355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Амальрик » Записки диссидента » Текст книги (страница 8)
Записки диссидента
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:25

Текст книги "Записки диссидента"


Автор книги: Андрей Амальрик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

– Знаете, как произойдет революция, – сказал я Яхимовичу, – вы, конечно, будете сидеть к этому времени в тюрьме. В один прекрасный день в вашем же Краславском районе народ отправится в магазин за колбасой – и обнаружит, что колбасы нет. И хотя неоднократно не бывало колбасы, а некоторые даже не представляют себе, что это такое, но тут как бы зубчик сорвется в механизме, и он пойдет на раскрутку – народ заволнуется, раздадутся крики: «Где колбаса?! Жрать нечего!» Начнут бить стекла, двинутся к райкому, испуганная власть разбежится – и в упоении успеха покажется слишком незначительным требовать колбасу, а не свободу, равенство и братство! Народ двинется к тюрьме и с криками «Свободу Яхимовичу!» освободит вас – и вы с балкона произнесете к народу речь о народе, после чего народ разбредется по домам, чтобы наутро обнаружить, что в магазинах нет уже не только колбасы, но и хлеба.

Во время следствия – а оно началось еще до ареста Яхимовича – он обращался с революционными речами к следователю и даже говорил, что надеется убедить его. Был он признан невменяемым, скоро после этого «покаялся», был освобожден и, как Дубчек, получил работу лесника, не знаю, какие показания он давал о своих прежних друзьях.

Степень сопротивляемости на следствии и в заключении зависит от личных качеств человека, но не от его политических взглядов, и хотя марксизм скорее оправдывает отречение как тактический прием, можно назвать не сломившихся в лагере марксистов. Человек сломавшийся, впрочем, в любой философии найдет оправдание: если он христианин, так не согрешишь – не покаешься – не спасешься; если либерал-гуманист, так, спасая себя, спасал человеческую личность – а это самое ценное. В общем же я вывел то заключение, что чем более человек рвется к борьбе и рвет на себе рубашку, тем менее надежен он будет. Возможно, есть и обратные примеры.

Течение, к которому принадлежали Яхимович, Григоренко и другие оппозиционные марксисты, имело своим аналогом восточноевропейский ревизионизм, но я думаю, что они сами с таким определением не согласились бы, считая, что это Сталин ревизовал марксизм-ленинизм, а они хотят вернуться к «истинному ленинизму». В этом движении был заложен некий парадокс. Большевизм и в теории, и на практике был шире ленинизма – только постепенно ленинизм победил внутри большевизма и получил логическое развитие в сталинизме. И хотя наши «истинные ленинисты» при каждом удобном и неудобном случае клялись Лениным – и вполне искренне, – в действительности они пытались возродить не ленинское течение в большевизме, более демократическое, чем нечаевско-ткачевский ленинизм. Однако насколько вообще в истории возможно движение назад и восстановление того, что историей было отвергнуто? Увы, история часто отвергает лучшее ради худшего! Даже если такое возражение возможно, то только после анализа – почему Ленин победил в большевизме. Поскольку этот вопрос не поднимается, «истинный ленинизм» остается бесплоден.

Можно говорить о большевизме и меньшевизме не только как о политических доктринах, но и как о политических темпераментах. С этой точки зрения Валерий Чалидзе и Павел Литвинов, с их правовым доктринерством, и Рой и Жорес Медведевы, с их марксистским доктринерством, – типичные меньшевики, а Александр Солженицын и Петр Григоренко – большевики, боюсь, что и я скоро попадаю в их компанию, поскольку при всем своем либерализме не лишен пугачевских замашек.

Григоренко предложил организовать комитет в защиту Яхимовича. Я сначала поддержал его, надеясь, что это будет первым шагом для преодоления психологического барьера, о котором писал уже, – страха перед самим словом «организация». Красин и Якир, однако, сильно сомневались, нужно ли создавать комитет, исходя из частного случая, уж если, мол, начинать, то с Комитета защиты прав человека, и я согласился с ними. Некоторую оппозицию идея Григоренко встретила и потому, что он предложил комитет в защиту коммуниста – как же так, в защиту Марченко не создавали, в защиту Литвинова не создавали, а посадили коммуниста – и сразу комитет. Однако упрек этот был неверен, Григоренко как раз после ареста Марченко писал нам из Крыма, что необходимо не ограничиться заявлением, но создать комитет в его защиту. На этот раз он составил уже список возможных членов и проект обращения – и созвал совещание у себя дома. Просматривая список, Красин, сам полуеврей, насмешливо сказал: «Это не комитет, а жидовский кагал во главе с русским генералом!» Мнения разделились, большинство считало: будет комитет – так будет, а не будет – так не будет. Красину, Якиру и мне удалось, однако, убедить всех ограничится заявлением в защиту Яхимовича, Петр Григорович надолго остался на нас обижен за это.

На совещание пригласили Бориса Цукермана, чтобы он объяснил юридическую сторону создания комитета, – чем больше он объяснял, тем менее понятно все становилось. Физик по образованию, он был, наряду с Валерием Чалидзе и Александром Есениным-Вольпиным, одним из трех экспертов Движения в юридических вопросах. Выраженный тип тихого упрямца, который говорит медленно и занудливо, но если вы его перебьете, продолжит на том же слове, он затевал и вел множество кляузных дел против разных государственных организаций. Когда стали применять выталкивание за границу как прием борьбы с диссидентами, Чалидзе, Вольпина и Цукермана вытолкнули одними из первых – лучшее признание важности их деятельности. «Нам Цукерман много палок в колеса ставил», – говорил нам потом майор КГБ Пустяков, специалист по диссидентам. По Цукерману, выходило, что самое легальное – это создание профсоюза; оставалось неясным, по какому профессиональному признаку можем мы его создавать. Идея оказалась плодотворной только в 1978 году, когда открытое недовольство среди рабочих присело к созданию первого независимого профсоюза по образцу диссидентских групп.

Я предложил иной план. Как своего рода номиналист, я считаю, что для того, чтобы явление существовало, его надо назвать. Я предложил объявить о создании Советского Демократического Движения, сокращенно СДД, изложить кратко его основные цели и методы и предложить, чтобы каждый, кто их разделяет, считал себя участником Движения. Я полагал, что, если такое обращение будет широко распространено, оно позволит многим людям – сейчас изолированным – идентифицировать себя с Движением и создаст для него широкую базу. Я даже составил проект обращения на одном листке. Красин уклончиво сказал, что над ним можно подумать, но реакция остальных, особенно Григоренко, была отрицательная: абревиатура СДД уже напоминала политическую партию, текст содержал претензию на идеологию, а, как я говорил, большинство хотело оставаться «правозащитным движением». В сущности, и цели СДД были правозащитными, но понятыми более широко, чем просто защита того, кто сел в тюрьму за то, что защищал севшего до него, хождение по сужающемуся кругу замыкало Движение на себя.

Вопрос решился летом 1969 года, когда пятнадцать человек организовали инициативную группу по защите прав человека в СССР и обратились с письмом в ООН. При создании группы меня не было в Москве, была она в значительной степени детищем Якира и Красина – Литвинов позднее говорил мне, что некоторых включили в группу, даже не спрашивая их согласия, ни от кого из членов группы я таких жалоб не слышал. Как я предвидел, они не были арестованы сразу и власти не организовали процесса-монстра: они делали вид, что игнорируют группу, но постепенно десять из пятнадцати ее членов были или осуждены, или помещены в психушки, а сейчас почти все в эмиграции. Но психологический барьер был преодолен – и затем в рамках Движения создавались группы и комитеты.

Мы шли по Новоарбатскому мосту с Анатолием Шубом, корреспондентом «Вашингтон Пост», Москва-река была еще покрыта льдом, но видно было, что вот-вот начнется весна. Я просил написать статью о Яхимовиче, он сказал, что напишет, но вообще все это немножко неудачно, он ждет больших перемен в советской политике – и не хотел бы быть последним высланным из СССР журналистом. Увы, он не был последним. Тогда, однако, он говорил, что экономические трудности, с одной стороны, и необходимость договоренности с Западом, с другой, заставят прагматическую часть советского руководства пойти на либерализацию. Уже велись переговоры с Эгоном Барром о германском договоре – и казалось, что СССР должен будет хотя бы слегка измениться, чтобы найти общий язык с Западом. Шуб, как американец, слишком верил в разум, тогда как советская система в своей основе безумна; она как параноик, действует логично, но исходит из безумной посылки.

Я понимал, что Шуб осведомлен больше меня, но слушал его скептически: если и были «наверху» хотящие реформ прагматики, не они задавали тон, внутренняя обстановка говорила об обратном. Шуб разочаровался очень быстро, придя к выводу, что «Россия поворачивает стрелки часов назад», но его книга появилась в момент нетерпеливого ожидания разрядки и потому замечена не была. Даже я в 1972 году надеялся на либерализацию, хотя мне – после того как меня пятнадцать лет пинали ногами – следовало бы лучше знать свою власть. Нет, этот режим не стал приспосабливаться к Западу, он заставил Запад приспосабливаться к себе, а свои экономические трудности смягчил с помощью льготных западных кредитов, технологии и зерна – зачем же нужны были реформы? Если применению силы, так недвусмысленно показанной в Чехословакии, СССР обязан приобретению такой приятной вещи, как разрядка, зачем же отказываться от показа силы, по блатной поговорке: бей своих, чтоб чужие боялись.

Я считал, что из-за косности руководства СССР рано или поздно переживет такой же кризис, как и Российская империя в 1904–18 годах, причем роль Японии и Германии сейчас сыграет Китай. Еще в 1967 году я в осторожной форме написал в две советские газеты и даже получил ответы – бессодержательные, но вежливые.[3]3
  «Китай начнет войну, – писал я, – с удара по гораздо более слабому противнику. Скорее всего первый удар будет нанесен по одной или нескольким слаборазвитым странам к югу от Китая, некогда входившим в сферу китайского влияния. Это будет своего рода пробным шаром, который позволит Китаю проверить реакцию великих держав…» Вторжение во Вьетнам в 1979 году подтверждает, пожалуй, сделанное двенадцать лет назад предсказание.


[Закрыть]
Теперь я был раз развивать эти идеи перед Шубом, я сказал ему, что думаю написать книгу «Просуществует ли СССР до 1980 года?». Я взял этот год как ближайшую круглую дату, к тому же мне было только тридцать, а для молодого человека десять лет кажутся огромным сроком.

Каково же было мое удивление, когда Шуб принес мне «Интернешнл Херальд Трибюн» от 31 марта со своей статьей «Доживет ли Советский Союз до 1980 года?», которая начиналась словами, что его «русский друг» собирается писать такую книгу. После этого мне не оставалось ничего другого, как сесть и писать. «Зачем же 1980-й? Тогда уж лучше 1984-й», – посоветовал мне Виталий Рубин, имея в виду роман Оруэлла «1984». Роман этот я прочел только пять лет спустя, в магаданской ссылке, поражен был проницательностью Оруэлла и обрадован, что взял дату из такой замечательной книги. Но добавил я режиму четыре года сроку только в надежде, что мне четыре года сбросят, когда будут судить: не по ст. 70 УК с максимальным сроком семь лет, а по ст. 1901 с максимальным сроком три года. Я понимал, что меня арестуют за книги, но рано или поздно арестуют и без этого – и тем более нужно сделать все, что еще успею.

Главное же, наступал момент, когда я чувствовал необходимость высказать все, что я думаю об этом отвратительном режиме. В частности, простую, но важную вещь: советская империя, при всей ее силе и бахвальстве, не вечна, другой же вопрос, как мы будем мерить отпущенные ей сроки. Я чувствовал себя мальчиком, который собирается крикнуть: «А король-то голый!»

Шубу в отделе печати МИД сказали, что его «русский друг» – это бутылка водки, с которой он беседовал, предварительно ее осушив. Но КГБ не стал рыться в мусорном ящике Шуба в поисках пустой бутылки, а решил искать «русскою друга» иначе. В апреле мне позвонил Эннио Люкон, корреспондент французской газеты «Пари-Жур», сказал, что пишет книгу о московских художниках и Борис Алексеев из АПН рекомендовал ему встретиться со мной. Я удивился, ведь Алексеев сказал, что КГБ запретил им иметь со мной дело, однако предложил Люкону приехать. Человек лет сорока, с рыскающими глазами, обильной жестикуляцией и торопливой речью, он предложил купить у меня материалы для книги, я ответил, что мы совместно могли бы заключить договор с его издательством.

– Да нет, давайте прямо со мной, – горячо убеждал меня г-н Люкон, – я дам ним много-много долларов – и все останется между нами.

Как раз этого я хотел бы избежать, и Люкон обещал запросить о договоре издательство и занести свои материалы о русской живописи. «Материалами» оказались фотографии скульптур Неизвестного, а главное, самого г-на Люкона вместе с Софи Лорен и Марчелло Мастроянни, что, по его словам, должно было свидетельствовать о его порядочности. После этого, оставив в покое художников, он покачал мне статью Шуба и спросил, читал ли я ее, знаком ли с Шубом и кто этот «русский друг»? Друг этот, конечно, нужен был Люкону, чтобы дать ему «много-много долларов» за будущую книгу. Я сказал, что, к своему глубокому сожалению, не знаю, кто это.

Тогда Люкон, обведя вокруг рукой, предложил купить все картины, которые у меня есть. Я ответил, что не могу продать все, но моя жена продает картины, и Люкон изъявил желание купить все картины жены. Я сказал, что будет лучше, если он купит только некоторые, – он выбрал три и, не споря из-за цены, попросил упаковать их; после этого он спохватился, что у него нет с собой денег, он привезет их завтра. Он попросил меня выйти с ним – хочет показать свою машину; подводя меня к машине, Люкон несколько раз картинно тыкал в нее рукой, у меня при этом было ощущение, что за нами наблюдают и снимают нас.

На следующий день он не появился и еще неделю с лишним увиливал, пока я не сказал ему по телефону, чтоб он сегодня же вернул мне или деньги, или картины. Он ответил, что сегодня никак не может, потому что идет на прием в Итальянское посольство. Я пообещал, что сам приду туда с жалобой послу, и г-н Люкон принес картины. Я попросил его больше не приходить и не звонить.

Глава 8. «АГЕНТ КГБ» ПРОТИВ АГЕНТА КГБ

Мы обедали с Гюзель, когда внезапно услышали по коридору топот множества ног, некий инстинкт сработал во мне – я вскочил и запер дверь, тотчас раздался громкий стук и одновременно дверь дернули.

– Откройте, вам повестка из домоуправления! – сказал голос.

– Подсуньте под дверь, – ответил я.

За дверью пошептались, погрозили мне, несколько раз дернули ручку, но дверь, видимо, ломать не хотели, я услышал, как шаги удаляются. Гюзель вышла на разведку, а я начал жечь бумаги, которые не хотел бы видеть в руках следователей. Раздались громкие звонки, и снова послышался топот ног.

– Говорят, что из прокуратуры с обыском, – сообщила Гюзель.

– Сколько их?

– Бессчетно, забит весь коридор.

– Пусть покажут ордер на обыск, – я хотел оттянуть время.

– Ордер есть, – ответила Гюзель из-за двери.

– Что у вас, пожар был?! – человек шесть ввалилось в комнату, пахло жженой бумагой, и летали черные хлопья.

– А что ж дверь ломать не стали? – спросил я в свою очередь. – Нет, что ли, уверенности прежней, как в тридцать седьмом году?

Трудно описать все унижение обыска. Я пережил их много: и личных и общих, и в тюрьме, и в лагере, и на этапе, но самые мучительные – это у вас дома, вы чувствуете, нет никакого дома, ничего вашего. Впрочем, уже визит милиционеров, которые могут вытащить вас из кровати, дает это чувство – мы годами жили с сознанием, что в любой момент вас могут схватить и сам дом растворится, как туман.

Как было сказано в протоколе, обыск проводился «с целью отыскания и изъятия вещей, документов и ценностей, имеющих значение для дела».

Следователь пояснил, что это дело Григоренко, но не ответил, арестован он сам или нет. Формально вел обыск старший следователь Московской прокуратуры Полянов, лет пятидесяти, весьма чиновного вида и, как кажется, к результатам обыска безразличный. Остальные себя не назвали и никаких документов не предъявили, один – постарше – указывал Полянову, что изымать. Хорошо внешне помню Полякова, этого – совершенно не помню.

Указаны в протоколе также были фамилии и адреса двух понятых – по закону, они должны быть приглашены со стороны, «присутствовать при всех действиях следователя… и удостоверять факт, содержание и результат обыска». При политических делах, за редким исключением, понятые – это сотрудники КГБ.

Виктор Красин рассказывал, как во время обыска у него следователь и понятые делали вид, что не знают друг друга, поехали потом обыскивать квартиру его матери – и, завидев знакомую машину на перекрестке, понятые обрадованно закричали: «Иван Иванович, наши едут!» Следователь только сокрушенно головой покачал: «Учишь их, учишь – а толку нет!»

Ничего относящегося к Григоренко у меня не было, изымали мои рукописи, изданные за границей книги, пишущие машинки, чеки Внешторгбанка, которые Гюзель получила за картины, – не зря у нас, значит, побывал ценитель живописи с предложением купить «все картины». Полянов достал из стола пачку советских рублей, приготовленных для жизни и деревне, и спросил: «Сколько здесь?» «Считайте», – ответил я, но Полянов молча положил пачку на место.

Впоследствии стали изымать все деньги – при аресте Гинзбурга в 1977 году его жене и двум маленьким детям оставили несколько копеек. Самое обидное было, что забрали начатую мной рукопись «Доживет ли СССР до 1984?» – не ради нее ли и обыск затевали?

Мы собирались в деревню: пол был заставлен ящиками с крупой и сахаром, банками с мясом, бутылями с подсолнечным маслом, мы запасались на полгода, потому что в деревне купить нечего. К этому добавился беспорядок обыска: переворачивали кровать, перебирали книги, приходили проститься друзья, для иностранцев вызвали чиновника из МИДа и еще гебистов в помощь, итак – гебисты, гости, крупа, мука, мясо, книги, рукописи, люди, груди, опрокинутая мебель перемешались в нашей небольшой комнате, половину которой к тому же занимал рояль – тоже обысканный, так что понять ничего было уже невозможно, и я, когда какое-то мгновенье никто из гебистов не смотрел на меня, вытащил папку с рукописью «СССР до 1984?» и быстро сунул ее в уже просмотренные и отложенные ими за ненадобностью бумаги. Впоследствии я написал в предисловии, что «считаю своим приятным долгом поблагодарить сотрудников КГБ и прокуратуры» за то, что они рукопись не изъяли, но мои насмешки вышли боком: некоторые на Западе приняли мою благодарность всерьез.

В разгар обыска пришли Джойс Шуб – очень напугавшаяся, Генри Камм с двенадцатилетней дочерью Алисон и Юра Мальцев с прочитанной им рукописью «Путешествия в Сибирь» – ее удалось спрятать по пути в коридоре. Гюзель, чтобы показать присутствие духа, даже затеяла чай для них – хотя потом, глядя на маленькую Алисон, расплакалась. Мы расселись и пили чай на глазах гебистов, те держались сдержанно. Поведение их на обысках, конечно, варьируется – в зависимости от их личных качеств и ситуации, но они пытаются держаться так, что ничего особенного не происходит, мы с вами делаем общее дело – вы обыскиваемые, мы обыскивающие, вроде партнеров в карточной игре, и в наших общих интересах без ссор и как можно скорее эту работу закончить.

Дело и шло без ссор, если не считать, что я накричал на г-на Буракова из МИДа, который предложил мне не стоить в дверях и пройти в комнату.

– Приглашаете меня в свою комнату! – разорался я. – Я здесь хозяин! Вы-то не из КГБ, чтоб здесь командовать!

Бураков молчал – до некоторой степени я сорвал на нем свою бессильную злость за унижение обыска. Постепенно у меня создалось впечатление, что я не буду арестован. Часам к десяти обыск кончился, иностранцы были отпущены еще раньше. Почти сразу же появились громкоголосые и возбужденные Якир и Красин, их крик и топот подействовали на Гюзель почти как обыск. «Это все не то, совсем не то», – говорила она мне тихо.

Генерал был арестован утром в Ташкенте – одновременно проведено несколько обысков в Москве, но дело его было для них только предлогом. Мы планировали сначала, что на процесс крымских татар в Ташкенте выеду я, с той же ролью «офицера связи», что и во время суда над Галансковым и Гинзбургом. Петр Григорьевич, однако, сам захотел ехать. Был он дисциплинированным участником Движения, может быть, как раз потому, что он был генерал: мы приносили ему воззвание на подпись, он читал, морщился, говорил, что совсем оно ему не нравится, но раз принято решение, чтоб он подписал, он, конечно, подписывает. В деле же с крымскими татарами, сколько мы ни настаивали, чтоб он не ехал, он был неумолим: власти предупредили его, что он будет арестован в Ташкенте, и он не хотел уступать шантажу. Из Ташкента ему позвонили, что его друг срочно просит его вылететь, – оказалось, никто из друзей не звонил.

Суд откладывался, Петру Григорьевичу, тяжело заболевшему, взяли обратный билет в Москву – за день до вылета он был арестован.

КГБ заманил его в Ташкент, чтобы не судить в Москве: затем часто стали применять такую тактику. Григоренко провел несколько месяцев в подвале ташкентского КГБ, был, как при Хрущеве, признан психически невменяемым – и до июня 1974 года пробыл сначала несколько лет в тюремной, а затем несколько месяцев в общей психбольницах. Я увидел его снова летом 1975 года – он сохранил свой здравый ум, но с трудом говорил, едва мог читать и почти не мог писать.

Обыск у нас был седьмого мая, а через день мы уехали в деревню – и провели там счастливо семь месяцев. Не могу сказать, что за это время КГБ забыл о нас – но временами мы забывали о КГБ, дача в России – это тоже форма эскапизма, нам кажется, что вы ушли не только от городской жизни, но и от советской власти. Главные заботы начались с ремонтом дома, эта прозаическая вещь сама по себе может быть темой для саги.

Вы не можете купить ничего. Цемент, кирпич, доски, кровельное железо, трубы, стекло государство – единственный легальный торговец – частным лицам практически не продает. Но вы можете «достать»: цемент – у рабочего, который увез машину цемента с завода и продает у себя дома, трубы – у слесарей, которые ремонтируют государственный водопровод, доски – у продавщицы лесосклада из колхозных запасов. Получая от меня деньги, она сказала: «Сама тюрьмы не боюсь, детей жалко», – и пришлось на детей дать еще пятерку.

Цены тоже фантастичны. У бывшего председателя колхоза, он же бывший начальник лагеря, я купил одну доску за пять рублей; пока я на телеге вез ее, за мной бежал бывший заместитель бывшего председателя и кричал: «Доска-то колхозная» – в надежде, что я от испуга дам еще и ему на водку. Но за бутылку водки – для работяг «всеобщий эквивалент товаров» – мне трактором подтащили к дому три хлыста, еще за две бутылки распилили – за десять рублей я получил несколько кубометров досок! Если вы достаточно хорошо поймете механизм «доставания», можете «доставать» многое, но человеку нормальному заниматься этим тяжело.

Еще труднее обстоит с рабочими. Государственный подрядчик не будет строить или ремонтировать частный дом; хорошо, если поблизости есть государственная или колхозная стройка и рабочие согласятся «подработать» – но если ее нет? В нашем районе было всего два вольнонаемных плотника, им удавалось уклоняться от государственной службы, потому что один был старый и хромой, а другой молодой и дурной: во время призыва на военную службу он сорвал погоны с военкома, попал в лагерь на три года, но от армии освободился. «Вот у меня образования четыре класса, – сказал он мне гордо при первой встрече, – а давай поговорим о чем хочешь!» Ты вроде меня, голубчик, подумал я, я тоже без всякого образования говорю и пишу все, что в голову придет. Настроены плотники были антисоветски. «Все знаем, все понимаем, поделать ничего не можем», – говорил старший.

Плотники были завалены заказами и взялись работать у нас более из любопытства. Пропадали они совершенно неожиданно – стоило кому-то выставить им водку. Гюзель пошла по ягоды с соседской девочкой, наклонилась над овражком, чтобы сорвать ягоду, – а там лежит пьяный и сладко спит наш плотник. Они его с трудом с помощью знакомого шофера втащили в кузов машины и вместо ягод вывалили перед нашим домом на лужайке. Он еще несколько часов проспал – и, проснувшись, с веселыми песнями как ни в чем не бывало принялся строгать доски.

Здесь я наблюдал то же, что и в Сибири: пьянство – самую характерную форму народного эскапизма – и апатию, хотя уровень жизни возрос. Захожу в дом к трактористу: под новым большим телевизором гадит маленький поросенок, не приходит в голову, что можно хлев утеплить, рядом с поросенком дыра в полу.

– Что ж дыру не заделаешь? – спрашиваю я.

– А чего там, все равно через несколько лет в другую деревню переедем.

Воскресенье, я окапываю яблони в саду, подходит мужик и долго тупо смотрит на меня через забор.

– Делать нечего? Ты б пошел у себя в саду поработал.

– Да бабы там уже вскопали чего-то, – тоном, полным равнодушия.

Раза два привозил нам колхозный конюх сушняк на топку. В третий раз подъезжает пустой: «Не дашь ли три рубля задатку – завезу сушняк завтра».

Даю ему три рубля – но, Боже, что я наделал! Конечно, ничего он нам больше не привозит – это еще не большая потеря, хотя сушняк нам бы пригодился.

Конечно же, он не отдает три рубли – это потеря еще меньше. Но он распускает обо мне славу как о человеке, который так – за здорово живешь – дает три рубля. И вот к нам начинают заявляться мужики, прося, умоляя и требуя дать им три рубля, и многие уходят с угрозами – так как денег никому я уже больше не даю. Повадился к нам бывший секретарь райкома – он запил, когда его жена бросила, понизили его сначала до редактора местной газеты, а когда он до того пропился, что стал ходить в пальто сбежавшей от него жены, сунули в колхоз заместителем председателя – я «коллеге-журналисту» всегда стакан водки давал.

Осенью нас обокрал пастух, заходивший «попить водички», – срезал часть электрокабеля и утащил из сарая поразившие его воображение садовые инструменты. Дело решилось патриархально, с помощью председателя сельсовета украденные вещи нашлись, мать пастуха в виде компенсации преподнесла мне десяток яиц, и мы с ней отвезли все назад. «Хорошая у тебя жена, – говорила она мне, пока наша лошадка бежала вдоль березовых посадок по первому снегу, – только что ты на нее все кричишь, все кричишь?» И, подумав, добавила: «А впрочем, с нашей сестрой иначе нельзя, иначе мы быстро нa шею сядем!» Народ пастуха осудил, но, как говорит русская пословица, «не за то, что крал, а за то, что попался».

Я мылся на кухне в корыте, поливаемый Гюзель, как поливают цветы: из лейки, и услышал ржанье и топот коней, дверь распахнулась, и вбежал окровавленный человек в разодранной одежде. Голый и в мыльной пене, я бросился к нему и схватил его за руки – я думал, он хочет убить нас. Но он в ужасе кричал: «Спасите! Меня хотят убить!» Я откинул люк подпола – и почти тут же в дом устремились возбужденные мужики, размахивая дрекольем: «Где Митька?!» – «Спросил дорогу и побежал в поле. Уходите, вы напугали мою жену». Недоверчиво оглядываясь, мужики вышли. Я оделся – голым себя чувствуешь наиболее беспомощно, – достал ружье и мужика через час из подпола выпустил. Оказалось, были они с братом в чужой деревне в престольный праздник, подрались с кем-то – вот за ними местные и кинулись.

В солнечные дни я работал в саду, а в дождливые садился за свою книгу.

Ожидание ареста, разочарование, вызванное концом «пражской весны» и репрессиями, сказались на ее апокалипсическом тоне. Отчасти она была задумана как ответ Сахарову, и интересно прочесть нас одного за другим.

Принадлежность Сахарова к истеблишменту, отсутствие опыта преследования, воспитание в научной среде и занятия наукой, вера во врожденное благородство людей в такой же степени отразились на его брошюре, в какой социальная отверженность, опыт ссылки, поэтическая интуиция, скептическое отношение к социальной роли науки и сознание человеческого несовершенства – на моей. В доме не было ни электричества, ни письменного стола, так что я писал при свечах на доске, положенной на два ящика, – как маршал Даву, подписывающий приговор Пьеру Безухову. Я не думал тогда, что книжка выйдет на многих языках и, что называется, «сделает мне имя», я был бы рад, если бы ее прочли десять-двадцать советологов. К концу июня рукопись была готова, и я поехал в Москву передать ее Генри Камму.

– Что вы делаете! – сказал пораженный Генри, узнав название. – Они вас наверняка посадят в психушку!

– Не посадят, – сказал я. – Я буду подчеркивать, что получил и хочу получить за книжку как можно больше денег, а с точки зрения наших властей любовь к деньгам – лучший признак здравомыслия.

– Как вы, получая ежемесячно восемьсот рублей в военной академии, стали писать эти бумажки – и теперь как грузчик зарабатываете восемьдесят? – спросил психиатр у Петра Григоренко.

– Мне дышать было нечем! – ответил он и увидел, как радостно загорелись глаза у врача: точно сумасшедший! Удалось власти воспитать «нового человека», все понимание которого – на уровне желудочных интересов.

«Маленький человек» – любимое дитя печальной русской литературы – стал «большим начальником», сохранив всю мелкость своих интересов. У тех же, кто о моих гонорарах не знал, первая мысль была: «Психиатр вас осматривал?» – так много лет спустя спросил меня чиновник паспортного отдела, глянув в приговор. Не исключаю, что высокое начальство еще и потому сочло меня нормальным, что как раз, когда я писал свою книгу, оно действительно, если верить воспоминаниям г-на Холдемана, планировало ядерный удар по Китаю.

Второй экземпляр рукописи я передал одной голландке 4 июля, на приеме у американского посла. Мы впервые были приглашены на такой прием в 1967 году, но приглашение дошло с опозданием, и мы пошли по нему из любопытства на следующий год, когда нас, собственно говоря, не приглашали. Вообще же 4 июля так много народу сразу проходит в ворота особняка, что может пройти любой: мы только издали показали милиции белую бумажку. Конечно, в обычные дни совсем не так, посольство и резиденцию посла США охраняет даже не милиция, а чины КГБ в милицейской форме, а в домах напротив, сидят так называемые «кукушки», наблюдая за входом.

Мы оказались в конце столь привычной русскому глазу очереди, которая медленно втягивалась в глубь дома, где несколько мужчин и женщин с усталыми, но приветливыми лицами пожимали руки. После этого под звуки военно-морской музыки все разбредались по большому залу и двору, обнесенному каменной стеной. Во дворе были расставлены павильончики, дети дипломатов предлагали выпивку и закуску под названием «горячая собака». Мелькали порой знакомые лица, и толстая фигура Костаки маячила, но большинство мне было незнакомо, и вдруг я увидел своего старого приятеля Зверева под ручку с какой-то дамой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю