355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Черкасов » ...А до смерти целая жизнь » Текст книги (страница 11)
...А до смерти целая жизнь
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:39

Текст книги "...А до смерти целая жизнь"


Автор книги: Андрей Черкасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

ПИСЬМО ВОСЕМНАДЦАТОЕ

Тот громадный скандал я очень хорошо помню.

Дома о ваших сборах мы знали: это заветное путешествие на Ослянку ты мечтал совершить давно. Но не только сам поход привлекал тебя, а то еще, что согласился идти с вами Владимир Антонович – твой учитель и твой кумир, еще со школьных лет укрепивший в тебе страсть к путешествиям и наукам.

Узнав, что он идет с вами, мы перечеркнули все наши страхи и опасения. И, уж конечно, никаких сомнений в «законности» поездки у нас не возникло. Мы помогали вашим сборам в дорогу…

Помогали не только мы – дружно поднажали ребята из вашей группы, чтобы закончить программу практики неделей раньше. Таково было условие Виктора Ивановича: иначе все летело бы кувырком. Наступил день отъезда.

И вдруг звонок мне в редакцию из техникума. В трубке голос Виктора Ивановича: «Вы знаете, что затеял ваш сын?.. Срыв практики!.. Обманули преподавателя!.. Развал в группе!.. Потрясающее самоуправство!..» Говорил, будто гвозди в мозг заколачивал.

На квартире Владимира Антоновича я был уже через пятнадцать минут. Он ничего не мог понять. Какое самоуправство? Какая самочинная выдумка? Согласие-то получено, да и ребята на практике трудились каждый за троих, чтоб управиться до срока.

– Во всяком случае, – заключил Владимир Антонович, – одно ясно: сегодня никаких отъездов…

Он еще не договорил, как распахнулась дверь в комнату. На пороге стоял ты. А позади из коридорной тьмы проступали обескураженные лица твоих друзей. Ты вошел с легкой иронической улыбкой:

– Д-да… Надо было предвидеть: редакция, конечно, поспеет раньше других. – И улыбкой сопроводил этот комплимент в мой адрес.

Дома к «теме дня» мы не возвращались: нельзя было не щадить твою боль, которой не выдал ничем. Только долго и молча стоял над собранным рюкзаком и скатанной палаткой. Стоял и думал. Через балконную дверь долетел дрожащий, как бы скомканный гудок электрички с вокзала: отходил твой поезд…

Ты очень рано лег спать. А ночью у твоей кровати долго стоял я. Было нехорошо и тяжко. Я видел твои вещи, обстоятельно собранные в путь. Зачехленный топорик на табуретке. Компас на столике. На ремешке походная фляга… Было грустно. И сами вещи казались грустными и чуточку удивленными.

Неприятности только еще начинались.

Утром снова телефон и голос Виктора Ивановича.

– Прошу прийти немедленно. Надо решать.

Я сижу против него в кабинете и смотрю, как нервно крутит он перед собой на столе аторучку. Виктор Иванович жалуется:

– Как вам нравится – он еще со мной не здоровается! Разговаривать не желает! На что это похоже! Надо решать!

Позвали тебя. Вошел молча. Получив приглашение сесть, молча опустился на стул против Виктора Ивановича. Смотришь ему в лицо.

– Объясни при отце все.

Ты молчишь.

– Объясни свое поведение, – нажимает Виктор Иванович. – Виноват кругом и еще разговаривать не желаешь, не здороваешься со старшими.

– Только с вами, – сухо уточняешь ты и все смотришь, смотришь ему в лицо.

Он почему-то отводит глаза. Лицо бледнеет. По шее идут красные пятна. Беспомощно и устало смотрит на меня:

– Слышите?

– Саша, – приступаю я с отвратительным чувством, будто говорю не то, что надо, и вообще делаю важное дело откуда-то с изнанки. – Виктор Иванович чуть не втрое старше тебя, и это просто недостойно…

– Именно! – подхватываешь ты. – Именно недостойно!

– Речь идет об уважении к старшим, – барахтаюсь я где-то на уровне Виктора Ивановича. – И ты…

– Ты требуешь, чтобы я лицемерил? Если бы ты знал все!

– Что знал, что?! – взвинчивается Виктор Иванович. – До какой вольности дошел сын – это если б знал? Как он себя держит?

– Виктор Иванович, – спокойно, чуть даже приглушенно звучит твой голос, – я здороваюсь только с теми, кого уважаю. – Встал и уже мне: – Все объясню потом. – И вышел.

Виктор Иванович раздраженно рисует мне обстановку. Потребовали: напиши объяснение, признай вину. Ты ответил: «Не считаю нужным!»

– И потом интересно: как вы сами все это оцениваете?

Как я оценивал… Как я мог оценить, зная пока одну внешнюю сторону дела? Противоречивые чувства переполняли меня: возмущали твой неуважительный тон и… моя собственная беспомощность. В одном только я был уверен: ты – пусть неумело, угловато, ершисто и с избытком пороха – отстаиваешь что-то принципиальное. Но что именно?

Еще день – еще звонок:

– Вас интересует, что написал вместо объяснения ваш Саша? Позвоните начальнику отделения, бумагу я передал ему.

Начальник отделения прочитал текст по телефону: «Прошу отчислить меня из техникума, поступление в который четыре года назад считаю нелепым недоразумением и намерен его исправить. Прошу вернуть документы».

В голове у меня полнейший сумбур. Нужен обстоятельный разговор с тобой, а я все откладывал его, понимал: пока ты взвинчен, пока не улеглись страсти, толковой беседы просто не получится.

Наконец ты рассказал мне все.

Поход на Ослянку был задуман давно. Готовиться вы начали, как только узнали: Владимир Антонович согласен идти с вами. Но тут одна загвоздка: его свободная неделя приходится как раз на последнюю неделю вашей практики. Вы решили: нажмем, закончим досрочно. Осложнений не предвиделось, Виктор Иванович сказал: если работы выполните, возражений не будет.

Но Виктор Иванович… возразил. Почему – этого мне не понять до сих пор. Он сказал «нет» в тот самый день, когда у вас все уже было сделано и пора настала ехать, сказал после того, как кто-то из группы, вероятно мелкий и завистливый, «накапал» ему, обрисовав дело так, будто работы еще выше головы, а вы просто-напросто «смываетесь»… И Виктор Иванович, даже не обнаружив намерения проверить и разобраться, с размаху заколотил свое «нет» в собственное обещание.

Тогда и запахло дымком.

Может, не были правы и вы? Разве нельзя было все по-людски: напомнить Виктору Ивановичу, пригласить его хотя бы накануне убедиться в том, что все в порядке?

Разговор наш тогда повернул с темы, кто неправ и в какой степени, на тему иную, хотя и очень близкую: об уважении к человеку, к своему слову. Ты сказал:

– Папа, ты не можешь от меня требовать уважения к человеку, который об свое слово ноги вытер… Вот я и подал заявлепие. Я уйду из техникума. Виктор Иванович руководит практикой. Объясни, как я могу учиться у человека, которого не уважаю? – Помолчал и добавил: – Разве это не смешно?

Из техникума ты не ушел. Заявление твое, бухнувшееся, как булыжник в спокойную воду, подняло раскатистую волну. Был педсовет, без Виктора Ивановича. На педсовете присутствовал директор, и его участие помогло решить все спокойно, как он выразился, без африканских страстей. Тебе, конечпо, «всыпали» за не слишком умпую выходку. Вернувшись домой, ты сказал:

– Все-таки приятно, когда тебе откроют, что ты в чем-то еще довольно крупный дурак. Перспектива как-то проясняется.

На Ослянку тебе сходить так и не довелось. А у меня такое чувство теперь, что история эта отняла у тебя что-то очень дорогое и важное (хотя и прибавила что-то, несомненно!), без чего неполной бывает радость жизни. Недаром ты пишешь Татьянке:

«…Берегись, моя хорошая, еще раз предупреждаю: я чудак, и тебе нелегко будет справиться с моими чудачествами. И вместе с тобой мы еще попутешествуем! Если нет у тебя страсти к туризму, не волнуйся: будет. Обещаю.

Еще немножко подожди, и я обещаю открыть тебе нехитрые секреты счастья. «И будешь ты царицей мира…» Хочешь? А я у тебя и спрашивать не буду. Хочешь ты или нет, а… будешь. Твой Сашка».

Нехитрые секреты счастья… Они начинались и с огромной, нежной любви к природе родной земли.

Когда пробудилась она, эта любовь? Конечно, в детстве. И что-то вложила в тебя бабушка Сяся, частенько сманивавшая внучонка по грибы или ягоды, а то и просто так – подышать лесом, поглядеть и потрогать его дива. Но самая первая капля любви этой все-таки влилась в тебя однажды из материнского сердца.

Был закат. Мама поднесла, тебя к распахнутому окну:

– Смотри, смотри, Сашенька! Смотри, небо какое… – И стояла с тобой у окна.

Край неба был словно облит пылающей смесью вина и пламени, которое пробивалось и сквозь прорехи лиловой тучи. И туча сама оплывала красным огнем. А выше, над нею, небо было зеленовато-голубое и до того чистое, что подумалось: кто-то большой и понимающий в красоте, дохнув на него, долго протирал рукавом, так долго и до такого блеска протирал, что где-то, не вытерпев, даже звезда проступила…

Ты увидел. Протянул к ней махонький пальчик и, уже сам теперь, сказал маме:

– Мама, смотри!

Та звезда над чисто вытертым небом заката, над его сиянием и его грозной лиловой тучей, осталась, верно, в тебе навсегда.

Я вспомнил о ней сейчас. Мы развесили по стенам комнаты живописные твои этюды и акварели – на холсте, картоне, бумаге. И свершилось чудо: не на картинах увиделись эти залитые солнцем дома, речные дали, лесные взгорки, подернутые осенней дымкой, а словно вошел в комнату добрый веселый человек с ясными глазами, улыбнулся и сказал: «Да, я видел все это, потому что я жил. Взгляните, до чего «же прекрасен и чист мир вокруг нас. До чего громадное это счастье – ощущать себя в нем и его в себе! Такое счастье…»

Смотрю, Слышу. И закрываю глаза, но и сквозь стиснутые веки проникает в меня лучик той звезды твоей. И слова слышатся: «Мама, смотри!»

Помню первый твой школьный поход. Май – холодный и ветреный. А в тот день еще и снег повалил. Многие не пошли, папы и мамы переполошились: мыслимо ли четвероклашек да в такую холодину! Вон какой снежище валит, а им и ночевать-то в палатках.

Мы отпустили, хотя очень боялись за твое здоровье: пустяка тебе хватало, чтобы вдруг навалился изнуряющий бронхит. Но очень уж ты готовился, стараясь чем только мог «укрепить свои позиции». Помнишь, придумал закаляться в бане? Вымоешься побыстрей, раньше нас с Егором, и пошла «процедура»! Окатишься сперва тепленькой водичкой, потом – комнатной, а там все холоднее, холоднее… Зимняя-то обжигает! И, если я не заметил вовремя, заберешься «в укрытие» за колонну и – шайка за шайкой.

Возвратился ты из похода переполненный счастьем и просветленный. И трижды влюбленный в природу. И четырежды – в своего учителя Владимира Антоновича, который позже станет для тебя меркой, по какой будешь прикидывать, а после – и судить свою жизнь.

После того похода ты напечатаешь несметное число фотографий. Долгими-долгими часами будут ложиться на холст – по памяти – картины родного края. Я храню их, ранние эти работы, вместе с теми, что сделаешь после. Об этих последних один известный наш советский художник скажет мне: «Слушайте, да это же великолепный, тонкий колорист!» Я гляжу на них и вновь переживаю твое детство и твое счастье. И мое счастье той поры. Я вспоминаю добром еще одного из твоих наставников – Александру Емельяновну из кружка Дворца пионеров.

И все думаю: сколько же добрых людей не разгибая спины трудится возле человеческого детства, наполняя его бесценными сокровищами бытия.

Передо мной фотографии другого похода, уже поры техникума. Ты да Валя Манаев, два неразлучных дружка, отправились в то путешествие. И вот память – куча снимков, на обороте которых целый дневник. Он уводит меня на твои тропки.

«23 августа… Много перевалов и логов. Трудно взбираться. Палатку тащим по очереди. На пути небольшая избушка (метров 700 от дороги) – лавка. Только сейчас вспомнили, что в спешке забыли взять из дому сахар и мыло. Купили…

Первый привал. Грызем по куску сахара».

«Погода из безнадежной превратилась в «обнадеживающую»: солнца не будет – это ясно. Пытаемся идти по компасу – все хорошо, пока не зайдем в лес. В лесу паника: «А вдруг не туда?» Идем так (замысловатые петли)… Из леса выбились на дорогу. Дорога сомнительная – идет в противоположном направлении. Решили залезть на дерево. Залезли. Под носом, оказывается, деревня. Идем до нее. Второй за этот день ответ вопросом: «В гортоп?» Переглядываемся с Валькой: «Да». Через десять минут идем по лесной дороге в… гортоп».

«Первая остановка на ночлег. На другом берегу Гайвы несколько палаток, видимо, какие-нибудь ГЕО (-логи, – физики, – дезисты) и иже с ними. Знакомиться высокомерно не желаем; мы «сами с усами», хотим сохранить политическую и экономическую независимость, тем более что один из них, увидев нас с полянки, отозвался о нас не очень обидно, но и не очень вежливо.

…Странно, но факт: палатка стоит и даже не думает падать. Валька после обеда ушел в малинник: медведь да и только!

Пока Валька шатался в малиннике, я дорабатывал ложку… (Растяпы, вы забыли прихватить из дому настоящие ложки, вот и пришлось вырезать из осины – перочинным ножичком; я храню эту самодельную ложку. Добрая ложка, ничего не скажешь.) Потом почитал «Красное и черное» и присоединился к Вальке.

Ветер шумит в вершинах; внизу, у земли, спокойно. Редко капает дождь. Смеркается. Валька ложится спать первым. Я остаюсь дежурить: не столько из-за опасности, как для экзотики».

«24 августа. Утро. После второго дежурства спалось хуже. Сквозь сон слышал, как Валька шуршал около костра, все напевал «Под крылом самолета». Я дремлю под комариный писк.

Валька разбудил меня в семь часов. Такое же хмурое утро. Рядом с костром на траве «дымит» чай. Спросонья чуть не хлопнулся в воду, умываясь с крутого берега.

Позавтракали. Собрали свои пожитки – и дальше…»

Помню и другой ваш поход – самый дальний и самый долгий. На этот раз вчетвером. Интереснейший маршрут: поездом до станции Кутамыш, оттуда пешком через Кизел и Александровск до Соликамска.

Это уже подлинное краеведение – самые близкие свидания с землей и людьми, хорошими и работящими. Вы спускались в шахты Кизела – честь по чести, в настоящей шахтерской форме. Вы узнали ветеранов революционного Александровска, героев войны минувшей… Два или три месяца после ты проявлял пленки, печатал снимки. Этот сделан с высоченной башни – широкий горизонт, необъятная, открытая для любви и работы земля. А этот снят с самой земли. Объектив, как бы скользнув в небо, схватил мимоходом купола старинного Соликамского храма… Редкий памятник старины и великолепного русского зодчества. И с такой заботой, с такой любовью схвачен, с таким уважением к старине русской, что и глаз не оторвать. Большой стенд фотографий из этого путешествия вы поставили в вестибюле техникума. А потом, помню, ты пришел домой и хохочешь. С хохотом повалился на кровать. С хохотом поднялся. С хохотом ходил по комнате. И на все расспросы только отмахивался, покуда само не утихло. Оказалось, один преподаватель возмутился… снимком того храма. Он требовал, чтобы вам влепили наистрожайше по общественной линии и с разбором твоего авторства на комсомольском комитете. Секретарь комсомольский, дескать, а до чего докатился. И еще требовал, чтобы «эти самые купола и кресты немедля сняли со стенда».

У стенда началась научая полемика на атеистические темы. Снимок остался.

Тебя долго еще встряхивал смех.

– Подумай, папа, этот товарищ на весь техникум шумел, что увлечение архитектурой старинных церквей – сущий позор для атеиста, для меня, стало быть. Разве это не смешно?!

И, помолчав, заключил:

– Скорее, это грустно.


ПИСЬМО ДЕВЯТНАДЦАТОЕ

Так любовь к природе привела тебя к истокам красоты и стойкости твоего народа.

…Ты не знаешь, что у тебя впереди. Знаешь лишь то, во что веришь. Только накатит порой тревога, наверно, обычная для солдатских-то будней. Но тут же и поотступит под напором оптимизма и мужества. И идут, идут письма к Татьянке – к будущей «царице мира», которая ждет своего солдата.

«Татьянка! Вот и опять сегодня наше счастливое число – 27, и я опять, в который раз, вспоминаю тот день, который три месяца назад так круто изменил мою жизнь. Три месяца – это уже много, правда?

Извини, что письмо будет коротким: против обыкновения, пишу днем, тороплюсь на занятия и хочу вдобавок, чтобы эта короткая весть была отправлена сегодня… А знаешь, я не согласен с теми строками стихотворения в последнем твоем письме: «Чем письмо короче, тем длиннее боль». Пусть совсем-совсем коротким будет твое письмо, для меня оно – радость…»

«29 марта.

Родная! Сегодня почтальон вручил мне четыре твоих письма, а я рискую остаться неблагодарным, это письмо будет коротким. Голова гудит и ни чертика не соображает, в таком состоянии тем более опасно писать. Весь день готовлюсь к политзанятиям – читаю, конспектирую, устал страшно, и в голове сейчас «хаос вселенский». Надо срочно идти спать, а завтра придется встать пораньше – иначе погорю, если не подготовлюсь. Отдохнуть голове часика три-четыре – вещь полезная.

Завтра со свежей головой еще раз перечитаю твои ласковые письма и отвечу. А за это короткое (и, может быть, вовсе ненужное тебе) письмо – извини. Но не писать тебе хоть два слова уже не могу, пойми…»

И вот апрель…

Пять ночей да еще одно утро остается у тебя в запасе.

Ты об этом не знаешь. А я знаю. И с особенной болью поэтому перечитываю вот это первоапрельское письмо, которое ты только что отослал Татьянке.

«1 апреля.

«Пушка убила феодализм. Чернила убьют нынешний общественный строй», – эти слова сказал Наполеон. Не пугайся… Просто я опять начал чудачить. А вспомнил о чернилах потому, что моя «мелкобуржуазная» авторучка выводит меня из терпения. Только и делай, что чернила набирай. Впрочем, отчасти сам виноват – много пишу. Приходится много писать конспектов. А ручка все равно «мелкобуржуазная».

Знаешь, что будет через пять минут? 1 апреля, день, в который можно «надувать» каждого на каждом шагу. Сейчас пойду на дизель и хохмы ради буду устраивать шуточки над дежурной сменой. Они, надо думать, еще не знают, что уже апрель. «Мой гражданский долг» – напомнить им об этом. Подожди, минут через десять продолжу письмо, а пока… пока надо воспользоваться случаем почудить».

Ну конечно, конечно, веселый ты мой парнище! Куда уж там позабыть про шутку! Ведь ты без чудачеств, без шуток был бы уже не ты. Что ж, иди почудачь, мы подождем…

Но ты уже вернулся и уже снова вооружился своей «мелкобуржуазной» авторучкой.

«Да, эффект неплохой! Захожу в вагон к ребяткам и негромко говорю: «Чей это там за дверями пьяный тип валяется?» Все, как один, выбежали, а когда поняли, что я их надул и что за это надувательство меня надо «привлечь к ответственности», было уже поздно. Я вовремя смылся в лабораторию и – на ключик. Ломились в дверь и грозили карами. Завтра надо быть поосторожнее.

Ты в одном из писем напомнила мне о том дне, когда мы смотрели «Республику ШКИД». Да… я все помню, разве это забывается? Недавно в одном из старых номеров «Советского экрана» прочитал статью об этом фильме, и мне так хорошо было от воспоминаний! А я не смог бы посмотреть еще раз этот фильм здесь. Мне будет трудно видеть его и знать, что нет рядом тебя… Ничего, ничего, все вернется, все: и не раз еще я буду просить в кассе кинотеатра «два крайних места в последнем ряду».

Твой Сашка».

«1 апреля.

Мне почему-то кажется, что сегодня воскресенье, хотя на самом деле еще только суббота. Потому, верно, что сегодня оригинальный праздник – день надувательств. Каждый каждого старается «провести» поминутно. И меня судьба не обошла. Дизелисты запомнили крепко мою шутку и сегодня отыгрывались, благо им это легко дается. Работа у меня такая, что ежечасно вызывают к телефону. Вот и сегодня орали на все голоса: «Черкасов, к телефону!» Не пойти нельзя – по долгу службы положено, а попробуй пойми, всерьез вызывают или издеваются? Был я сегодня «козлом отпущения». Ничего, так даже веселей день прошел…

Знаешь, я решил сегодня сделать этот «пустынный уголок» среди стеллажей и приборов уютным. А для уюта не хватало, как я понял, совсем немногого: настольной лампы. Посему взял кусок стальной тонкой трубки, изогнул спиралью, насадил патрон и ввернул лампочку. За какие-то полчаса получилась вот такая штука… дешево и сердито. А главное – ни у кого такой нет.

Теперь стало совсем по-домашнему в этой комнате. Осталось только шторы на окна повесить…»

«2 апреля.

Сегодня День геолога, и много хороших песен звучит в концертах. Мне очень нравится одна из них, давняя и такая хорошая грустная песня, она всегда меня очень волнует:

 
…Милая, пусть тебе снится
По берегам замерзающих рек
Снег, снег, снег…
 

А что тебе снится? Знаю, знаю. Экзамены тебе снятся, наверное, или курсовой. Было время, они мне тоже снились. До того их по ночам насмотришься, что днем и браться не хочется. Тебе – тоже, судя по тому, что ты вместо курсового занимаешься чтением художественной литературы. Ну и правильно. Помню свои «горячие» дни экзаменов. Придешь из техникума, ляжешь на диван, накроешься газетой для видимости, будто читаешь, и спишь себе. Проснешься вечером, и совесть вроде мучает – работать надо, ан нет, какая тут работа, самое время что-нибудь легкое почитать. Но чтобы даже «легкое», надо думать. А думать – работа трудная, и со мной такое редко случается, чтобы я думал. Поэтому я предпочитал вечерами кататься по городу на велосипеде. Помотаешься часа два-три, приедешь «заезженный» и – спать. Утром в техникум, после техникума – на диван. Цикл жесткий.

Вот какой я был лентяй. Но ты с меня пример не бери, ладно? Теперь я уже перевоспитался и уже не лентяй. Я больше чем лентяй. Я лентяище. Шутки шутками, а разлениться не очень-то здесь дадут. Сегодня ночью, к примеру, почти не спал – поднимали два раза на работу. Ты не очень обидишься, если я закончу сейчас письмо и шлепнусь бай-бай? Не обижайся…

Твой Сашка».

Сашка, Сашка… Уж такой «лентяище» – два раза за одну ночь поднимали на работу.

Солдатская работа сына… Я не бывал в часы этой работы с тобою рядом. Я не расспрашивал ни о чем. Но я просыпался и сейчас просыпаюсь ночами, и мне все становится видно в бессонной и ветреной тьме. Пурга бьет в окно, и, хрустя, вздрагивают стекла. Вздрагивает и сердце, заставляет всматриваться в смутную мглу твоей мирной военной ночи. Пронзительный телефонный зуммер. Дежурный – у твоей койки: «Младший сержант, срочный вызов!»

А сержант уснул всего-то два с половиной часа назад. И пусть мне теперь говорят, будто мирная ночь солдата непохожа на фронтовую, где минута сна – лишь в минутном затишье. Пусть говорят…

Через пургу и темь вырывается машина на стенную дорогу – вон к тому склону сопки, где поворот и за примороженным стылым березнячком ухабистая, в снеговых переметах дорога. Вязнут колеса, и тогда все вы – ты и трое твоих друзей – лопатами прорываете путь к цели. Мороз и ветер, а спины мокрые. И дальше, дальше… Вот наконец место, где под землей перестал дышать бронированный кабель. Он разбежался на многие километры, чтобы, как аорта к сердцу, прирасти к тому, грозному, что всегда в бессменном карауле на краю тишины и мира. Но сейчас бездыханен кабель, грозное стало никчемным и безобидным, как усыпленный на посту часовой. А искать обрыв не легче, чем оброненную в озеро маковую зернинку. И значит – мотаться взад-вперед по многокилометровой трассе, сжимая зябнущими пальцами кабелеискатель и не думая ни об иссеченном пургою лице, ни о смерзающихся ресницах, ни о гудящих коленях, ни о чем, кроме единственного – сделать! Только потом – все равно, через час или сутки – наступает право вернуться и упасть на койку…

Вот почему повторяю я мысленно это простое, до предела гражданское слово «работа» и думаю о вас: о тебе и всех товарищах твоих, о парнях, надевших шинели. До чего же – никаким умом не охватить, никаким числом или понятием не измерить – обязаны мы, гражданские люди, всем вам, дорогие и светлые ребятки наши, дорогие сыны-солдаты.

За те три ночи, всего только три, оставшиеся у тебя в запасе, поднимать вас на работу будут еще не раз. И написать своей Татьянке ты успеешь только два письма.

У меня в руках предпоследнее. В нем надеялся я отыскать хоть какой-нибудь отзвук твоей человеческой, солдатской твоей тревоги, хоть пустяшный намек. Но нет, не помню, пожалуй, никакого другого из твоих писем, которое таким светлым было бы, проникнутым такой неистребимой радостью, такой верой в жизнь.

«4 апреля.

Милая, родная моя Татьянка, Танюшка… Ну подскажи, как мне назвать тебя?! Я не знаю, что со мной, но весь день твержу твое имя. Вру, не только день, но и ночь. Так сложились обстоятельства, что прошлую ночь глаз не смыкал. Надо было. Радостное настроение, несмотря на то, что радоваться вроде бы нечему, а наоборот, есть причины «рвать и метать». За сутки столько наспорился, что даже язык смозолил. Самый кончик, чуть-чуть. И устал страшно, и спать хочу – умираю, а все равно радостно. А почему – не могу понять… Может, потому просто, что знаю: есть у меня ты, моя любимая, прекрасная и единственная, и это помогает мне в любых, самых тяжелых случаях.

Татьянка, Танюшка… Я сплю, я уже сплю… И сейчас во сне увижу тебя. Все равно увижу!

Спокойной ночи, родная. Извини, что коротко, но я сейчас не в силах ничего говорить – только твое имя, только его я не устану повторять. Татьянка…»

Неистребимая радость, высокая, как небо. Помнишь, сын, решетовские строки из твоего дневника?

 
Свет звезды, которой закатиться,
Ярок, торжествующ, небывал.
Белый лебедь, прежде чем разбиться,
Так поет, как в жизни не певал.
 

Сейчас я не могу спокойно читать это. Наверно, так проходит сквозь живое сердце каленый штык…

Но все еще только будет. Будет это письмо. И короткий сон. И внезапный подъем. И экстренный выезд в непроглядную ночную степь. А день будет похож на ураганную коловерть, после которой, лишь за полночь рухнув на койку, ты через час поднимешься снова. И уже будет шуметь мотором (до чего гулко в ночную пору шумит мотор под окном!) машина возле казармы. Ты едва сумеешь выкроить те полторы минуты – написать Татьянке письмо. Теперь – последнее.

Капля, всего капля жизни тебе оставалась… Ты этого не знаешь.

А я не знаю, что делать. Остановить тебя, задержать? Ни я, ни совесть не можем этого. Предостеречь, вслед закричать: «Береги себя, Саня-я!»? Но ты уже в машине, и она уже рванулась в ночь, и шум уже заглох вдалеке…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю