Текст книги "На виртуальном ветру"
Автор книги: Андрей Вознесенский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Портрет поэта
Гюнтер Грасс с нажимом проводит по моему носу. Чувствую, как нос вспухает и краснеет. Мне щекотно. Когда он заползает в ноздрю, хочется чихнуть. Вот он корябает по правой брови своим чистым, коротко срезанным ногтем. Продавленная им линия на щеке остается навечно.
Уже второй час Гюнтер Грасс рисует с меня портрет. Полуметровый рисунок приколот к доске. Сижу не шелохнувшись. Западноевропейская мысль середины века с напором упирается в мое лицо.

Мы знакомы с ним несколько лет. Странно, что этот добродушно-усердный рисовальщик тот самый Грасс, что бросил вызов филистерской морали, до тошноты вывернул наизнанку нутро современности, он, наверно, крупнейшая фигура европейской прозы, он политик, потрясатель устоев, наконец, он европейская совесть на манер русских интеллигентов, но, главное, он художник, черт побери!
Лицо творящего всегда красиво. Чтобы чем-то заняться, мысленно делаю с него набросок. Портрет Грасса надо, конечно, решать в графике. Мысленно заливаю волосы черным. Когда-то иссиня-черная, крепкая, как конская, волосня его короткой стрижки начала седеть, крепкий горбатый нос поддерживают вислые усы, косые, как грачиное крыло. Все лицо и руки надо протонировать смуглой сепией, сморщив ее кистью у прищура глаз и на лбу, оставив белыми лишь белки глаз, и светлые блики на стеклышках очков с тонкой серебряной оправой, и, может быть, холодный блик на тяжелом серебряном перстне безымянного пальца. Обручальное кольцо он носит на мизинце.
Грасс – грач. Он и ходит-то важно, вразвалочку, склонив голову набок, как эта важная птица, когда она, едва поспевая за трактором, кося глазом, цепляет из свежей черноземной борозды блеснувшего жука или дождевого червя.
Он уверен в себе, несуетлив, полон тяжелого мужского обаяния, обстоятелен. Даже галантные забавы он вставляет в расписание наравне с работой и приемом пищи. «Два часа секса, с четырех до шести», – деловито бормочет. Вокруг него лежит инструментарий графика – граверные иглы, медные доски, грифели, скальпель, лупа. Он профессиональный художник и скульптор. Восемь лет назад он подарил мне свою грибную серию, резанную на меди, где идут войны грибов, справляются свадьбы грибов, где скрупулезно прорисованы эти колдовские эротические пузыри земли, гениталии, грибы-мужчины, грибы-женщины. Теперь он взялся за людские особи.
Он занимает меня разговором, рассказывает о сыновьях своих, как уже перестал их понимать, как они подались в натуральное хозяйство, сами своими руками построив ферму, как стали «зелеными», потеряв интерес к продажным политикам.
Сам Грасс ясно видит катастрофичность мира.
Последний раз мы виделись с ним в Праге. Церемонию получения премии Грасс использовал для политического, вернее, нравственного скандала. Он, житель Германии, прибывший из Берлина, обрушился на внешнюю политику ФРГ. Он громил экспансионизм, говорил, что немцы захватывают Чехию, как раньше это делал СССР. Скандал был страшный. Немецкий посол не пришел. Президент Вацлав Гавел был в шоке. Для меня, свидетеля «пражской весны», Чехия остается личной болью.
На днях мне позвонил Леонид Почивалов, старый журналистский волк: «Андрей, ты знаешь, в этом году годовщина ввода танков в Чехословакию. Мы все помним твое: „Пой, Георгий…“ Напиши нам историю этого стихотворения».
Те дни даже тяжело вспоминать.
Август 1968 года застал меня в Болгарии на Золотых песках. Дома у меня лежало приглашение на сентябрь в Прагу, подписанное Президентом Пен-клуба Гольдштюкером, одним из дирижеров «пражской весны».
Был шок от вторжения советских танков. Я не знал деталей, не знал, что подпольные чешские радиостанции окликали нас, русских поэтов, по именам, взывая к помощи, но надежда рухнула.
Болгарские войска входили в число оккупантов. За полночь мы засиделись на вилле Георгия Гяурова, легендарного баса. Шло застолье. Другой Георгий, Джагаров, поэт, бывший партизан, затянул песню о янычарах.
Янычары – это дети, привезенные на чужбину и ставшие турецкими солдатами, которых потом посылали на усмирение своей родины.
Боже мой, ведь это мы – янычары. «Я – янычар», – отзывалось во мне. Славянские солдаты топтали славянскую Прагу.
Я вышел в сад и написал стихи:
Пой, Георгий, прошлое болит.
На иконах конская моча.
В янычары отняли мальца,
Он вернется – Родину спалит.
Мы с тобой, Георгий, держим стол.
Но в глазах – столетия горят.
Братия насилуют сестер.
И никто не знает, кто чей брат.
И никто не знает, кто чей сын,
Материнский вырезав живот.
Под какой из вражеских личин
Раненая Родина зовет?
Если я, положим, янычар,
Не свои ль сжигаю алтари?
Где чужие, можем различать,
Но не понимаем – где свои…
Вырванные груди волоча,
Остолбеневая от любви,
Мама, плюнешь в очи палача…
Мама! У него глаза твои.
Я прочитал эти стихи Джагарову. Тот усмехнулся темной усмешкой. Через неделю стихотворение это было опубликовано в болгарской газете «Литературный фронт». Болгарские идеологи не решились цензуровать советского поэта, а может быть, и сами сочувствовали стихам. Насколько я знаю, это был единственный подобный отклик в прессе соцстран. Конечно, в нашей прессе их не опубликовали. Мой американский переводчик Билл Смит напечатал их с комментарием: «Ни у кого и сомнений не вызывает, что под янычарами подразумевается советская оккупация Чехословакии».
Но до сих пор мне стыдно приезжать в Прагу, будто все смотрят на меня, как на оккупанта. Когда Вацлава Гавела выпустили из тюрьмы, мне первому удалось дозвониться до него и поздравить. Он по телефону вспомнил, как студентом слушал меня в пражском кафе. Все это так. Но совесть мучит…
Может быть, морщины на портрете, рисуемом Гюнтером Грассом, имеют и чешское происхождение?
Это все происходит в мексиканском городке Морелио, где шумит табором фестиваль поэтов, где Гюнтер Грасс – поэт, где грунт – красный, а на зеленых мясистых листьях кактуса местными подростками нацарапаны известные формулы типа наших «Оля+Толя», написанных на заборах. Кактусы стремительно растут, надписи разрастаются до гигантских.
Каков он, поэт Грасс? Прозаические книги фаршированы стихами. Вернее, стихи, как графические заставки, расположены на страницах среди прозы. Стих его сжат, плотен, графичен. В нем нет ничего от лукавого, от фальшивой сентиментальности или мистики. Это очень мужские стихи. Они – зрительны, их видишь.
Грасс – глаз. Его стихи – саркастическая геральдика, графические эмблемы времени. Он рисует не только лебедя времени, но и его крысу. Он прошел школу немецкого экспрессионизма.
Сидя на сцене за его набыченной квадратной спиной и торчащим из-за щеки усом, я слушал, как Грасс неторопливо и буднично читал свою «Аннабел Ли».
Аннабел Ли? Не ослышались ли мы? Это было нашим паролем.
Вы помните, конечно, читатель, это классическое стихотворение «безумного Эдгара».
Оно было первым из англоязычных стихов, заученных мной наизусть. Думаю, что каждый из прикасавшихся к английскому пробовал его переводить. Но таинство его музыки неуловимо.
Это было у моря. Берег вымело набело.
Эти воды и годы прошли.
Но жила-была девушка, не пойму, кем она была?
Ее звали Аннабел Ли, —
гласит приблизительный перевод. Вроде ничего особенного, но магическая власть есть в этом раскачивающемся ритме английского. Он завораживает. Это самое магнетичное из стихотворений. Оно волновало не одно поколение российских поэтов. «Это было у моря, где волна бирюзова», – вторил его мелодии влюбчивый Северянин. Погребальную мелодию услышал в стихах С. Рахманинов, написав свои «Колокола» на текст Эдгара По в переводе Бальмонта. Может быть, это была ностальгическая музыка гибнущих цивилизаций, умирающей культуры гибнущего века?
Даже у Блока в гениальном его «В ресторане» чудится этот отзвук:
Никогда не забуду (он был или не был…)
(Аннабел Ли… Аннабел Ли)
Золотого, как небо, аи…
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
И, бросая, кричала: «Лови!..»
«Аннабел Ли, Аннабел Ли», – как бы прорывается сквозь надрывную ресторанную музыку начала века.
Впрочем, может, это чья-то обмолвка за соседним столиком навязчиво и неосознанно залетела в блоковскую мелодию. Может быть, это один из тех, «с глазами кроликов», пробормотал. Это имя было у всех на устах. Для русской души и уха оно таило в себе неизъяснимую привлекательность.
«Аннабел Ли, Аннабел Ли», – через тридцать лет бубнили мои товарищи по классу, завороженные непонятностью дальних созвучий, а может быть, неосознанно влюбленные в губы произносящей их нашей англичанки. «Аннабел Ли», – шептал и Юра Кочеврин, сильный и красивый, чьи ноги под корень были обрезаны войной, и классный вратарь, примерявший под партой новенькие перчатки, – как и в вашем, наверное, классе, читатель, – вратаришка с остроумной кличкой Дырка, и сын генерала, и сын уборщицы, будущий дипломат, и будущий физик, и отсутствующе улыбался второгодник, увлеченный чем-то своим, сладострастным, интимным, под задней партой. «Аннабел Ли, Аннабел Ли…» Может быть, неосознанно это имя сливалось для нас с туманной тенью Вивьен Ли из «Леди Гамильтон» – старой ленты, просмотренной нами по нескольку раз.
Как умел, тогда я попробовал перевести это на наш язык. Аннабел Ли хотелось сделать нашей. Это было первым моим переводом:
Ты жила среди неба, посреди безалаберной
гонобобельно-синей земли.
Вы встречались в Алабино
с подмосковной сомнамбулой?
Но я звал тебя Аннабел Ли.
Ты не ангел была. У тебя были алиби.
Сто свидетелей в этом прошли.
Называли тебя отключенною падалью.
Но я звал тебя Аннабел Ли.
За твои альбиносово-белые бровки,
за небесные взоры твои
и за то, что от неба была полукровкой,
я назвал тебя Аннабел Ли.
Жизнь достала ножом до сердечного клапана.
Девальвированы соловьи.
Но навеки в Алабино на дубу нацарапана
твоя кличка – Аннабел Ли.
Увы, Эдгар По во всем этом не был виноват, ему не снился наш гонобобель, эти синие водянистые северные ягоды, старшие сестры черники, с туманной поволокой, как на морских плашках Билибина. Но именно в них голубело имя.
Годы, годы прошли.
И надо же, с тем же именем на губах бродил по городу, тогда носившему название Данциг, полуголодный парень, потом ставший крупнейшим писателем, этот немецкий подросток, подумать только, и он тоже из клуба Аннабел Ли!
Я переложил эти его стихи.
Посмотрим, чем стала она, фрау Аннабел Грасс.
АННАБЕЛ ЛИ?
Я подбираю палую вишню,
падшую Аннабел Ли.
Как ты лежала в листьях прогнивших,
в мухах-синюхах,
скотиной занюхана,
лишняя Аннабел Ли!
Лирика сдохла в пыли.
Не понимаю, как мы могли
пять поколений искать на коленях,
не понимая, что околели
вишни и Аннабел Ли?!.
Утром найду, вскрыв петуший желудок,
личико Аннабел Ли.
Как ты лежала чутко и жутко
вместе с личинками, насекомыми,
с просом заглотанным медальоном,
непереваренная мадонна,
падшая Аннабел Ли!
Шутка ли это? В глазах моих жухлых
от анальгина нули.
Мне надоело круглые сутки —
жизни прошли! —
в книгах искать, в каннибальских желудках,
личико Аннабел Ли.
Дряблая вишня, паданица, стала под пером нашего поэта метафорой загадочной Аннабел Ли, одной из самых влекущих теней прошлой культуры.
Эти стихи могли бы быть написаны сегодняшним Лопахиным. Это его счеты с Вишневым садом. Так Достоевский породил капитана Лебядкина, а тот, в свою очередь, зазвучал в голосе раннего Заболоцкого, который в молодости полемически писал, что Лебядкин его любимый поэт.
«Аннабел Ли!» Гюнтер Грасс, как черт ладана, боится этого навязчивого имени, отмахивается от него, его тошнит от сентиментальности завравшихся отцов, от этой тухлой, залапанной, проституированной Аннабел Ли – прошлой культуры, прогнившей истории, он ненавидит ее. И не может отречься и вынужден повторять: «Аннабел Ли! Аннабел Ли!» Я хочу спросить его, что значит для него Аннабел Ли – захватанная красота? Мировая культура? Агония кончающегося века? Субстанция с пошлым названием «душа»?.. Но гудит автобус. Нас опять куда-то везут. Грасс ворчит и ставит точку. Убирает меня в планшет, больно спрессовывая между двумя металлическими пластинами.

Full pizazz.
Полный виртуальный абзац!
«Тело Ленина из Мавзолея продано за доллары и будет демонстрироваться в Диснейленде», – читаю в ведущей ирландской газете. Это могло быть напечатано и в любой нашей периодике.
Становящееся затрепанным словцо «виртуальный» точно характеризует нашу реальную нереальность. Мифы, лживые имиджи, розыгрыши, компры, фантомы бродят среди нас. Весело и хлопотно быть мифом.
Вот некоторые мифологемы из прессы 1997 года, которые мне попались на глаза. Что я якобы купил виллу на Багамских островах, что дал сто долларов на чай таможеннику, что во время ограбления дачи я находился в постели у телеведущей, что я не читал «Анну Каренину» (в чем признался), что за издание своей книги я заплатил 95 тысяч долларов, что, будучи экстрасенсом, я умею вызывать людей из дома, что, забыв в гостинице весь гонорар за гастроли, я испугался вернуться из суеверия, что Пастернак (через год после своей смерти) махал руками и отговаривал меня не дарить пальто владимирской издательнице (о которой понятия не имел)…
И это все в дружеской прессе. А вот мемуары: «Совещание в ЦК у тогдашнего главы идеологической комиссии Ильичева. Никто из „наших“ не каялся в том смысле, в котором хотелось власти, кроме Евтушенко. Последнее, что я помню, так это эпизод, когда мы уже спускались по лестнице вниз после окончания. Шли Ахмадулина, Вознесенский, Калик и я…» (Из посмертно изданных воспоминаний М. Таривердиева). Мне очень жаль, но, увы, я не был там, я был тогда уже месяц с Некрасовым и Паустовским во Франции.
Может быть, и Евтушенко не каялся?
Лишь однажды в жизни, именно этим летом, не выдержали нервы и я подал в суд на газету. Но то была специально организованная политическая деза, будто бы я вступил в какой-то советско-белорусский союз и подписал декларацию. Меня хотели поссорить с моими друзьями, белорусской интеллигенцией – Быковым, Бородулиным, белокурой Ириной Халип, Будиносом, Жаком. Они только что издали мое «Избранное». И некий журналист, обозвав меня «светским львом», наврал и, самовозбуждаясь, подсчитывал, сколько денег и какой банк мне заплатил за измену.
Текст письма:
«Уважаемый господин главный редактор!
Газета „Коммерсант-Дейли“ опубликовала фальсифицированную клевету, по которой я якобы являюсь членом какого-то „Комитета по содействию интеграции РФ и РБ“, в составе которого А. И. Солженицын и А. А. Проханов. Эта галиматья снабжена закомплексованной филиппикой некоего пошляка, уязвленного, видимо, тем, что его не позвали в столь „знатное“ общество.
Известно, что я не вступаю ни в какие партии, не подписываю политических коллективок. Никто не решился бы сделать мне такое предложение. Моя точка зрения на события в столь близкой мне Белоруссии, где я много лет выступаю, выпускаю свои книги, дружу с В. Быковым, Р. Бородулиным, В. Жаком, выражена в моем недавнем личном письме в белорусскую прессу, в моих письмах, а также в письме Пен-центра по поводу избиения минских журналистов, под которым стоит моя подпись. Во время запуска дезы я был в длительном отъезде, последний вечер мой был 3 мая в Рязани. Во время моего отсутствия данная деза уже была опровергнута Русским Пен-центром через Василя Быкова. Но вот уже две недели прошло с 19 апреля, когда была публикация, а газета все не опровергла свою ложь. Я вынужден поэтому обратиться в суд.
Обычно я с юмором отношусь к милым небылицам, которых полно по моему адресу: то я якобы купил на Лазурном Берегу, то у меня дома висит картина стоимостью в полмиллиона долларов и т. д. Мне в голову не приходило обижаться на эти розыгрыши. Но здесь дело идет о специально организованной клевете, я хочу вступиться за честь отечественных и белорусских журналистов, которые рискуют жизнью за крупицу правды, их исполосованные дубинками лица и есть для меня лица нашей журналистики, к ним я отношу и большинство журналистов „Коммерсант-Дейли“. Но не к ним относится грязный фальсификатор. Я являюсь частым гостем на страницах „Дейли“, и меня поразила эта гостеприимно поданная „тухлая крыса“.
На эту тухлую крысу я вынужден подать в суд».
Газета, конечно, извинилась за клевету, сказав, что этот журналист уже у них не работает. Слава Богу, у меня отлегло от сердца – отпала отвратительная необходимость суда. Поэт не может быть сутягой. С газетой мы опять весело дружим.
Все сказанное, конечно, не относится к волшебному вымыслу художников.
Мне жаль, что я не был знаком с Сергеем Довлатовым. Восхищаюсь его даром. Завидую великой фразе Довлатова: «Она читала меню по-еврейски. Справа налево».
Его блестящие небылицы довлеют по жанру к Гоголю и Хармсу. Они – типа анекдотов школьников: «Как-то пошел Пушкин купаться с Лермонтовым…» Две из баек придуманы о моей персоне.
Андрей Георгиевич Битов, устав опровергать довлатовскую уморительную байку, как он, якобы, задолго до знакомства со мной, набил мне морду, предложил: «Андрей, давай выступим по телевизору, дай мне в рожу и закончим инцидент».
Прочитав великолепную гоголевскую нелепицу, где я, словно русский Рэмбо, обтираюсь снегом, пермяки пригласили меня приехать в декабре: «Мы знаем, вы любите обтираться снегом».
Розыгрыши набирают силу.
На пляже писательского дома творчества царил Божидар Божилов – долговязый болгарский поэт и гаер. Он забавлял публику новеньким немецким шумовым пистолетом.
«Болгарская рулетка», – объявил он и приставил дуло к твоему обнаженному животу. «Ну, розыгрыш», – восхитились вокруг. Ты смутилась.
Раздался выстрел. Ты согнулась пополам. Все ржали. Оказалось, что шумовые пистолеты заряжаются парафиновым шариком, который, как мы пробовали после, пробивает тонкую доску. Шарик пробил кожу живота и запутался в подкожных связках.
«У человека должно быть два пупка, как два глаза», – не сдавался весельчак. Я не убил его тогда, так как надо было, не теряя ни секунды, везти тебя в госпиталь.
Сзади на почтительном расстоянии ныл Божилов и протягивал мне пистолет: «На! Стреляй в мою жену. В порядке обмена».
Боже мой, я и сам греховен в пошлейших розыгрышах.
Помню, как я впервые привез в Россию «уоки-токи» – дистанционное переговорное устройство на десять километров. Оно походило на продолговатый транзистор с антенкой. Никто у нас не подозревал о его существовании.
Так вот, в Ялте, в доме творчества, шло великое застолье – справляли день рождения Виктора Некрасова, тогда еще не эмигранта. Во главе стола был К. Г. Паустовский, стол заполнял цвет либеральной интеллигенции. Среди них находился и крымский прозаик С., прямой, кристально честный автор «Нового мира».
Вика Некрасов попросил меня устроить какой-нибудь розыгрыш. Мы решили использовать для этого неизвестные нашей публике мой «уоки-токи».
«Транзистор» с антенкой стоял передо мной на столе. «Андрей, – обратился ко мне новорожденный. – Сегодня по „Голосу Америки“ должно быть твое интервью. О! Да вот как раз сейчас!» Надо сказать, что «Голос Америки» тогда запрещалось слушать. Это придавало остроту ситуации.
«Боже мой, как мне надоели интервью!..» Я возмущенно ушел из комнаты. Закрылся в туалете. И оттуда повел свой репортаж.
Как я был остроумен! Как поливал всех, находящихся за столом. Называл имена. Разоблачал их как алкоголиков, развратников и приспособленцев. Собственно, я мыслил свои филиппики как пародию на официальную пропаганду. Паустовский был назван старомодным. Главный алкаш был, конечно, Вика. Я гнусно подлизывался к власти, утверждая, что Брежнев более великий, чем наши либералы, потому что он может выпить не закусывая больше водки и у него больше баб. Когда я перешел к писателю С., мне рассказывали, что тот среди полной тишины обескураженно произнес: «С. – это я…»
Тут дверь раскрылась, вошел Вика и смущенно сказал: «Андрей, может, хватит?» Я на всем скаку прервал поток своего идиотского вдохновения.
В столовой меня встретило гробовое молчание. Константин Георгиевич, побледнев от гнева, произнес: «И он пил с нами вместе, этот мерзавец, ел наш хлеб. А что он болтал там, зарубежным корреспондентам?!» Возмущенные гости кричали, выходили из-за стола.
– Вика, расскажи им, что это розыгрыш, что ты сам меня просил об этом, – взмолился я, поняв ужас произошедшего.
– Друзья, мы же знаем его, это я его просил устроить розыгрыш, имейте чувство юмора, – защищал меня, да и себя, Виктор Платонович.
– Ах, розыгрыш?! Значит, мы плебеи? Значит, вы дурачите нас вашими заграничными игрушками? – справедливо возмущенный С. бросился к Некрасову и мощным матросским ударом двинул в лицо. Хлынула кровь из рассеченной губы. До конца жизни у Виктора Платоновича сохранился шрам на нижней губе.
До сих пор я чувствую стыд. Больше я никогда не занимался розыгрышами.
Но вернемся в Ирландию, где читаем мифологему о проданном теле Ленина.
Завтракаем с Алленом Гинсбергом – мохнатым патриархом битнической поэзии, легендарным скандалистом, за полвека ставшим кумиром многих поколений, классиком, одетым в свитерок, купленный вчера на сейле. Аллен не пьет. Просит приготовить ему трапезу на оливковом масле без соли. Он вегетарианец.
Удивительно: чем питается энергетика его громоподобных выступлений? Плисецкая говорила, что не может танцевать без бифштекса с кровью. Я кайфую от кофе. А тут – завтрак травой? Впрочем, и самый массовый, самый электрический оратор XX века, гипнотизировавший миллионы, был вегетарианцем.
О чем беседуют поэты, не видевшиеся полгода? О странностях любви, о Чечне, о мотыльках, об электронах Вечности. О том, что Виктору Сосноре необходима операция. Аллен неделю назад договорился с Соросом, чтоб привезти петербургского поэта в Штаты на лечение. И от себя добавил тысячу.
– Знаешь, я только что все-таки продал свой архив Стэнфордскому университету. За один миллион долларов. Но… 500 тысяч отняли на налоги. 120 отдал агенту и тем, кто разберет архив. Оставшихся 380 не хватило на покупку новой студии. В бедном районе Нью-Йорка. Пришлось доплачивать.
Я киваю, сочувствуя бедственному положению заокеанских поэтов.
– Сейчас ощущается новая волна интереса к поэзии, открываются сотни поэтических кафе, где читаются стихи. На вечера – лом. Книги раскупаются. Еще не так, как в 60-е, но…
Мировая тяга к поэзии пульсирует и здесь, на юбилейном Ирландском фестивале литературы в Голуэе, кукольном приокеанском городке. Билетов не достать. Охранники теснят безбилетников от дверей. Коренастый Бона в солдатском берете, лидер легендарной группы «Ю-Ty», понимающе окидывает зал. Он тоже поклонник поэзии, друг Аллена, приехал из Дублина.
Еще бы! Американцы прислали первоклассных звезд – это Марк Стренд, поэт-лауреат Соединенных Штатов, это Гарри Снайдер с новой японской женой, буддист, посвященный в тайны мироздания, только что завершивший поэму в несколько сот страниц, которую писал двадцать лет. В «Айриш таймс» он сообщил, как двадцать лет мы хотели с ним встретиться. И вот наконец… Лыбится Томас Линч, поэт и одновременно директор похоронного бюро в Мичигане. Лучезарно сияя, зовет в гости.
На чтении Гарри Снайдера меня поразило отсутствие аплодисментов. «Почему не хлопаете?» – спросил я соседку. «У нас не принято хлопать между стихами, ждем конца». Я не выдержал, захлопал. Раз, другой – смотрю, подхватили. На Аллене уже хлопали после каждой вещи. Таков был мой скромный вклад в фестивальные традиции.
Ирландия, для Европы провинциальная, в культуре оказалась провиденциальной. Процесс литературы XX века определили Джойс, Беккет и Иетс. Без ирландского ерничающего акцента нельзя понять драматургию Абсурда. Да и в «Улиссе» непереводимый ирландский выговор – особый пласт.
Современная ирландская культура – это великий Шимус Хини, Эдна О’Брайен и новый голос – Тео Дорган, коротко стриженный, крепкий интеллектуал поэзии.
Понятно, я трепетал перед выступлением, я впервые выступал после очередного сотрясения моих отсутствующих мозгов. Особенно радовало: когда показывал видеомы – хлопали после каждого слайда. Не сразу, конечно, а через мгновение поняв. Когда по просьбе хозяев прочитал посвящение убитому Р. Кеннеди, ирландцу по корням:
Незащищенность вызова
лидеров и артистов,
прямо из телевизора
падающих на выстрел, —
зал, видно, посчитал, что это про Листьева.
Но вернемся к завтраку. Кофе стынет. Поэтическая звезда Ямайки шумно пересаживает нас за свой столик. Аллен углубляется в респектабельную «Айриш таймс», недоуменно протягивает мне первую полосу с подвалом информации из Москвы: «Неужели правда?!»
LENIN SET FOR FULL DISNEY PIZAZZ
(Выражение «pizazz» отсутствует во всех словарях, оно означает восхищенное жаргонное восклицание: «Блеск! Шик! Люкс!» Но это детали.)
Full pizazz – что за бред? Полный абзац! Но тут звезда Ямайки догадалась: «Да это же первоапрельская хохма!»
Самое грустное в этой хохме – что все это правда не по факту, а по сути. Мы готовы продать что угодно – территории, историю, друзей – за пачку зеленых.
«Ах, Время, успею ли оценить твою хохму?» – писал я в давнем посвящении Аллену.
Тем страшнее, чем смешней,
И для пули – как мишень…
Впрочем, есть и достижения – если еще не в области ракет и балета, то в области свободы.
Жизнь нынешняя – полный блеск. Full pizazz.
Полный абзац!




























