзии. Заочные. Ведь столько прекрасных стихов порой переполняет душу, что трудно бывает не поделиться ими. А поделиться надо. И с кем, как не с тобой?! И, знаешь, с чего мы с тобой начнем эти вечера? Начнем их полюбившимися мне стихами Катри Вала. Через три-четыря дня я вышлю тебе эту книгу, которая тебе (надеюсь) понравится, и ты скажешь мне свое мнение о ней.

Вся эта книга – поэма любви, и в каждом стихотворении ты найдешь ее. Хотя бы в первых строках этого:

 
В минуты своей свободы
твое имя шепчу я сумеркам,
с улыбкой шепчу твое имя…
 

Каждое стихотворение чем-то, порой до конца непонятным, трогает сердце. Послушай:

 
Разомкни свои губы,
Кричи!
Все погибло!
Солнце упало
И угасло.
Земля отцвела:
Нет больше смеха.
Скоро и силы иссякнут.
Все погибло в борьбе,
Ты – последний…
 

Я не дописал его до конца, ты сама прочитаешь. А послушай, как нежно, до слез нежно звучит это:

 
Тьма давила.
Ничто не могло шелохнуться.
Где-то плакала маленькая птица,
Всхлипывала, как ребенок,
И не могла заснуть:
Она потеряла кого-то…
 

Да что я тебе говорю, в самом деле! Ты это поняла раньше меня, поняла красоту этих строк.

Что ж, говоря по правде, я согласен с тобой: сентиментальность – не такая уж плохая черта, и в ней есть что-то оптимистическое. И любовь к стихам – тоже.

Да, я не в меру чувствительный человек. Ты пишешь, что не любишь людей бесчувственных, а слишком «чувственных» ты любишь? Если нет, то я исправлюсь…

Вот и все, любимая, на сегодня хватит. Пиши о своем здоровье обязательно – ваши ужасные морозы меня пугают…»

«И февраля.

Пишу тебе и слушаю краем уха радио. Только что прозвучала одна из любимых моих песен. Ты знаешь ее!

 
В ночи,
В тиши
По диким скалам крадется рассвет.
Пиши.
Пиши, хоть почты здесь нет
И адреса нет…
 

Почта есть, и адрес есть, и ты пишешь. И сейчас мне больше ничего не надо.

Да, Татьянка, сейчас я скучаю по хорошей музыке, здесь редко ее услышишь. Я, как и ты, очень люблю и бесконечно могу слушать музыку Бетховена. Верно ты сказала, что в ней все прекрасно. Только ты не спорь со мной… Неужели ты не согласна, что любимый человек – это все: и мир, и музыка, и все прекрасное, что есть в мире?..

Извини, Татьянка, за короткое письмо. Время позднее, и утомился за день немножко…»

«12 февраля.

…Куда деваться? Не дают письмо написать спокойно. Нет, все-таки я слишком нервный человек. Минуту назад готов был расколоть голову табуреткой одному товарищу. Схватил вымазанными в известке ручищами книгу, ту самую, которую я через два дня собираюсь отослать тебе, и возымел желание полистать ее. Его счастье, что табуретка легкая. Денек-другой поболит хребтина, тогда узнает, что такое культурное обращение. Извини, родная, что пишу всю эту чушь…

Знаешь, если мне почему-то особенно трудно, если мучает скверное настроение, спасает от него только одно – ты. Моя единственная, без которой теперь уже не представляю жизни своей… Верю, что все будет хорошо. И хорошо, что ты веришь в это».

Ну скажи, а кто же из нас не верит в это, сын? Сам же говоришь, что не может жить человек, не надеясь на лучшее. Пусть все будет хорошо!

С этой мыслью открываю глаза утром. С нею возвращаюсь с работы. И засыпаю – тоже с ней. Знаю: военная служба – это передний край наших тревог, и, значит, никогда не бывает на нем спокойно. Так пусть все будет хорошо!


ПИСЬМО ДЕСЯТОЕ

Пусть все будет хорошо. А вдуматься, сын, – все до того глубоко, до того мудро. Чем выше любовь и чище, тем неотступней тревоги, которые приносит она сердцу. Мужественное, оно само знает, как переплавить эти тревоги в силу, в твердость и нежность, без которых нельзя солдату. Особенно, если счастье любимой стало для него надеждой и смыслом собственного.

«15 февраля.

Татьянка, родная! Я рад, что у нас с тобой во всем одинаковые чувства и мнения. Конечно, в настоящую любовь мы с тобой верим. Иначе ведь нельзя. А на вопрос «твоя цель в жизни» я тебе отвечу. Но тогда и ты ответь, хорошо?

Знаешь, может быть, это странно покажется, но ясной цели у меня нет. То есть она есть, но наполовину подсознательная, так что и выразить трудно. Основное, к чему я стремлюсь, – это то, чтобы делать счастье. И через это самому быть счастливым. Главное для меня в жизни – это чтобы была счастлива ты, единственная на всю жизнь! А если будешь счастлива ты, буду счастлив и я, и наше общее счастье даст нам силу делиться им с людьми. Может быть, ты расценишь это стремление как слишком субъективное и эгоистичное? Нет, не думаю. Что может быть лучше, чем счастье любимого человека? Ничего. Я в этом уверен крепко.

Пиши, я так жду твои письма! Сейчас еще одно занятие себе нашел: перед обедом, когда почтальон готовится относить письма, я проникаю к нему в каптерку и помогаю ставить на конверты штампы-треугольники. Организуем с ним такие соревнования: кто быстрей – он поставит штемпеля или я ему подам конверты. Он, как автомат, машет рукой, опуская ее поочередно на штемпельную подушку и на конверт, а я стараюсь еще быстрей подсунуть письмо. Когда все письма проштампуем, подсчитываем, на каком конверте больше штампов, чем один, а на каком вообще нет. Где стоит два штампа вместо одного, там мне минус, т. к. я зазевался и карающая рука почтальона опустилась на конверт два раза. Где ни одного – там уж минус ему, никуда не денешься.

Скажи, дураки мы, дурни, «с жиру бесимся». Как у нас говорят: «Чем бы солдат ни тешился, лишь бы домой не просился». Вот мы и тешимся. Кстати, почтальона зовут Саня, тезка, стало быть. Это человек, с которым мы держимся во многом одинаковых мнений. Он, как и я, имеет склонность к живописи и вообще к изобразительному искусству. Следующее письмо пошлю тебе в конверте, на котором будет «литография» Сашки, талантливо, хотя и нехитро сделанная. Достанем с ним резины, займемся приготовлением эстампов, точнее, «эстамповидных» конвертов. Опять же все сводится к тому же: «Чем бы солдат ни тешился…»

«16 февраля.

Ну и денек сегодня выдался! С утра как белка в колесе. А все сдуру, сдуру…

Стукнула в голову идея, проявил, так сказать, разумную инициативу. Утром встал, помыкался из угла в угол и до тех пор не перестал скучать, пока не осенило: решил поработать сам и ребяткам дать толчок к действию. Приехал в лабораторию и с порога заявил: «Застава, в ружье!» Они меня поняли.

Через пять минут я уже балансировал, стараясь не хлопнуться оземь, на высоком и довольно шатком помосте. Рукава засучепы, на голове газетная пилотка, в руках малярная кисть, «глаза мечут громы и молнии». А на полу уже красуется огромная лужа – пролитое ведро извести. Начало потрясающее.

Но это только цветочки. Не успел побелить и метра потолка, а был уже весь забрызган известью. Понял, что карьеру в малярной бригаде мне не пробить, загнал вместо себя на верхотуру другого, а сам сел в углу и закурил с горя. Не прошло и получаса, как злосчастный первый квадратный метр потолка был общими усилиями побелен. Оставалось еще 59 квадратных метров потолка, не считая 80 квадратных метров стен.

Но судьба издевалась над нами. Когда передвигали помост, ведро с известью грохнулось на голову моему тезке. Второе за день ведро с драгоценной известью! Сашка был беленький с ног до головы, как ангелочек, даже язык у него побелел. А что касается потолка, то он не побелел. Он был исполосован, как зебра.

Сашке объявил устный выговор без занесения в учетную карточку «за использование стройматериалов не по назначению», вместе с Юркой (тоже наш лаборант) отмыли его от извести и положили сушиться на подоконник. Я, опять поминая бога и всю его родню неласковыми словами, полез к заветной мечте – к потолку – и со злости побелил половину. Сходили пообедали, потом зашли взглянуть на наши труды; открыли комнату, и все трое одновременно сели на пол и закурили.

Потолок выглядел гениально: мы видели прекрасную картину тропического леса, чудесное сплетение линий и форм.

Потолка не было.

Мы все начали сначала…

А теперь я сижу и думаю о двух вещах: 1. Где достать извести? 2. Молю бога, чтобы мой начальник не появился дня два-три в лаборатории, иначе или у него будет инфаркт или у меня.

Извини, Татьянка, что пишу тебе эту чушь. Не суди строго. Хоть положение и не очень веселое, но я юморист, и сегодня я в ударе от событий дня. И просто захотел с тобой поделиться этой «юмористической трагедией». Главное – смотреть на вещи просто и не терять чувство юмора. Верно?»

Смотреть просто и не терять чувство юмора… С детства, с первых школьных лет начали мы замечать эту твою особенность. И недаром в одном из писем твоих домой ты писал, что «неопубликованная лирика Миши Виничио» привела тебя в дикий восторг. Это о тех летучих стихотворных экспромтах, сочиненных будто бы твоим любимцем котом. Я послал тебе несколько «его творений». А рубрику «из неопубликованной лирики» придумал для пущего смеху: смеяться ты любишь и умеешь.

Тебе особенно поправились два экспромта:

 
Я – юморист.
Смешу я всех до смерти,
Хоть тошно на душе бывает
ей-же-ей!
Но пусть у самого
дерутся в пузе черти —
Я – юморист!
И ник-ка-к-ких чертей!
Философ я…
На жизнь гляжу сквозь когти.
Я понял всю ее
И смысл ее постиг.
О нет – разуверять меня не могте
– Философ я!..
Господь меня прости.
 

И до того полюбилась тебе эта «философия под кота», что закончил письмо просьбой:

«Папа, сагитируй этого кота-мыслителя, если у него будет желание, а у тебя – свободное время, пусть он тебе продиктует «на машинку» еще что-нибудь лирическое».

Но продолжим твое письмо к Татьянке.

«…Ты пишешь, что тебе не хватает иногда моей бесшабашности? Да, я умею, хоть и не всегда, улыбаться, когда мне грустно. Но не всегда это легко дается. Помнишь слова Есенина:

 
В грозы, в бури,
В житейскую стынь,
В дни тяжелых утрат
И когда тебе грустно,
Казаться улыбчивым
И простым —
Самое высшее в мире искусство.
 

Я этим искусством не обладаю, вернее, обладаю не в такой степени, в какой хотелось бы. Ведь чем бесшабашнее на вид человек, тем легче с ним окружающим, правда? А помнишь, как ты одергивала меня, когда я уезжал: «Не смеши, Сашка!» Да если б я не смешил, нам в тысячу раз тяжелее были бы эти последние минуты. Думаешь, мне легко было, когда я отговаривался на все шутками?..»

Отговаривался на все шутками… Сколько ты умеешь прятать за нею, за шуткой! Сам вроде бы умею шутить, а тебе завидую. До того светло, до того ясно в письмах твоих, до того залиты они любовью и верой… И сверкают, будто луг, ополоснутый грибным дождичком, опоясанный радугой, забрызганный отчаянным солнцем.

Как непроницаем, оказывается, и до чего глубок человек – даже в письме любимой непроницаем, где самая святая, на пределе искренности правда. Значит, есть на душе такое, чего и любимой не скажешь. Ты солдат, а солдату доверено так много: покой Родины, в безбрежности которой величайшее – покой матерей и невест, чей каждый день, каждый миг жизни натуго перетянут негасимой тревогой и неизлечимой надеждой.

«17 февраля.

Сегодня состоялось первое занятие наших самодеятельных курсов по подготовке к поступлению в вузы. Два часа физики. Сидел, не пропуская ни одного слова, и вспоминал, как слушал эти же вещи давным-давно, на первом курсе нашего техникума. Ведет занятия представительный молодой человек в очках, окончивший физмат – факультет пединститута (я тебе уже писал о нем как-то). Его «подпольная кличка» – Миша. Ведет занятия очень интересно – заслушаешься. И знаешь, о чем я еще подумал? О том, что когда-то мы с тобой будем сидеть рядом на лекциях в Пермском политехническим Это будет. Обязательно будет. Пусть даже не там, не в Пермском, но будет. Верь в это.

Извини, что письмо будет коротким: до понедельника должен выполнить «спецзаказ» – написать одному вояке (он учится к вечерней школе) сочинение по пьесе Горького «На дне». Работа предстоит адова… «Проблема истинного и ложного гуманизма». Сейчас буду читать, выписывать, суммировать, анализировать – в общем, писать сочинение по тем законам, которым учил меня Леонид Иванович. Халтурить не могу, не хочу и не буду, а чтобы толково написать, поработать придется… А Витька (тот, кому пишу) ответит за мои муки на том свете. Дурацкий у меня характер, слишком мягкий… Не смог отказать парню. Да и мне тренировки и экскурсы в область эстетики пригодятся. Для общего развития полезно.

До свидания, родная…

Всегда твой Сашка».

«19 февраля.

Подгоняю время как только могу: стараюсь больше работать, плюс возобновил систематические занятия по философии.

Что ни говори, философия – великая наука, от изучения ее получаешь большое удовлетворение, чувствуешь себя человеком.

Уткнешься в «Философские тетради» Ленина – и кажется, будто проходишь сквозь строй великих мыслителей, начиная древними греками и кончая Лениным. И слышишь жизнеутверждающие слова. Он поддерживает тебя своим оптимизмом, радует неописуемой четкостью мысли, веселит меткими издевками в адрес инакомыслящих.

Будет время, родная, когда мы с тобой вместе почитаем Ленина. Какой у него замечательный, простой и умный язык, какие меткие шутки и тонкие сравнения!..»

Благодарю тебя, сын, за эту любовь к Великому. Ведь именно ему, Ленину, его мудрости, его гению обязаны мы, я в том числе, тем, что все стало так, как стало. Это значит, еще и тем я ему обязан, что ты, мой сын – моя родная кровинка в молодом поколении, – стал таким, каким стал.

Я открываю «Философские тетради»… Их начал изучать ты.

Ленинский конспект книги Фейербаха о философии Лейбница.

«…Сознание… первично только для меня, а не само по себе. С точки зрения моего сознания я существую потому, что я сознаю себя;но с точки зрения моего тела я сознаю себя потому, что я существую…»

На полях рядом с ленинскими «нотабене» твои пометки – восклицания и вопросы. Ссылки на Канта и Гегеля обращают тебя к их книгам, стараешься вникнуть, чтобы, снова и снова обратившись к Ильичу, до конца погрузиться в глубины его мысли.

И там, где об Аристотеле, рядом с ленинской потрясающей строкой: «Поповщина убила в Аристотеле живое и увековечила мертвое» – твое «замечательно!!».

Я стараюсь вникнуть в сущность твоих пометок даже там, где они слишком неразборчивы, записаны едва приметным прикосновением карандашного острия. Ты словно робеешь записать свою мысль возле ленинской. И в то же время – не можешь не записать… Понимаю тебя, сын! Только в жизни порой все гораздо проще и гораздо огромней, чем иной раз мы это представляем себе. Ленин – для тебя, для меня, для всех – это как дыхание, как удары доброго здорового сердца. И для меня становится почти реальным, существующим здесь, возле, вот сию мипуту, течение твоей мысли – ручеек, выбегающий из океана мысли ленинской.

И память переносит меня в недальнее прошлое. Тебе шел восемнадцатый.

Как-то, вернувшись из книжного магазина, я предложил:

– Саня, не сходишь ли со мной: купил, понимаешь, подписное издание – Ленин, полное собрание сочинений, – и почти три десятка томов можно забрать сразу. Поможешь?

Ты подпрыгнул так, что забренчала посуда в буфете, и заголосил на радостях:

– Папа, ты гений! Пошли немедленно!

Тот день обернулся для тебя праздником. Мы принесли книги, и, пока я расставлял их по полкам, ты раскрыл наугад одну: двадцать девятый том, «Философские тетради». Полистал…

Место на полке между двадцать восьмым и тридцатым надолго так и осталось незанятым… Ты уселся за свой столик возле балкона и не оторвался от книги до позднего вечера.

Их было много – таких вечеров.

Отложив другие дела, ты сидел над Лениным. Никто не отвлекал. И сама тишина, непривычно и необъяснимо воцаряющаяся во всем большом, вечно стукающем и гомонящем доме, записывалась к тебе в союзники… Я понимал состояние, которое тебя охватывало и которого нельзя было не заметить: таким человек бывает, когда занят любимой работой – захватывающей и отключающей от всего остального, работой, которая идет как надо.

Однажды, уже поздней ночью, ты закрыл книгу, и я услышал слова, сказанные скорее всего не мне – себе самому.

– Ну до чего ж здорово, до чего замечательно жить в мире после такого человека… Такая уверенность, таким богачом себя чувствуешь! – И, уже обращаясь ко мне: ―Вот поговоришь с ним, с Лениным, и понимаешь, до чего много ты можешь, до чего много требуется от тебя – от человека…

И вот сейчас рядом с твоим письмом – изученный тобою ленинский том.

Твой мир живет рядом со мной, живет во мне.

Но не значит ли это, что и сам ты тоже здесь, рядом?


ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ

«Саша, хороший мой!.. Я слишком счастлива – сегодня пришло сразу три твоих письма. Чем больше твоих писем, тем светлее и радостней день, мне становится легко от мысли, что ты думаешь обо мне. Сегодня была у твоей мамы. Мы говорили долго. Как было бы хорошо, если б ты был вместе с нами! Знаешь, мне кажется, что твоя мама не очень мне верит. Прошу тебя, не пиши об этом ей. Просто все было бы гораздо проще, будь ты рядом.

 
Милый друг, я все могу,
Я могу остановить пургу…
 

Могу ждать не только эти два года, а столько, сколько будет нужно, лишь бы потом ты был рядом всегда.

…Мне твоя любовь дает силы ждать, ждать, ждать. Ждать, когда ты приедешь и скажешь: «Вот и все, я больше никуда не уеду, родная». Я так хочу слышать от тебя: «Родная». В эти минуты я самая счастливая на белом свете.

Сегодня у нас чудеснейшая погода. Даже с крыш капает. Идет крупный снег. В такую погоду на человека наплывают воспоминания. Мне сейчас вспомнилось стихотворение:

 
Рвать стихи, смеяться и кричать!
Падать,
подниматься и бежать.
Улыбаться встречным на пути.
Ждать,
Искать,
Надеяться,
Найти!!!
 

А было время, когда я ни на что не надеялась.

Мне становится спокойно и хорошо только наедине со своими мыслями, а догадаться, о чем я думаю, не так уж трудно, любимый…

И опять мысли о твоей маме. Помнишь, ты мне говорил, что она чутко улавливает девичий характер? Да, ты был прав. С ней можно поделиться самыми сокровенными думами. Она очень беспокоится о тебе. А я тоже хороша – проговорилась, что ты отморозил щеку. Ругай меня, каюсь.

Помнишь, в песне: «Если можешь, прилетай скорей!»

Прилетай, я очень жду…

Твоя Татьянка».

«20 февраля.

Здравствуй, Татьянка, любимый и дорогой мой человек!

Не утерпел я до вечера, до того времени, когда все стихнут и я опять останусь наедине со своими мыслями, а значит – наедине с тобой. Прочитал твое письмо, и нестерпимо захотелось ответить на него немедля.

Родная моя, помнишь, в одном из писем я толкнул идею (сейчас признаю ее идиотской) устраивать заочные вечера поэзии? Не надо их. Не надо поэзию совать в прокрустово ложе. Это я понял наконец-то. Твои письма, каждое твое письмо, для меня – поэзия, большое, огромное наслаждение. Поверь, это так…

Скажи мне, Татьянка, почему тебе показалось, что моя мама не верит тебе? Ты слишком мнительна… Она верит мне, а я верю тебе, значит, и мама тебе верит. Когда я ей рассказал о тебе (помпишь, когда это было?), она мне сказала: «Я верю, что ты нашел свое счастье, и только от тебя зависит не потерять его». Так что брось сомневаться.

А теперь, как говорил Шолом-Алейхем, поговорим на более веселые темы. Можешь меня поздравить: я лишился одного зуба. У этого зуба длинная история: год назад я расколол его на три части (зуб коренной), наткнувшись на приличный камень в каше. Две части покинули мою грешную челюсть сразу же, а третья никак выпадать не хотела, да я и не очень печалился: осталась как раз передняя часть, вытащить – будет щербина. Несолидно. Сегодня я его расшатал до страшной боли. В санчасть идти желания нет, и я пошел на то, на что ни разу в жизни не решался: попросил товарища выдернуть этот остаток каменного века. Примитивно. Плоскогубцами.

Опытный слесарь оказался…

А то, что ты проговорилась моей маме про мою помороженную щеку, – не беда. Только не проговорись, что я тут начал зубы плоскогубцами дергать: шум будет.

Ты знаешь, я очень устал за день. Первый раз над письмом тебе буквально глаза слипаются… Извини, любимая, кончаю писать,

Спокойной ночи!..»

«Сашок, родной!

Ну, уж это совсем никуда не годится. Ты еще, чего доброго, начнешь выдергивать все зубы подряд. Берегись, вот возьму и все расскажу твоей маме, тогда будешь знать (шучу). Но ты должен пообещать, что такого больше не будет, хорошо?

…Саша, а помнишь слова поэта:

 
Мне вновь и вновь благословлять дороги,
Которые нас к встрече привели!
 

Я брожу по техникуму, где все напоминает о недавней встрече с тобой… Все же интересная штука – жизнь. Живут два человека в одном городе, учатся в одном техникуме, ходят по одним улицам, а когда замечают друг друга, кажется, что всю жизнь стремились к этой встрече. Мне хочется сесть рядом с тобой и вспоминать, вспоминать… Я сейчас могу до мельчайшей подробности рассказать каждую нашу встречу. А ты?..»

«22 февраля.

Родная!.. Извини, что письмо будет коротким. Зпал бы, где упасть, соломки бы подстелил. Только было собрался сегодня, вернее, вчера вечером на концерт в Дом офицеров, а тут на тебе – приятная весть: иду в наряд. Патруль. Надеюсь, представляешь, что это такое. Сейчас уже 6 утра нового, 22-го дня. Всю ночь мотался среди воя метелей, свято помня, что должен «блюсти порядок» в гарнизоне. Через два часа вставать после короткого сна и – снова стучать сапогами по тротуару до пяти часов вечера. Что сделаешь, дисциплина и приучение к ней солдат – основное в армии.

Не ругай меня. Я сейчас примерно в том состоянии, в каком был 27-го, на вечере, разница только в том, что сейчас я не ломаю двери. Сейчас я спокоен. И незачем мне обрывать дверные ручки. Прости. Просто приехал из отпуска одип парень и…

Голова чуть-чуть кружится, и хочется поспать, хоть немного, хоть оставшиеся полтора часа…

До завтра, родная…»

«23 февраля.

Татьянка, каюсь: вчера вечером против обыкновения не написал тебе письмо. Пришел после патрулирования, бухнулся с мороза в теплую постель и мигом заснул. Проспал до утра как убитый и не знал, что приехавший поздно ночью Санька-почтальон привез от тебя письмо и книги.

Татьянка, чуткий мой человек, спасибо тебе за то, что ты живешь на этом свете!

Сегодня для всех нас праздник, а для меня – праздник вдвойне. Это ты «виновата», ласковая моя…

Ты спрашиваешь, как я представляю нашу встречу? Могу только одно сказать: так же, как и ты. Я не знаю, как ты конкретно представляешь, но не в этом суть. Главное – это будет великое счастье встретиться после долгой разлуки. Представляешь, приеду к тебе и не скажу ничего, и ты ничего не скажешь. Просто мы кинемся друг другу в объятия. И будем так стоять. И никого и ничего не будет кругом – только ты и я… Не будет пространства и времени, будут только наши глаза, смотрящие друг на друга, и – молчание…

Да, любимая, жизнь долго-долго будет расплачиваться за эту разлуку счастьем. Мы возьмем у жизни все счастье.

До свидания, родная Татьянка.

 
В минуты своей свободы,
Твое имя шепчу я сумеркам,
С улыбкой шепчу твое имя…
 

Пусть эта улыбка пока чуть-чуть грустная…»

«23 февраля.

Здравствуйте, дорогие мама, папа, Гоша и Лина!

Извините, опять долго молчал! Пытаюсь оправдаться пословицей: «Молчанье – золото». За прошедшее время получил два ваших письма и посылку. Большое спасибо за все. Хоть я и «непьющий», но конфеты «Лакомка» привели меня в восторг: «упивался». И чуть было не «упился»… Товарищи выручили.

У меня в основном все хорошо: жив, здоров, жаловаться не приходится. Возобновил систематические занятия философией, математикой и физикой. Как никак пора ужо думать о будущем: 18 месяцев – не так уж много. Все-таки мы (бюро ВЛКСМ) – «умные ребенки». Созданные по нашему почину курсы по подготовке в вузы приносят свои плоды: уже на втором занятии получил двойку по физике. Это хорошо, потому что я осознал себя рабом физики. А Ленин сказал однажды, что раб, осознавший свое рабство и поднявшийся на борьбу за свое освобождение, наполовину перестает уже быть рабом…

При помощи того же бюро комсомола я наконец осуществил свою давнюю идею и сколотил свой «интернационал», состоящий из «особ, приближенных к императору» и имеющих склонность к философии. Вечерами наш «союз меча и орала» собирается в классе, дабы, грызть сию достойную науку и поспорить о ее насущных вопросах.

Шутки шутками, а дело начато полезное…»

«24 февраля.

Татьянка! Ну зачем так мучить себя не совсем удачным распределением? Во-первых, спешу успокоить: когда было распределение у нас, нам так же авторитетно заявили, что в Пермь нет ни одного места. Как мы ни мучили нашего Петра Петровича, он твердил, как портье в гостинице: «Мест нет». Я тогда назло всем и самому себе попросился на Западно-Сибирскую дорогу. Позже я понял, что пал жертвой мудрой политики. Говорят, что мест нет, для того, чтобы такие, как я в свое время, идиоты не просились на Свердловскую дорогу в надежде остаться в Перми. Ход конем, так сказать.

Во-вторых, нет места сейчас, но через оставшиеся до выпуска десять месяцев мест будет навалом. Кто уйдет в армию, кто – замуж, ведь жизнь не стоит на месте. Хоть и убеждали нас, что насчет Перми глухо, как в танке, ты же знаешь, что чуть не полвыпуска нашего осталось в Перми.

В-третьих, если ты получишь диплом с отличием (а ты его получишь, я верю), то тебе все равно где готовиться к экзаменам в институт – в Перми или в Егоршино. Не так ли?

И, наконец, в-четвертых. Самое главное, что ты должна помнить, так это то, что даже при самом неблагоприятном для тебя стечении обстоятельств, куда бы ты ни уехала из Перми, дай мне после увольнения в запас два дня сроку, и я буду с тобой, с тобой навсегда. Помни это и не огорчайся понапрасну.

…Вечером напишу тебе еще одно письмо, а сейчас очень спешу в увольнение: надо купить фотобумаги и еще кое-что для обработки пленки. Сегодня два часа назад мы втроем за 5 минут «защелкали» нашими надоевшими друг другу мордашками 2 пленки, или по 231/3 кадра на душу (в среднем). Если все хорошо получится, то дня через три-четыре получишь от меня 231/3 фотографии. В фотоателье видел негативы и испугался сам себя: злой у меня видок. Скоро увидишь, каков я «во гневе своем»…

Всегда твой Сашка».

«24 февраля (вечер).

Днем написал тебе, а сейчас перечитываю твои письма, полученные сегодня, и хочу еще раз сказать: не печалься.

Когда я бываю расстроен какой-нибудь мелочью (а в данном случае причина твоего расстройства – мелочь по сравнению с нашей любовью), я вспоминаю слова Энгельса, от которых становится гораздо легче: «Когда я вижу, что люди портят себе жизнь из-за пустяков, я улыбаюсь, ибо сохранил непоколебимую бодрость духа и смеюсь над всякой ерундой». Цитирую не дословно, но смысл таков. Не стоит, любимая, портить себе жизнь из-за пустяков, ей-богу, не стоит.

Татьянка, я сейчас очень хочу спать и потому прерываю разговор с тобой. За день набегался страшно, хорошо хоть не зря. Все готово: в понедельник поеду печатать фотографии, а завтра с утра возьму за горло фотографа в фотоателье. Все по плану. Иначе – нельзя…»

Читаю эти строки, а сам думаю о том, что за ними. Все вроде обыкновенно: набегался солдат – готовил, так сказать, материальную базу для печатания фотографий… Так я и поверил! Скажи уж лучше: работал свою солдатскую работу, за ней и набегался, с нее и умаялся. Вот и в следующем письме, где про сумасшедший день. Долг есть долг. Благодарю тебя, сын, – я понял.

«26 февраля.

Не огорчайся, что письмо будет коротким. За сегодняшний сумасшедший день очень устал, уже 12 часов ночи, а еще надо успеть подготовиться к завтрашней лекции по философии. Только что кончил с комсомольским секретарем Васей печатать фотографии. Я пишу тебе, а он еще обдувается у электроглянцевателя. В комнате шум страшный, голова гудит, как сто церквей: все любопытные, кому надо и не надо, лезут сюда лупить глаза на совершенно не нужные им фотографии, и от этого я психую… Не умею я еще руководить своей нервной системой: сломал к чему-то две указки. Дурь иногда из меня прет слишком бурно.

Высылаю тебе несколько свеженьких фотографий – оцени».

«27 февраля.

В последнем письме ты выражаешь фантастическую надежду – провести следующий праздник 23 февраля вместе со мной. А ты думаешь, мне этого не хочется? У меня даже есть какая-то надежда на это, наполовину обоснованная интуицией, наполовину – мыслью о том, что 50-летие Советской власти будет отмечено по-особому. Под этим я хочу предполагать то, на что ты надеешься. Но не стоит фантазировать. Впрочем, нет – надо мечтать, надо! Но по возможности не отрываться в своих мечтах от реальной почвы…»

Что сказать тебе на это, сын… Вот мы, например, дома не мечтали увидеть тебя среди нас раньше срока. Хотя втайне какая-то крохотная надежда поковыривала золотым гвоздиком сердце. Но ты и сам понимаешь: чем больше у всех нас надежд на необыкновенность, на всеобщность огромного праздника, тем больше – и у врагов наших всяких пакостных помыслов. Вон до чего тревожно повсюду в мире… Так что мыслью о досрочном твоем возвращении мы себя не тешили. В одно верили крепко: рано или поздно все равно тебя увидим.

…И мысленно представляли себе, как станем встречать тот праздник. Соберемся вечером в общей нашей комнате. Откроем балкон, чтобы свежий ноябрьский ворвался к нам ветерок, чтобы тронул цветы на столе. А мы поднимем бокалы за тех, кто не с нами, кто в бессонном дозоре, – за тебя, сын. И я, наверно, стану вглядываться в ночной горизонт, за которым – далеко – ты. И не сговариваясь, все вместе, скажем: «За Саню!» И тут сразу, должно быть, рванутся там, за окном, в облачную вышину огни салюта.

Кажется, так мне думалось…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю