Текст книги "Памятное. Новые горизонты. Книга 1"
Автор книги: Андрей Громыко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Экс-академик и генерал-патриот
Советские люди старшего поколения, возможно, помнят, как в тридцатых годах наша печать выступала с осуждением поступка академика В. Ипатьева. Он был крупным специалистом в области химии. Выехав в командировку в США, Ипатьев не возвратился. Повел он себя, разумеется, антипатриотически. И конечно же за рубежом наши недруги это использовали не на пользу Советскому государству.
Академия наук СССР, научная общественность нашей страны выразили законное возмущение действиями ученого, который имел все возможности для плодотворной работы на родине. Стало ясно, что он погнался за «длинным долларом». Советские ученые справедливо заявляли, что себя как специалиста он продал за деньги.
Много лет в нашей стране, да и в советском посольстве в Вашингтоне ничего не слышали о деятельности Ипатьева в США. Вдруг в 1944 году он объявился и попросился на прием к советскому послу. Пришлось подумать, стоит ли его принимать. А он несколько раз звонил и все настойчивее повторял свою просьбу. Дежурный по посольству начинал очередной доклад с необычной фразы:
– Опять Ипатьев…
Я согласился его принять.
В кабинет вошел человек выше среднего роста, плотный, довольно подвижный для своего возраста, а на вид ему было по крайней мере лет семьдесят пять.
Он начал, что говорится, с места в карьер:
– Вы обо мне слышали. Моя фамилия Ипатьев. Я пришел с повинной.
Хоть стаж работы в посольстве у меня уже считался порядочным и различных историй за рубежом приходилось слышать немало, этот посетитель все же удивлял. Вроде бы должен он получать, думалось, свои деньги, за которыми погнался. А он, словно читая мои мысли, говорил:
– Я совершил в жизни крупную ошибку, покинув Советский Союз. Черт меня попутал! И никаких этих заморских денег мне не надо…
Я в ответ заметил:
– Если черт может сбивать с толку ученых, то это очень плохо, разумеется, для ученых, а не для черта. Кстати, ваше сравнение с чертом весьма уместно. Вспомните, что проделывал он с Фаустом у Гёте.
Ипатьев, конечно, не собирался воспринимать литературные сравнения. Он знал, зачем шел сюда, и решил, не теряя времени, высказаться до конца по главному для него вопросу, видимо опасаясь, что его могут не дослушать, не понять. Говорил он убежденно:
– Прошу понять: я пришел не для того, чтобы жаловаться на свое материальное положение. Мне не приходится жаловаться на условия моей работы здесь, в Штатах. Мне дали лабораторию, она находится в Чикаго, и я вполне успешно ею руковожу. Все, что в ней делается под моим руководством, высоко ценится и в научном мире, и в кругах администрации. Мы работаем над получением высокооктанового бензина, который идет на нужды прежде всего военной авиации. Точнее говоря, речь идет о научно-исследовательской деятельности, которая связана с производством этого вида горючего. Но меня не перестают мучить угрызения совести: как же так, я, ученый, из страны, которая дала мне все – образование, ученую степень, положение в науке, я же из Советского Союза, а результаты моего труда присваиваются другой, чужой мне страной, хотя она и является сейчас союзницей СССР в войне.
Он смотрел на меня испытующе, словно проверял, верю ли я в то, о чем он говорит. Помолчал и добавил:
– Прошу разрешить мне вернуться на родину. Думаю, что советские власти меня поймут. И научная общественность тоже.
Я поинтересовался:
– А когда и каким путем вы мыслите себе возвращение в Советский Союз? Ведь идет война. Да и возможно ли подобное возвращение, если учитывать отношение к нему американских властей?
Ипатьев с жаром начал меня убеждать:
– Власти США не могут чинить затруднений моему возвращению на родину. А ехать я могу, когда угодно и как угодно. Лишь бы доехать до родины.
Чувствовалось, он не очень хорошо представляет свое положение и то, как сложно было добираться в то военное время до Советского Союза из США.
Далее он сказал:
– Я хочу, чтобы мне была предоставлена возможность вывезти с собой часть оборудования моей лаборатории. Оно закуплено на мои личные средства. И я уверен, что с американской стороны никто возражать не будет. Кроме того, я прошу разрешить выехать вместе со мной на постоянное жительство в СССР моему помощнику по лаборатории – американскому гражданину, который мне необходим как научный работник. Это – мое единственное условие.
Такая просьба могла насторожить, вызывала сразу ряд вопросов: а что это за человек, согласен ли он с тем, что излагает сейчас Ипатьев от его имени, действительно ли готов уехать в Советский Союз на постоянное жительство? Но ученый говорил спокойно. Создавалось впечатление, будто этот вопрос они оба обговорили во всех деталях и давно его сами для себя решили. А Ипатьев продолжал:
– Я хочу работать на родине и больше не желаю оставаться в США.
Вдруг он заплакал, повторяя все то же самое, не стесняясь своих слез. Стало видно, что он испытывает огромное волнение. Вытирая слезы, он повторил:
– Вы не знаете, что такое быть оторванным от родной земли… от родной земли… Я же ничего перед собой не вижу, кроме тупика… Если бы вы представляли себе, как я раскаиваюсь. в том, что совершил.
Я сказал ему вполне откровенно:
– Говорить о вашем прошлом поступке сейчас, конечно, нет необходимости. Что касается вашей просьбы о возвращении, то ответ на нее может быть дан через некоторое – надеюсь, непродолжительное – время.
Ипатьев поблагодарил, пошел к выходу, остановился у двери и громко сказал:
– Я с большой надеждой буду ожидать этого ответа.
Не скрою, встреча с Ипатьевым произвела на меня впечатление. Смотрел я на него и думал, с какой же легкостью иногда «черт» путает людей. И травмы у них от этого остаются на всю жизнь… Иногда травма оборачивается даже роковым исходом…
В тот же день обращение Ипатьева было доложено в Москву. Вскоре пришел ответ. Суть его состояла в том, что поставленные Ипатьевым условия возвращения неприемлемы. Начинать длительную переписку с Москвой по этому вопросу попросту не представлялось возможным – шла война.
Советский генеральный консул в Нью-Йорке известил Ипатьева о содержании поступившего из Москвы ответа. Реакции на него не последовало. В советских представительствах в США Ипатьев больше не появлялся.
Весьма заметной фигурой в среде русской эмиграции в США был Виктор Александрович Яхонтов. В 1917 году ему было тридцать шесть лет. Тогда, уже в чине генерал-майора, он занимал пост заместителя военного министра Временного правительства. Со служебными поручениями по военной линии Яхонтов до Октябрьской революции выезжал в Англию и Францию, некоторое время был военным атташе в Японии.
Сложной получилась жизнь у этого генерала, который не сразу понял суть революционных перемен в нашей стране. В конце концов он очутился в Соединенных Штатах и там обосновался. Но надо отдать ему должное. Яхонтов никогда не примыкал ни к каким враждебным нашей стране организациям. Он принадлежал к тому крылу русской эмиграции, которое работало на дело нормализации и развития отношений между США и СССР. В годы войны Яхонтов проводил работу в интересах советско-американской дружбы, скорейшего открытия второго фронта, расширения Соединенными Штатами помощи Советскому Союзу.
Большую популярность в США принесли ему многочисленные устные выступления. Яхонтов показал себя как превосходный оратор. На митингах и лекциях он говорил о борьбе советского народа и Красной армии против фашистского нашествия, об огромном значении этой борьбы для судеб всего человечества. Говорил вдохновенно и убежденно.
С Виктором Александровичем я не раз встречался. Происходило это в основном на приемах в советском посольстве. Стройный, всегда подтянутый, он выглядел намного моложе своих лет. Во время войны, как бывший генерал, он внимательно следил за всеми сводками с советско-германского фронта, подбирал разноречивые, иногда взаимно исключавшие друг друга сообщения, внимательно их анализировал и делал свои заключения и выводы. Говорить с ним было приятно. Когда он рассуждал о жизни в Советском Союзе, об обстановке на фронте, сомнений не оставалось: перед вами патриот Родины.
– Мы ценим вашу деятельность и в среде русской эмиграции, и в американском обществе в целом, – говорил я ему.
– Служу Отечеству, – отвечал он.
Вернулся Яхонтов в Советский Союз в 1975 году. В следующем году его наградили в связи с девяностопятилетием орденом Дружбы народов. Скончался он в 1978 году и похоронен на кладбище Александро-Невской лавры в Ленинграде.
Керенский и Сорокин
Во время работы в США, да и потом мне приходилось иногда иметь дело с людьми, которых я назвал бы «политическими мастодонтами». Эти люди – а кое-кто из них даже пытался плавать на волнах большой политики – настолько оторвались от страны, где родились, получили образование и воспитание, что, собственно, уже утратили всякую связь со своим народом.
В их рядах находились и ярые враги Советского государства. Жизнь забросила их далеко от родины именно из-за того, что они в открытую проявляли свою враждебность Великому Октябрю и всему тому, чем живут советские люди.
Прошло всего несколько дней после нападения фашистской Германии на СССР. В посольстве раздался однажды телефонный звонок. Звонили из Государственного департамента США. Попросили к телефону меня. Я взял трубку.
– Хэлло, мистер Громыко, говорит Берли, заместитель Государственного секретаря, – раздался знакомый голос на другом конце провода. – Вы меня слышите?
– Да, слышу хорошо, здравствуйте. Чем обязан вашему раннему звонку?
Мы встречались с Адольфом Берли до этого не раз и уже знали друг друга.
– Видите ли, мистер Громыко, я разговаривал с мистером Керенским. Он хотел бы встретиться с поверенным в делах СССР и просил меня посодействовать в организации этой встречи. В канун Октябрьской революции в вашей стране он возглавлял Временное правительство в России.
Если бы мне сказали, что поступила просьба из потустороннего мира, я, вероятно, удивился бы не меньше. Я, конечно, слышал, что Керенский живет где-то в США и никуда из этой страны не выезжает. Он был женат на богатой вдове, австралийке. Но за все годы после революции никогда никаких попыток с его стороны войти в контакт с советскими официальными представителями не было. И вдруг…
Что ему надо? Началась война. Фашизм бросил против нашей страны всю ту силу Европы, которую ему удалось поставить себе на службу. Из Берлина, да и из Москвы поступали сообщения для нас, советских людей, одно тревожнее другого. Что будет дальше? Этот вопрос задавали все.
И в этой обстановке нежданно-негаданно появился Керенский. Тот самый Александр Федорович, который в 1917 году был временным верховным правителем России. Чего он хочет? Позлорадствовать? Его наши товарищи сразу же выставят за дверь и прогонят. Будет неприятный инцидент. А может, хочет посочувствовать? Смешно. Кто сочувствует и кому? Политический банкрот, пропахший нафталином. Нет, по всем выкладкам не получалась у меня встреча с Керенским. Все это я прикинул в голове и сказал спокойным тоном в трубку:
– Господин Берли! Принимать Керенского я не собираюсь. Думаю, вы меня правильно поймете.
Было вполне очевидно, что для Берли моя реакция не была неожиданной.
Сказал и повесил трубку. Я и сейчас считаю, что поступил правильно.
При этом я исходил из того, что он был и оставался врагом Советского государства. Его имя оказалось прочно связано с самыми враждебными силами русской эмиграции. И никто из советских официальных представителей его принимать не собирался.
О своем ответе на просьбу Керенского я сообщил в Москву. Мое решение приняли как должное. Никакой реакции на него из Москвы не последовало. Да разве до Керенского было в Москве в июле 1941 года?
А он строил из себя политическую личность. Делал заявления для печати. Бульварная пресса иногда публиковала его высказывания. В одном из них он подтвердил, что остается противником советской власти, однако в войне с Германией желает победы… русскому оружию. Как и в памятном 1917-м, фигляр становился в позу.
Бывший премьер Временного правительства, который в дни Великого Октября бежал из Петрограда, переодевшись в женское платье, задержался на жизненном пиру на многие десятилетия. Все эти долгие годы он жил практически в обстановке полного забвения. Лишь изредка, когда в США начиналась очередная антисоветская кампания, его выпускали на телевизионный экран или на трибуну второразрядного сборища. В своих антикоммунистических выступлениях он не раз принимался доказывать, что вовсе не бежал из Зимнего дворца в женском платье, что отбыл оттуда в своем обычном одеянии.
Всю жизнь он занимался тем, что пытался перехитрить, обмануть саму историю, передергивая факты. Нет, не «отбыл», а бежал, оставив позади все – и страну, и народ, и честь, и совесть, и. даже собственную жену. В 1925 году в «Известиях» появилось коротенькое сообщение. В нем говорилось, что в одну из нотариальных контор Ленинграда поступило для снятия копии бракоразводное свидетельство: «Выдано настоящее. Ольге Львовне Керенской. в том, что ее брак с Александром Федоровичем Керенским. расторгнут по причине оставления жены мужем.»
Даже в старости Керенский оставался позером, носил все ту же прическу – «ежик», того же покроя френч, в котором он фотографировался в молодости и в котором его изображали на карикатурах. Его снимок перед микрофоном мне самому довелось увидеть в одной из американских газет. Судьба наказала его одиночеством. Русские монархисты ненавидели бывшего временщика, считая если и не красным, то слишком розовым. А бывшие соратники и обожатели, поклонявшиеся ему некогда как идолу, просто отвернулись. Вся белоэмигрантская публика, не слушая его речей и заверений по американскому телевидению о том, что он якобы не носил женских одежд, презрительно именовала его Александрой Федоровной. Что касается политических руководителей Запада, то они никогда не принимали Керенского всерьез.
Так он и прожил свою тягучую жизнь, существуя как экзотическая безделушка от политики, кормясь случайными крохами от антисоветского пирога, который постоянно пекла западная пропаганда. Даже два собственных сына обходили его участием. Когда в 1970 году Керенский заболел, они, не желая тратить свои деньги на лечение отца, поместили его в муниципальную благотворительную лечебницу. Выбравшись оттуда и поняв, какие его ожидают унижения в случае ухудшения болезни, он покончил с собой…
На приемы в советское посольство всеми правдами и неправдами проникали иногда и непрошеные посетители. Для этого они использовали официальные приглашения, которые адресовались нашими товарищами, ведавшими протоколом, естественно, не им, а их знакомым. Выклянчив такую пригласительную карточку, они оказывались в здании посольства СССР в Вашингтоне. Видимо, подобным образом и очутился в наших стенах известный эмигрант из России Питирим Сорокин.
Судьба этого социолога и философа сложилась драматично. Его имя как ученого, бросившегося в бурные волны политических событий, стало довольно известным еще до революции, особенно в кругах русской интеллигенции. У него имелись печатные труды, в частности о творчестве Льва Толстого. Взгляды Сорокина на Россию и русский народ, его историю и будущее были пропитаны буржуазным идеализмом. Этот же идеализм, сурово раскритикованный Лениным, привел его в партию эсеров, где он стал лидером ее правого крыла. Сорокина в 1917 году заметил Керенский и сделал своим секретарем.
Дальнейший путь Сорокина стал закономерным следствием всей его предыдущей жизни. Являясь профессором Петроградского университета, он после Октябрьской революции использовал свое положение как ширму для того, чтобы вести борьбу против советской власти. Так он очутился в числе контрреволюционных заговорщиков, попал на скамью подсудимых и оказался приговоренным к смертной казни. Но по предложению Ленина смертную казнь ему заменили в 1922 году высылкой из Советского Союза.
В 1923 году Питирим Сорокин принял американское гражданство и до своих последних дней жил в США. Работал он профессором в Гарвардском университете. Учитывая послужной список ярого противника социализма, отношение к нему в этом университете было поощрительным. Он создал себе определенный авторитет среди буржуазных ученых, выпустив четырехтомный труд «Социальная и культурная динамика».
Когда ко мне на приеме подвели Сорокина, я крайне удивился. Откуда взялся этот человек? В прессе его имя не фигурировало, а в российских эмигрантских кругах он, думаю, не пользовался авторитетом.
Я не стал, как, впрочем, и другие советские товарищи, спрашивать Сорокина, как он попал на прием. Об этом мы и без разъяснений догадывались. Задал я ему другой вопрос:
– Не скучаете ли вы по родине?
Сорокин ответил:
– Мне очень трудно дать ответ, учитывая мое прошлое. Но Ленину я, конечно, глубоко благодарен за все, что он лично для меня сделал. Ведь он сохранил мне жизнь.
Задал я еще два-три вопроса о его делах, но по тому, как он уходил от ответов, понял, что Питирим Сорокин не очень-то и хочет распространяться о своем житье-бытье, да и сама обстановка, наверное, с его точки зрения для такой беседы была неподходящей.
Позднее мы выяснили, что своих политических взглядов Сорокин не изменил. Правда, он, как и многие русские в годы войны, восхищался героизмом Красной армии и советского народа, которые переломили хребет нацистскому зверю, но это вовсе не значило, что он стал на сторону советской власти. Умер он в 1968 году.
Дан прозрел, но поздно
Сговорились мы как-то с советником посольства В.И. Базыкиным поехать в Нью-Йорк и постараться по возможности пообщаться там с представителями эмигрантских кругов.
Среди них встречались самые разные люди: и отпетые враги советской власти, и те, кто все еще присматривался, что же собой представлял Советский Союз и как живут в нем те или иные слои населения, немало эмигрантов считали себя друзьями нашей страны, причем эта часть соответственно и действовала. Эти последние составляли в общем меньшинство среди ядра эмигрантов, но зато наиболее интересную информацию мы получали именно от них, так как они хорошо знали настроения в рядах российских «беженцев», очутившихся в Новом Свете.
Куда конкретно пойти? Недолго раздумывая, мы решили заглянуть в типичный русский ресторанчик. Их работало несколько в Нью-Йорке той поры, действовали они и в других крупных городах Америки. Наиболее популярные из них широко рекламировались: «Тройка», «Самовар», «Балалайка». Мы решили, что для нашей цели подходил любой. Работники нашего консульства в Нью-Йорке посоветовали выбрать ресторанчик в районе 42-й стрит. На самом Бродвее тогда, кажется, отсутствовали такие объекты.
Пошли, увидели вывеску, которая соблазнительно подмигивала и английскими буквами выписывала малопонятное для американца слово: «Тройка».
Зашли в ресторан и сразу же встретили предупредительное к себе отношение. Трудно было понять, узнали нас или нет. Скорее всего узнали. Хотя бы потому, что к нам приставили не одного, а двух официантов. Одетые в сапоги с лакированными голенищами, обхватывавшими темные брюки, в косоворотки почти до колен, подпоясанные цветными кушаками, они напоминали половых из дореволюционных нижегородских трактиров, так красочно описанных М. Горьким.
Нам дали меню с большим выбором блюд. Мы заказали русские блины.
– Водку будете-с? – Официант говорил по-русски.
– Нет, – последовал ответ.
Мы оба не брали в рот алкогольных напитков. Для местного заведения, конечно, непьющие водку русские явили собой диковинное зрелище.
Вскоре стало понятным, что об этом странном для официантов эпизоде узнала администрация ресторана, которая тут же предстала перед нами во всем своем параде.
– Что мы можем вам предложить? – спросил администратор.
Пришлось «выходить из положения», и мы сказали:
– Дайте нам две кружки пива.
Такой заказ помог снять удивление обслуги, хотя и не полностью.
Блины оказались на славу. Мы, правда, не стали бы биться об заклад, что в них преобладала гречневая мука. Но это, в конце концов, деталь.
В небольшом ресторанчике стояло десятка полтора столиков, расположенных так, чтобы говорящие за любым из них не мешали соседям. Зал выглядел полупустым.
Мы уже доели блины, выпили пиво и собирались расплачиваться, как вдруг из-за стола неподалеку встал посетитель и пошел по направлению к нам. На вид я дал бы ему много лет. Хотя возраст его трудно отгадывался, но по тому, что лицо этого человека бороздили мелкие и обильные морщины, я сделал вывод, что он видал виды. Правда, на нем хорошо сидел отменный костюм. Незнакомец вежливо представился:
– Я – российский эмигрант Дан. Известен в вашей стране как меньшевистский лидер.
Все стало ясно. Перед нами находился идейный противник советской власти и партии Ленина. На меня произвело впечатление то, что он представился нам в открытую.
Тут как будто из-под земли вырос старший официант со стулом. Подставил его к нашему столу. Дан чинно присел.
– Могу ли я проверить в беседе с вами свои представления о Советской России? – заговорил наш новый неожиданный сосед по столу.
Я задал встречный вопрос:
– А знаете ли вы, с кем говорите?
– Да, хорошо знаю. Я говорю с послом Громыко.
Далее Дан выступил с монологом, излагая свои взгляды.
– Мои единомышленники, – говорил он, – разошлись со мной не только по вопросам тактики, но и по вопросам политической стратегии. Мы не считали, что Россия готова к тому, чтобы рабочий класс один или вместе с крестьянством установил диктатуру. Последняя означала, что основной и наиболее активный слой общества частных собственников и в городе, и в деревне надо объявить и считать врагами. Ведь другие враги отсутствовали, если не считать царской династии. Но с династией можно было поступить так.
Тут он подул на свою ладонь, будто хотел сдуть с нее пыль.
– И все, – продолжал он, – и династии нет. Ленинская же фракция вынесла за одни скобки и династию, и буржуазию, и помещиков. А позже к ним добавили еще и определенный слой зажиточного крестьянства. Вот в таких условиях матушка-Россия должна была приводить в порядок свои дела. Много, слишком много крови пролито… Поляризация сил прошла по широкому фронту, и стране пришлось пережить огонь Гражданской войны, понести неисчислимые жертвы. И вот мы, так называемые меньшевики, очутились на чужбине. Злая ирония! Кто знает, если бы русское общество не оказалось так жестоко расколото, может, немцы и не навязали бы ему войну.
Да, перед нами сидел тот самый Дан (настоящая его фамилия – Гурвич), который являлся одним из лидеров меньшевиков. В 1917 году он входил в исполком Петроградского Совета, потом во ВЦИК, а в 1922 году его выслали за границу за антисоветскую деятельность.
– Мы с вами, – продолжал собеседник, – согласны в том, что агрессором является Германия. Возможно даже, что если бы у власти стоял не Гитлер, то немцы все равно развязали бы войну. Идеи реванша за поражение в Первой мировой войне витали в Германии.
Он излагал свои мысли так, словно только сейчас ему представилась возможность выговориться.
– Мы согласны с тем, что только слепота немцев и гитлеровской верхушки помешала им понять, что победу союзники заложили уже в самом начале войны. Не могут три таких гиганта склонить голову перед Германией, независимо от того, Гитлер там или не Гитлер. Имели мы свое особое мнение и по вопросу структуры власти, и о том, как она должна функционировать в такой огромной стране, как Россия. Существует образец такой структуры, по нашему мнению, полностью себя оправдавший. Разные части народа – рабочие, крестьяне, помещики, буржуазия – направляют своих представителей в Учредительное собрание, и там они вершат все главные дела.
Рассуждения его, конечно, представляли собой классическую меньшевистскую точку зрения.
– Конечно, монархия исторически себя изжила. Не сразу, но постепенно руководство тех сил, к которому я имею честь принадлежать, пришло к этому же выводу.
В настоящее время на Западе часто можно услышать лозунг о необходимости свободы мнений в политической жизни любой страны, в том числе и в Советском Союзе. Мы признаем это, но говорим: это должна быть свобода в условиях социалистического общественного строя, во имя благополучия народа, во имя укрепления страны.
А мы тогда выслушивали высказывания о понимании свободы одним из лидеров российского меньшевизма. Надо было, хотя бы коротко, на них ответить. Я сказал:
– Знаете, уже одно то, что мы вас выслушали, кое о чем говорит. Но мы не хотим становиться на путь политической дискуссии. Вы придерживаетесь взглядов, которые никогда не имели перспективы для претворения в жизнь. Судя по всему, вы и сейчас продолжаете верить в кое-что из того, во имя чего меньшевики боролись с Лениным в свое время и внутри страны, и за рубежом.
Тут Дан, стараясь быть спокойным, заметил:
– Я весьма ценю ваше терпение, с которым вы меня выслушали. Мы знаем, что Россия пойдет той дорогой, на которую вступила, – дорогой социализма.
Расстались мы с Даном на этой ноте.
В течение какого-то короткого промежутка времени мы еще получали информацию о том, что Дан и его политические друзья подавали признаки жизни. Но на них в то бурное военное время мало кто обращал внимание. Однако продолжалось так недолго.
23 января 1947 года, открыв газету «Нью-Йорк таймс», я на той странице, где публикуются некрологи, прочитал: «Русский эмигрант, один из бывших лидеров социал-демократической партии Теодор И. Дан умер в 75 лет». В Америке Федора, как обычно, переиначили в Теодора.
А дальше в небольшой заметке бесстрастно перечислялись фактологические подробности: «Умер после тяжелой болезни по месту жительства, адрес: 352 Уэст, 110-я стрит». «Родился в Санкт-Петербурге 19 октября 1871 года». «Участник революций 1905 и 1907 г., г-н Дан являлся членом Исполнительного комитета Всероссийского Совета рабочих и крестьян». Американская газета не утруждала себя точностью названий, и Всероссийский центральный исполнительный комитет называла как ей заблагорассудится.
Последние несколько строк некролога повествовали о жизни Дана в изгнании: «Почти двадцать лет он являлся членом исполкома Социалистического интернационала и редактором «Сошиэлист куриерз» – органа таких же, как и он, эмигрантов. Со времени приезда в США, с 1940 года, издавал ежемесячник «Нью роуд». Незадолго до смерти выпустил свою книгу «Происхождение большевизма». Он оставил вдовою Лидию О. Дан».
Таков итог жизни бывшего меньшевика – двадцать пять строчек в газете «Нью-Йорк таймс».
К этому можно лишь добавить, что в «Происхождении большевизма» он объявил большевизм «законным наследником русской социал-демократии», а Советский Союз – «главным щитом, который защищает мир от фашизма». Признание интересное, но оно появилось слишком поздно. Ну что же, как говорят, лучше поздно, чем никогда.