355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Амальрик » Записки диссидента » Текст книги (страница 9)
Записки диссидента
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:25

Текст книги "Записки диссидента"


Автор книги: Андрей Амальрик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

Дама махала руками и была несколько навеселе, но когда я строго спросил ее, кто она такая, все немножко испугались: оказалось, что это г-жа Томпсон, жена посла. Это для меня было странно, я представлял себе, насколько должна быть надута собственной важностью жена советского посла в Вашингтоне.

В разгар моей борьбы против ссылки раздается звонок в дверь, типичный гебист протягивает повестку – но нет, это не повестка на допрос, а приглашение на вечер в связи с отъездом американского посла. Гюзель написала портрет его младшей дочери – очень тонкий, мы видели его недавно в Вашингтоне. Когда я смотрел на подсобный персонал американского посольства, я чувствовал себя, как на Лубянке. У шофера посла был вид, по крайней мере полковника КГБ, как-то в дождь – а в доме посла не нашлось зонтика – он отвез нас за триста метров домой. Вези, думал я, служба есть служба – и он, вероятно, так думал.

Поскольку рукопись «СССР до 1984?» была передана для публикации 4 июля 1969 года – в день американского национального праздника, то подписал ее к печати Карел 7 ноября – в день советского национального праздника, чтобы таким образом содействовать сближению и взаимопониманию двух великих народов. Он указал также, что книга «соответственно Основному Закону Королевства Нидерландов и Конституции СССР напечатана без предварительной цензуры» – и действительно, в советской конституции слово «цензура» ни разу не упомянуто. О предстоящем издании я услышал по радио «Свобода» и через несколько дней получил письмо от неунывающего г-на Люкона, он читал в «Нью-Йорк Таймс» о моей книге и предлагает свои услуги для ее издания. Я ничего не ответил, но как только я вернулся в Москву, он тут же позвонил мне, даже после моего ареста он пришел к Гюзель – она его не впустила.

Письмо Люкона было не единственным сигналом, что обо мне не забывают.

Соседи рассказали, что прошлой осенью приезжали «люди в штатском», дом наш со всех сторон осматривали, а о нас сказали: «Вы их больше не увидите!»

Теперь по вечерам около дома стали появляться фигуры – и исчезать при моем приближении. В октябре вдруг подкатили две машины, первая мысль: «За мной!»

Но это был директор совхоза, – наш колхоз был росчерком пера переделан в совхоз, – начальник райсельхозуправления и третий, назвавшийся его «братом».

Директор смотрел как-то боком, начальник управления тоже чувствовал себя неуютно, зато «брат» был заметно воодушевлен. Пробыли они у нас минут пять, выпили по рюмке, и «брат» на прощанье сказал: «Мы еще много будем встречаться с вами, Андрей Алексеевич» – оборотная сторона «Вы их больше не увидите». Через два дня директор совхоза выписал мне несколько листов кровельного железа – так сказать, компенсация за привоз «большого брата».

За новым столом, сколоченным бесшабашными плотниками, я писал письмо, очень важное для меня. Летом мы услышали, что советский писатель Анатолий Кузнецов, выехав в Англию писать роман о Ленине, попросил там политическое убежище. Он откровенно рассказал о причинах своего бегства, о литературном конформизме и даже о том, как стал агентом КГБ. Как их завербовали – одного в лагере, другого на свободе – мне известны признания двух русских писателей. Видимо, нелегко им было об этом писать, и сделали они это, чтобы наглядно показать, как действует постыдный механизм насилия. Мне кажется их честность героической – однако и воля, и моральная позиция обоих оказались разными. Пафос статей Кузнецова в том, что «не было дано иного выбора». Но выбор был.

Насилие – как правило, а не как исключение – возможно там, где есть готовность насилию подчиниться; где начинается сопротивление, насилию постепенно приходит конец. Конечно, весьма непрост вопрос о степени сопротивляемости, человеческая натура несовершенна. Я, например, ответил следователю, что скажу, у кого взял машинку и бумагу, если меня подвесят за ноги и будут бить, – я понимал, что у моей сопротивляемости есть границы.

Конечно, иногда получается как у Ноздрева, который показывает Чичикову границы своего поместья и говорит: до этой границы все мое, а что ты видишь дальше – это тоже все мое. Один блатной рассказывал, как его повесили в милиции за ноги и били, чтоб назвал своих сообщников. «Я б их давно назвал, мне плевать на них было, – говорил он, – но зло брало на тех, кто меня бил, и потому молчал». Дойдя до некой границы и пережив кризис, человек может найти в себе новые силы.

Но где граница? Любой честный человек не только может, но и должен дойти до границы неучастия. Если вы не можете быть против системы насилия, по крайней мере не будьте за! По счастью, я знаю уже примеры, когда почтенные доктора наук, которые никогда не подписали бы письма в защиту Сахарова, тем не менее уезжали даже на уборку гнилой картошки, чтобы только не подписывать письма с его осуждением.

Как всякий слабый человек, Кузнецов искал сочувствия и был недоволен, что многие на Западе холодно отнеслись к его жалобам. «Чем спокойнее и объективнее мы будем освещать положение и чем менее драматично указывать „прогрессивной западной общественности“ на ее нечестность по отношению к нам, тем скорее мы сумеем разрушить ту фальшивую репутацию, которую сумел создать себе за границей существующий у нас режим, – писал я ему. – Мы не вправе осуждать этих людей за то, что их собственные проблемы волнуют их больше, чем все наши страдания, тем более мы не вправе требовать, чтобы они влезли в нашу шкуру и на себе испытали, каково нам приходится. Но мы вправе сказать им: если вам дорога не только свобода для вас, но вообще принцип свободы, подумайте, прежде чем ехать для „интеллектуального диалога“ в страну, где извращено само понятие свободы».

Некоторыми мое письмо было понято как упрек Кузнецову не за его «философию бессилия», а за бегство – единственное, в чем Кузнецов проявил характер.

«Если вы как писатель не могли работать здесь, – писал я ему, – или публиковать свои книги в том виде, как вы их написали, то не только вашим правом, но в каком-то смысле и вашим писательским долгом было уехать отсюда». Кузнецов ответил мне через четыре года – когда я сидел в Магаданской тюрьме – статьей «Доживет ли Амальрик до 1984 года?». Он писал, что не отвечал раньше, боясь повредить мне, – это неправда, мне не могло повредить то, что мне отвечают, да он ведь и не считал, что его ответ повредит мне теперь. Статья была повторением все того же: борьба бесполезна – вот же Амальрик сидит, легко сломить человека – вот же Якир покаялся, и других ждет то же самое, а значит, «иного выбора не дано».

– Будут сажать! Теперь будут сажать! – сказал Илья Глазунов, показывая номер «Экспресса» с изложением «СССР до 1984?» – значило это, что рассерженные власти посадят не только меня, но начнут сажать кого ни попадя, это была первая реакция истаблишмента. Но и некоторые диссиденты встретили мою книгу с горечью, а известность – как «незаслуженную славу». «Эта книжечка, – пишет один недавний эмигрант, – не представляет собой ровно ничего замечательного, кроме того, что она создала всем противникам Советского Союза приятную иллюзию: авось, действительно скоро развалится… Именно ради этой приятной иллюзии вашей книжечке сделали на Западе рекламу, а позднее вам оказали прием как знаменитости». Редактируемый Роем Медведевым «Политический дневник» дал такую оценку: «О наших делах Амальрик пишет как иностранец, как бы издалека… Все эти псевдонаучные и псевдоглубокомысленные рассуждения столь же примитивны, как и многие другие рассуждения западных „знатоков“ о природе русского народа…» Аннотация в «Хронике текущих событий» и упомянутые там отклики были если не негативны, то во всяком случае очень сдержанны.[4]4
  Последнее издание «Просуществует ли СССР до 1984 года?» вышло в 1979 году, десять лет спустя, скорее подтвердив мои предсказания, в частности о либерализации Китая и его партнерстве с США.


[Закрыть]

Я получил также несколько бранных писем, без подписи, если не считать подписью – «группа комсомольцев», и ко мне стали заходить незнакомцы, иногда из провинции, прочитавшие «СССР до 1984?» в самиздате или услышавшие по радио. Помню двух друзей – марксиста и православного, – оба были выгнаны с работы, не проголосовав за одобрение оккупации Чехословакии, но никаких контактов с Демократическим движением не имели. Марксист по передачам Радио «Свобода» перепечатал брошюру Сахарова, сделал синьки и распространял на свой страх и риск – мне этот пример показал, что самиздат расходится шире, чем я думал. К чести моей надо сказать, что никогда этих незваных гостей не принимал я за подосланных агентов – и не ошибся. Бывали курьезы: раздается звонок, в дверях биолог, которого я встречал у Есенина-Вольпина и Григоренко.

– А, и вы здесь, – говорит он несколько разочарованно. – Я хотел бы видеть Амальрика.

– Я Амальрик.

– Нет, мне нужен историк Амальрик, – с важным видом ответил гость.

А одна писательница, встретив меня на вечеринке, воскликнула разочарованно: «Так это вы Амальрик! А я думала, это великий человек!»

Скорее негативной была реакция – не всех, конечно, но многих на Западе. На Радио «Свобода» долго не хотели транслировать «СССР до 1984?» за «антирусскость». Как мне рассказали, дело решилось, когда во время одного из обсуждений вбежал «русский патриот» с моей фотографией: «Я же говорил, что Амальрик еврей!» – после этого американское руководство станции стало на мою сторону. Некоторые советологи испытали раздражение, что вдруг неожиданно – как чертик из табакерки – выскочил молодой человек, никому не известный, без образования, без знания языков, чуть ли не из глухой деревни – и начал опровергать выношенные годами теории, даже самим фактом своего существования.

И само собой напрашивалось объяснение, что это не может быть все так просто, а что это какой-то коварный замысел – по одной версии выходило, что я сам скорее всего агент КГБ, по другой – что я был использован КГБ помимо моей воли. Тем самым объяснялось и странное пророчество о развале СССР до 1984 года: КГБ хочет усыпить бдительность Запада, все равно, мол, СССР скоро развалится, не стоит тратить деньги на оборону. Была версия, что моя связь с КГБ значительно повышает ценность книги, сигнализируя о сомнениях в советском руководстве. Мне кажется, что если бы действительно моя книга была делом рук КГБ, ее значение снизилось бы: в моем случае это был честный анализ, в случае КГБ – попытка дезинформации.

Появление статей с намеками, вопросами или прямыми утверждениями, что а агент КГБ, было только преданием гласности слухов, которые ходили давно среди иностранных корреспондентов и «либералов», а с весны 1968 года среди части диссидентов. Хотя я понимал неизбежность слухов – не обо мне одном они возникали, – меня раздражало, что меня считают агентом системы именно потому, что я борюсь с ней.

Подозрение в осведомительстве и провокации – это ржавчина, разъедающая советское общество. Действительно, много провокаторов работают на КГБ, но взаимное подозрение – самый опасный провокатор. Единственно, как можно с этим бороться, – никого не обвинять, что он агент КГБ, на одном том основании, что он им мог бы быть. К сожалению, нет критерия, который позволил бы заранее определить это. Осведомителя может выдавать излишнее любопытство, но и совершенно честный человек может быть любопытен; я заподозрил знакомого, у которого была привычка все у меня на столе трогать и переворачивать, но, быть может, это просто привычка нервного человека, я и за собой иногда замечаю, что беру какой-то предмет и бессмысленно верчу в руках. Провокатора может выдать желание подтолкнуть вас на опасные действия – мы в 1968 году сочли бы провокатором того, кто предложил бы угнать самолет.

Но, с другой стороны, это могло бы свидетельствовать просто о решительности и непонимании принципа ненасильственных действий – было ведь несколько групповых угонов без провокаторов.

Почтенная писательница Вера Панова считала Бориса Пастернака опасным провокатором за то, что он написал «Доктора Живаго» и вызвал тем самым гнев властей против интеллигенции, часть интеллигенции все Демократическое движение считала провокацией КГБ, в лучшем случае бессознательной. По мнению г-жи Бронской-Пампух, немецкой коммунистки, побывавшей в сталинских лагерях, весь самиздат – хитрая провокация КГБ дли введения в заблуждение заграницы.

При этом каждый «подозреватель провокаций» склонен несколько переоценивать важность того клана, к которому сам принадлежит и против которого якобы провокация устраивается.

Конечно, интуиция иногда совершенно безошибочно указывает: этот человек стучит. Мне двенадцать лет, в школе я слышал, что мы живем в самом счастливом и свободном обществе – и ничто из того, что я вижу собственными глазами, этому не противоречит, я еще не знаю, что тринадцать лет назад был расстрелян мой дядя, что десять лет назад попал в лагерь отец, тем более не знаю, что через год попадет в лагерь другой дядя; веселый и счастливый я гуляю по Тверскому бульвару и, интересуясь уже тогда высокой политикой, на карманные деньги покупаю газету «Британский союзник» – только через месяц она будет закрыта «по просьбе трудящихся», о чем я тоже еще не знаю – и сажусь прочесть, что пишут о войне в Корее. И вот ко мне подсаживается в черном пальто и кепке – тогда все так ходили – очень приветливый гражданин и, как со взрослым, что должно мне льстить, заводит разговор, что я думаю о войне в Корее и как же так, у нас в газетах пишут одно, а здесь совсем другое? Я уже славлюсь своей бестактностью: на работе у мамы – к ее ужасу – я сказал, что мне нравится Черчилль, в школе заявил – к ужасу учительницы, – что не хочу быть пионером. Но сейчас, несмотря на обращенную ко мне поощряющую улыбку, я – каким инстинктом? – понимаю, что с этим человеком не надо говорить, я понимаю это настолько отчетливо, что, пробормотав что-то невнятное, встаю и ухожу.

Когда я это писал, я вспомнил другой эпизод, может быть, он дает какое-то рациональное объяснение первого. Мне восемь или девять лет, я выхожу из школы после вечерней смены – мы занимались тогда посменно из-за недостатка места, в Хлебном переулке уже темно, редкие желтые круги на снегу от качающихся на проводах лампочек, на углу куча прохожих, пугливая, но любопытная: несколько милиционеров и людей в черном сажают в черную машину человека, по виду рабочего, тоже в черном; кажется, все даже ждали несколько минут, пока машина подъедет. Мне уже неоднократно приходилось видеть, как на улицах милиция забирает пьяных: иногда это бывает очень весело, пьяный кричит какую-нибудь чушь. публика хохочет, и даже милиционеры добродушно улыбаются. Но я чувствую, что сейчас происходит что-то жуткое, что забирают не пьяного или пусть даже пьяного, но не за то, что он пьян, – как мне становится известно, или сказал кто-то в жалкой кучке любопытных, или я сам каким-то чудом понимаю это, но я понимаю, что этого человека забирают за то, что он только что вот здесь что-то сказал, я понимаю также, что ею не отпустят на следующее утро, оштрафовав как пьяного, у меня такое чувство, что этого человека увозят сейчас – навсегда.

Однако и интуицию не надо переоценивать. Вам может внушить неприязнь человек вовсе не потому, что он стукач, а потому, что он неприятно сморкается или плюется или не верит в идеи, выношенные вами в муках. С другой стороны, первое интуитивное впечатление может размываться, и какая-то сторона человека заслонит ту, опасную, которую вы почувствовали, но о которой потом забыли.

Интуиция, однако, всегда безошибочно указывает на чужака – чужак не разделяет ваших ценностей, придерживается иного стиля поведения и, как вам часто кажется, склонен думать, что он лучше вас. Чужак, или даже чудак, мотивы которого вам не всегда ясны и понятны, это опасное явление. «Бойтесь непонятного!» – сказал один русский марксист – и все боятся. Более понятно, но и более неприятно, если вам кажется, что кто-то относится к вам с чувством превосходства; даже неприязнь бедняков к богачам коренится, по-моему, не столько в зависти к деньгам, сколько в опасении, что богачи относятся к беднякам с пренебрежением. Я был чужаком в Движении, как я был чужаком в школе, в университете, а позднее в лагере. Моя привычка немного подшутить над людьми, конечно, не была прямым свидетельством, что я агент КГБ, но хорошо укладывалась в образ циника, для которого нет ничего святого.

Мне еще с детства делали упрек, что я считаю себя лучше других, – это неправда, я встречал людей, которых по их моральной стойкости, бескорыстию и готовности помогать другим я считал гораздо лучше себя. Если у меня бывало чувство превосходства, то не от сознания, что я лучше, а из уверенности – быть может, иллюзорной, – что я гораздо лучше многих понимаю происходящее.

Мотивы иностранных корреспондентов были проще: они считали за данное то, что, во-первых, русские боятся общения с иностранцами и что, во-вторых, КГБ будет подсылать к ним агентов. В этом взгляде не было ничего нелепого, однако он гиперболизировался как страхом, так и преувеличением своего значения и потому мешал понять, что появились, наконец, русские, которые сами хотят изживать свой страх и свою изоляцию.

Наконец, мое поведение было вызовом советским «либералам» – то есть тем, кого властям надо было подхлестывать, в то время как «консерваторов» придерживать, чтоб упряжка шла ровно. Еще более, чем западные журналисты и советологи, они считали советскую систему построенной на страхе, и появление тех, кто словно бы этим страхом пренебрегал, казалось им личным оскорблением: как «они» смеют делать то, что «мы» боимся! Какой-то молодой человек – не к их кругу принадлежащий и никем сходящим в гроб не благословленный – написал ни более ни менее, как «Просуществует ли СССР до 1984 года?» – это было вызовом не только режиму, но и всем, кто примирился с мыслью, что режим будет существовать вечно. Единственное объяснение: агент КГБ!

Постепенно самым решающим доводом становилось: он до сих пор не арестован!

Для Запада это была скорее аналитическая проблема, но для России моральная: если можно такое написать и остаться на свободе – значит, «мы» зря молчали?!

И когда я был все же арестован, один почтенный человек радостно закричал: «Наконец-то!» Мне же первый сокамерник сказал: «Служба есть служба. Кто работает в КГБ – может и в тюрьме посидеть, да и выслуга лет идет быстрее».

Глава 9. ОЖИДАНИЕ

Другой проблемой, казалось бы, более приятной, было получение гонораров.

Оказалась она, однако, довольно сложной – для меня, а для других – на моей ли стороне они были или против – совершенно фантастической: как, он еще добивается денег?!

Советским гражданам запрещено иметь иностранную валюту: так или иначе ее получив, они обязаны обменять ее, причем безвозвратно, на валюту внутреннюю.

В нашей стране, окончательно покончившей с социальным неравенством, существует пять мне известных типов внутренней валюты: 1) обычные рубли – ими большинство советских граждан получает заработную плату и расплачивается в обычных магазинах от Бреста до Чукотки, но не может сунуться с ними в валютные; 2) сертификаты в/о Внешпосылторг с синей полосой – их советские граждане получают в обмен на валюту «социалистических стран»; 3) сертификаты с желтой полосой – их советские граждане получают в обмен на валюту «развивающихся стран», на эти два вида можно покупать товары в валютных магазинах, но не все; 4) бесполосные сертификаты – их советские граждане получают в обмен на валюту «капиталистических стран», т. е. на свободно конвертируемую; 5) чеки серии Д Внешторгбанка СССР – их взамен на свободно конвертируемую валюту получают иностранные дипломаты и корреспонденты, а также советские дипломаты, эти два вида наиболее привелегированные, на них в валютных магазинах вы можете покупать все, что там есть.

На сертификатах стоит штамп, что их нельзя продавать, но поскольку они не именные, можно их передавать другим, равно как и чеки серии Д. Бесполосные сертификаты широко обращались на черном рынке, и с 1966 по 1976 год – по мере того, как на Западе развивались кризис и инфляции, а СССР все более процветал – цена на сертификат поднялась с 4 до 8 рублей, а некоторые горячие головы платили и 10. Система разных валют и цен давала огромные возможности для спекуляции, в которую втянуты были в первую очередь работники валютных магазинов. Оперативники, ловя тех, кто получал сертификаты «незаконно», имели свой кусок: часто, конфискуя сертификаты, они просто присваивали их. На двух обысках у меня изъяли триста валютных рублей – по окончании следствия они были Гюзель возвращены, так как невозможно было предъявить какое-либо обвинение. Но когда она пошла с ними в магазин – оперативники у нее тут же часть денег отобрали и даже оштрафовали ее. Нас вдвоем они никогда не трогали.

Получаемые из-за границы деньги делились на три категории: 1) наследство; 2) подарок; 3) гонорар. Не знаю, какой налог взыскивали за наследство, за подарок брали 35 %, за гонорар – если я не ошибаюсь – на 5 % меньше. В октябре 1968 года голландский журнал «Тираде» напечатал первую главу «Путешествия в Сибирь». Весной я попросил перевести мне мой маленький гонорар через Внешторгбанк СССР, посмотреть, что получится. Довольно скоро я получил письмо от банка, что на мое имя поступили деньги из-за границы – сумма не указана – и я могу прийти за ними в такие-то дни и часы. В банке на Неглинной Гюзель и я были с тех пор многократно, нас обоих знали, но каждый раз происходил один и тот же разговор.

– Вам поступили деньги из-за границы. Вы от кого ждете? – так опрашивают в тюрьме, когда вам поступает посылка или денежный перевод.

– Это я от вас надеюсь узнать.

– Вы сами должны знать, кто вам посылает, – и затем происходит долгое пререкание, пока или служащий не скажет вам, или вы сами не махнете рукой: деньги есть деньги, кто бы ни послал.

Вам называют сумму и предлагают или получить советскими рублями, или перевести деньги во Внешпосылторг, в обоих случаях за вычетом 2 % для банка.

Учитывая реальную стоимость обычного рубля и сертификата, никто, думаю, рублей не брал. В 1975 году была введена новая система, чтобы лишить евреев и диссидентов денежной помощи из-за границы: все, кто не имел разрешения Министерства финансов СССР, обязаны были получать рублями, за вычетом 30 % налога, ощутимая разница при соотношении обычного рубля к валютному 1:8. Вы расписывались, что просите перевести ваши деньги во Внешпосылторг – и через неделю могли идти за ними, не имея никакой квитанции. В одной конторе смотрели ваш паспорт и давали жетон, а в другой, выстояв в очереди, вы получали сертификаты.

Первый раз я безропотно получил свой гонорар как «подарок», тогда же мне разъяснили, что нужно предъявить справку, подтверждающую, что эти деньги действительно гонорар. Поэтому я попросил своих американских и французских издателей прислать мне письма, что переведенные ими деньги – аванс за книги.

– Гонорар? Подарок? – отрывисто спросила девица за барьером.

– Гонорар! – гордо сказал я.

– Давайте справку! – и, взяв письма, девица посмотрела на меня проверяюще, не сошел ли я с ума. – Нам нужна советская справка!

– Но мне не советские издательства переводят деньги.

– Нам нужна справка от советского учреждения, через которое вы ваши рукописи посылали за границу, – разъяснила мне она, как маленькому, но все же направила к начальнице отдела, и мы слово в слово повторили тот же самый разговор, как игроки в шахматы в патовом положении. Начальник Внешпосылторга оказался ее полной противоположностью: она была женщина – он мужчина, она худая – он толстый, она держалась сухо – он добродушно, но разговор был такой же.

– Мы по инструкции без справки гонорар оформить не можем.

– А нельзя ли посмотреть инструкцию?

– Мы ее показать не можем. Вы говорите, вы вашу рукопись сами передали за границу – что ж это у вас там за статья или книжка, как называется?

– «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?».

При этих роковых словах мы оба очень внимательно и долго посмотрели друг на друга. Весь опыт говорил начальнику, что автор книги с таким названием, передавший ее к тому же за границу, должен исчезнуть бесследно, а не с наглым видом требовать деньги, и поскольку все это было так чудовищно и так выходило за рамки здравого смысла, то он искал и этом еще какой-то более глубокий смысл – и тоже, видимо, опыту его не противоречащий.

– И что же?.. Что вы там пишете? – спросил он наконец.

– Познакомьте меня с вашей инструкцией – тогда я вас со своей книжкой, баш на баш.

– Ха-ха-ха. Но мы вообще-то коммерческое предприятие, можем свой товар – сертификаты – продать, а можем и попридержать.

– Так вы, выходит, анархист – хочу так, хочу этак. Нет, советский закон един для всех! – и, посмотрев, какое впечатление на него произвел упрек в анархизме, добавил. – Единственное советское учреждение, которое интересуется моей книжкой, это КГБ, да и то сомневаюсь, что он даст справку.

Произнесено, видимо, было то волшебное слово, которое так и этак ворочалось уже в голове начальника: он, как и многие другие, подумал, вероятно, что если я на свободе, так это какая-то тайная операция КГБ – и ему нельзя сделать ложного шага. Я тоже подумал, что если он так подумает, то вдруг сгоряча мне денежки даст – а потом уж что дано, то не воротишь, что с возу упало, то пропало. Любезным голосом – он, впрочем, все время был любезен – он сказал, что позвонит в министерство.

– К сожалению, никак без справки дать не разрешают, – сказал он, разводя руками и показывая всем видом сочувствие, – попробуйте поговорить во Всесоюзном управлении по охране авторских прав Союза писателей.

Управление размещалось на первом этаже знаменитого дома в Лаврушинском переулке, где булгаковская Маргарита побила оконные стекла по пути на бал к Сатане. Здесь повторилось то же самое: сначала я говорил с начальницей отдела – довольно худой и сдержанной дамой по фамилии Горелик, затем с начальником управления – весьма толстым и добродушным господином по фамилии Альбанов. Я спросил г-жу Горелик, что у нее за фамилия, украинская или еврейская.

– Да, еврейская, – с вызовом.

– Ну вот, а говорят, что евреев не берут на работу во всякие «идеологические учреждения».

– Меня, напротив, даже уговаривали, – ответила она, и чувствовалось, она обижена так, что я начал размазывать этот вопрос. Это было время, когда среди евреев еще считалось неприличным говорить при посторонних, что они евреи. Потом все стало меняться, и может быть, она уже в Израиле.

– Ну что ж, – благодушно сказал Альбанов, рассматривая мои бумаги, – с гонорарами трудный вопрос. Вот и Солженицын здесь у меня сидел, – и он указал на кресло, в котором Солженицын, я думаю, монументально возвышался, как памятник самому себе, я же, в своей красной рубашечке, совсем затерялся среди его кожаных просторов. – С точки зрения Конституции СССР вы совершенно правы, но вы вступаете на трудный, путь.

Насколько я мог понять, ни он лично, ни возглавляемое им управление на этот трудный путь вслед за мной вступать не хотели. По его совету я съездил в в/о «Международная книга», занимающееся продажей советских книг за границей, вступил в переписку с министерствами внешней торговли и финансов – но без успеха.

Все это было как бы зеркальным отражением моей борьбы два года назад. В память об отце я решил передать гонорар за его книгу «В поисках исчезнувших цивилизаций» пострадавшей от наводнения Флоренции, пока и эта цивилизация окончательно не исчезла. Итальянское посольство, куда письмо мое, хотя и не скоро, дошло, сообщило мне номер банковского счета во Флоренции, и пошел бюрократический круговорот: МИД направил меня в Госбанк СССР, Госбанк переслал письмо во Внешторгбанк, Внешторгбанк – в Валютное управление Министерства финансов СССР, откуда я получил дословно такой ответ: «Удовлетворить вашу просьбу не представляется возможным». Советские ответы лаконичны, не содержат ненужных обращений вроде «уважаемый», и также несут в себе элемент тайны, ибо никогда не объясняют, почему именно то или иное невозможно.

Здесь тайна была довольно прозрачна: власти не хотели обменивать советские рубли на конвертируемую валюту. Я все же продолжал писать письма, каждый раз получая одинаковые ответы от разных лиц, причем мы играли, если можно так сказать, втемную – никто не поинтересовался, велик ли гонорар, да и сам я до сих пор не знаю этого. Наконец, после письма председателя Совета Министров, меня пригласил начальник Валютного управления Мошкин.

– Почему же советский гражданин лишен возможности сделать вклад в благородное дело помощи Флоренции? – спросил я у него.

– А потому, – сказал начальник управления, – что ваши деньги – это более или менее бумага, мы с трудом, но все же обеспечиваем их обращение внутри страны, а за границей они ничего не стоят.

Он пожаловался, что даже какой-то «ненормальный» требует, чтобы ему обменяли рубли на доллары для покупки воспоминаний Керенского. Я сказал, что не вижу ничего «ненормального», что кто-то интересуется историей своей страны и хочет прочесть воспоминания бывшего премьер-министра, скорее ненормально, что по такому частному вопросу он должен обращаться к начальнику Валютного управления Министерства финансов. Несмотря на дружелюбный разговор, я ушел с криком: «Нет, так больше жить нельзя!»

– Можно! – кричали мне вслед Мошкин и его заместитель. – Ведь живем же!

Через год сотрудники КГБ, желая меня «поймать» на торговле картинами, требовали, чтобы я составил отчет о своих доходах:

– Как же так, Андрей Алексеевич, вы на почте зарабатываете 23 рубля в месяц, живете с женой на эти деньги, да еще купили домик под Москвой, как объяснить эти удивительные вещи?

– Объясняйте силой нашего советского рубля! – ответил я, вспомнив разговор в Валютном управлении. – Конечно, получай я не рубли, а паршивые доллары – не видать мне домика как своих ушей.

– Ну, американскому налоговому управлению вы бы так не ответили, – сказал мне раздраженный гебист; у них вообще чувство неполноценности по отношению к США: и техника подслушивания там лучше, и полицейские лучше оплачиваются, и от налогового управления не отделаешься шуточкой. Да и правда, получив за эту книжку гонорар от американского издателя, совсем не знаю, какой шуткой отделаться от налогового управления.

Так что к концу 1969 года у меня оказалось две денежные тяжбы с советскими властями: во-первых, я хотел послать свои деньги за границу – и они мне в этом отказывали, во-вторых, я хотел получить свои деньги из-за границы – и в этом они мне отказывали тоже. Я решил, по крайней мере, публично обругать их и послал письмо в несколько европейских и американских газет, настаивая на своем праве печататься без цензуры и получать гонорары. Я хочу, закончил я, «публично пристыдить советское правительство за проявленные скаредность и мелочность. Сталин расстрелял бы меня за публикацию моих книг за границей, его жалких преемников хватило только на то, чтобы попытаться присвоить часть моих денег. Это только подтверждает мое мнение о деградации и дряхлении этого режима, высказанное в книге „Просуществует ли СССР до 1984 года?“


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю