Текст книги "Записки диссидента"
Автор книги: Андрей Амальрик
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Западные посольства играют скорее сдерживающую роль, склоняя журналистов не писать ничего, что было бы неприятно советским властям, а их редакции отступают под тем предлогом, что иначе вообще закроют бюро и Москве. Как быстро люди, попадая в условия тоталитарного режима, принимают его основное правило – иметь дело с каждым в одиночку.
Я хотел написать рассказ, несколько в духе Гоголя, как иностранного корреспондента пригласили для предупреждения в отдел печати МИД и там высекли розгами – и вот корреспондент перед дилеммой, как ему теперь поступить, советуется с коллегами, запрашивает редакцию, обращается в посольство, и общее мнение: да, действительно, быть высеченным не совсем приятно, но ведь надо учитывать долголетние традиции России, он сам не всегда соблюдал чувство меры, к тому же – начни протестовать, русские могут обидеться, они ведь очень чувствительны к любому вмешательству во внутренние дела, как бы сгоряча не перепороли еще нескольких, с точки зрения права вопрос неясный – журналисты ведь дипломатической неприкосновенностью не пользуются, да и неудобно предъявлять голый зад в качестве улики, можно понять журналиста, но можно понять и МИД, и не надо жить эмоциями, идущими от разгоряченного розгами чада, но взвешивать все в ясной и холодной голове, видеть не только негативное, но и позитивное, – и сам журналист все это понимает, да и в тот момент, когда его секли, он чувствовал это.
Рассказа я не написал, но весной 1970 года написал статью «Иностранные корреспонденты в Москве» – мой адвокат говорил потом, что она была для властей последней каплей. Статья долго ходила по рукам корреспондентов, как своего рода самиздат, – никто не хотел передавать ее за границу, опровергая тем самым мои утверждения об отсутствии корпоративности. Якиру, который особенно негодовал на «заговор молчания», в конце концов удалось передать ее – и она была опубликована по-английски в «Нью-Йорк ревю оф букс», г-н Шапиро был там обозначен точками. Ответил мне корреспондент «Нью-Йорк Таймс» г-н Гверцман – правда, не на то, в чем я обвинял его и других. Я сам понимаю, как сложно положение иностранца, попавшего в страну с чужой культурой, иным строем, без полной уверенности в своей безопасности, где он сам должен определять, что ему можно и что нельзя. Тем более важно добиться от советских властей распубликования закона о печати или правил для иностранных журналистов. Но для советских властей неопределенность – оптимальный вариант, а западные правительства не только не настаивают на распубликовании, но даже не хотят, как не захотел Госдепартамент США, составить для своих граждан нечто вроде правил поведения в СССР, основанных на международных соглашениях, советских законах и опыте предыдущих корреспондентов и дипломатов.
Давать объективную информацию – это долг журналистов перед теми, для кого они пишут. Долг перед теми, о ком они пишут, скорее моральный, чем профессиональный. Маркиз де Кюстин, отзывы которого о матушке России иностранцы любят цитировать, писал, что в России «каждый иностранец представляется спасителем толпе угнетенных, потому что он олицетворяет правду, гласность и свободу для народа, лишенного всех этих благ… Всякий, кто не протестует из всех сил против режима, делающего возможными подобные факты, является до известной степени его соучастником и соумышленником».
Наконец, просто стремление к социальному равновесию подсказывает, что богатые должны помогать бедным, образованные – невежественным, а те, кто пользуется благами свободы слова, – тем, кто этого блага лишен. Не все западные корреспонденты в Москве принимают всерьез эту сторону дела.
Глава 5. ТЕПЛАЯ ВЕСНА, ЖАРКОЕ ЛЕТО
После суда я познакомился у Павла с человеком небольшого роста – или он показался мне таким рядом с Павлом, лысеющим, с черными глазами и, по-моему, с черными усиками, стараюсь сейчас восстановить его облик и отчетливо не могу, но помню, что-то сразу насторожило меня, оттолкнула его сладковатость, которой всегда в людях не доверял. Поэтому я был недоволен, когда Павел привел Виктора Красина к нам – а у нас сидел Карел Ван хет Реве. Но это впечатление скоро размылось в оживленном разговоре за неизменной бутылкой водки, можно ли «понять Россию умом» и нужно ли быть душевным и добрым.
Нечего говорить, что Красин выступал за душевность, я же, к огорчению Гюзель, относился к душевности скептически. Карел ушел раньше, а когда Павел с Виктором начали одеваться, мы вдруг увидели на вешалке незнакомую убогую шапку – иностранному профессору она никак принадлежать не могла, в лучшем случае мог ее носить спившийся работяга. Но если шапку подбросили, то с какой же целью – мы ее стали мять, думая нащупать там спрятанный микрофон, хорошо, что не распороли, принадлежала она все-таки Карелу, который купил советскую шапку, подражая своему дяде, который в 30-х годах работал в Сибири.
Потом я бывал у Красина на его «средах» или «четвергах», жил он в пригороде Москвы, в пристройке к деревянному дому, где были только стол, полка с книгами – все фотокопии зарубежных изданий, которые он охотно давал читать, – да раскладушка, застеленная овчиной, простынь он не признавал; он подчеркивал свое пренебрежение ко всякому удобству и тем более к роскоши, бывая у нас, прямо-таки попирал грязными ботинками ковер, к известному огорчению Гюзель. Думаю, что у большинства людей, из которых тогда начало формироваться Демократическое движение, Красин вызывал уважение – во всяком случае у меня. Живой ум, чувство юмора, смелость, готовность энергично работать для дела выдвигали его в первые ряды, к тому же он, как и Якир, имел в наших глазах обаяние человека, много лет проведшего за свои убеждения в лагерях, – Якир, в сущности, эти страшные годы провел только за то, что был сыном своего отца. Красин попал в лагерь в конце сороковых годов со второго курса университета за участие в кружке, изучавшем религиозные философии Востока, получил восемь лет, потом четыре за неудачный побег, как он рассказывал, но всего провел шесть – началась десталинизация, по первому делу он был реабилитирован, по второму амнистирован, закончил университет и стал работать как экономист в одном из исследовательских институтов.
Внутренне он никогда не мог примириться с этим режимом и, когда услышал о Павле, сразу разыскал его.
Еще до прихода в Движение вокруг Красина сформировался небольшой кружок из его друзей по лагерю. История одного из них – Бориса Ратновского – очень характерна для последних лет сталинской эпохи. Он был арестован за участие в «антисоветском обществе», состоящем из самого Ратновского и двенадцати осведомителей, которые на нем отрабатывали свой горький хлеб. Один из них разыгрывал роль связного между Ратновским и «Нью-Йорк Таймс», для нее Ратновский писал статьи о советском сельском хозяйстве. «Скорее, в редакции ждут!» – торопил его «связной», и Ратновский лихорадочно исписывал страницу за страницей о тяжелом положении колхозников, чтобы «Таймс» вышла в срок.
Статьи шли на стол следователю – и послужили основанием для смертного приговора. По счастью, ему не было еще восемнадцати лет – и расстрел заменили двадцатью пятью годами. В 1956 году он был реабилитирован.
Когда умер президент Эйзенхауэр, в посольстве США установили книгу соболезнований и Брежнев расписался в ней, – вспомнив былые связи с «Нью-Йорк Таймс», Ратновский вслед за Брежневым решил отдать последний долг американскому президенту.
– Куда? Зачем? – остановил его милиционер при входе.
– Расписаться в траурной книге почетных посетителей, – отвечал Ратновский, в потертой шапочке и пальто без пуговиц, пожалуй, мало похожий на почетного посетителя.
– Давайте паспорт, – сказал милиционер. – Еврей?
– Еврей, – сокрушенно ответил Ратновский, и милиционер пошел в будку звонить. Рядом уже стояла группка в штатском, ожидая знака.
Через четверть часа с растерянным лицом милиционер появился: «Проходите!»
Ратновский вошел на трясущихся ногах – и тут самое страшное: раздался металлический лязг, стук прикладов и каблуков – двое рослых морских пехотинцев взяли на караул при входе в зал почетного гостя, у него чуть сердце не выскочило. «Что было дальше, я не помню, расписался я в этой проклятой книге или нет», – рассказывал он потом.
Вскоре и Павел начал устраивать у себя еженедельные сборища – назову их условно «пятницы»: комната была забита людьми, стояли кучками, разговаривая и передавая друг другу машинописные бумажки, и тут же, уткнувшись в них носом, читали, так что по комнате шел шорох от бумажных листков.
Здесь я познакомился с крымскими татарами. В 1944 году весь крымскотатарский народ, включая грудных детей, был депортирован в Среднюю Азию по обвинению в «сотрудничестве» с немцами, туда же отправили и татар, демобилизованных после войны. В 1956 году был принят указ, «реабилитировавший» народ, но, в отличие от таких же высланных кавказских народов, не разрешивший возвращения на родину. Сыграли, по-видимому, роль противодействие украинского партийного руководства, на которое тогда опирался Хрущев в борьбе за власть, а также то, что в отличие от кавказцев крымские татары сразу не двинулись стихийно, народ они вообще более трудолюбивый и мирный, чем, скажем, чечены, так что и узбекские власти более были заинтересованы их удержать. Но постепенно Движение за возвращение в Крым вовлекло несколько сот тысяч человек, поданы были тысячи петиций, сотни людей арестованы – и только десяткам удалось возвратиться. При этом дело шло не о выезде из СССР, как для евреев и волжских немцев, а о переезде из одной части страны в другую людей, формально пользующихся правами советских граждан. Выселение татар и запрещение им вернуться – акция, направленная против целого народа, она сопровождалась физическим уничтожением половины народа, лишением его имени, крымских татар превратили в просто татар, лишением школ, книг и газет на родном языке. Однако вопрос о геноциде ни разу не был поднят ни в одной международной организации, и ни одна мусульманская страна ничего не сделала для своих братьев.
Крымские татары ведут борьбу мирными средствами: переезжают в Крым, где их ловят и высылают, проводят мирные демонстрации, которые разгоняют войсками, обращаются с верноподданническими петициями, заполненными словами о «великой партии Ленина», на которые не получают ответа. Меня удивляло их терпение, казалось, что если бы часть крымских татар перешла к тактике террора, скажем, к угону самолетов, то власти пошли бы на уступки, как они разрешили еврейскую эмиграцию после попытки угона самолета Кузнецовым и Дымшицем в 1970 году. Часть татар, особенно молодые, стала присоединяться к Демократическому движению, рассчитывая на большую гласность. Одной из их болезненных проблем была нехватка национальной интеллигенции – кроме физика, врача и двух инженеров я встречал только бульдозеристов, трактористок и шоферов, которые приезжали из Средней Азии со следами въевшегося в кожу мазута и с написанными корявым почерком заявлениями.
У Павла стали появляться люди, служившие как бы мостом между диссидентами и сионистами. Движение за выезд евреев существовало со времени образования государства Израиль, но влачило жалкое существование, пока шестидневная война 1967 года и Демократическое движение 1968 года не дали ему новый толчок. Я хорошо помню седого и суетливого Юлиуса Телесина, размножавшего и распространявшего самиздат, от изданных за границей романов Солженицына до записей своих допросов в КГБ. Читая эти протоколы – а Телесин распространял их в неимоверном количестве, – невольно пожалеешь бедных следователей, он нумеровал все заявления, допросы, вопросы следователя и свои ответы, и на вопрос следователя: «Давали ли вы для прочтения и если давали, то кому, ваше заявление № 3?» – Юлиус отвечал: «Ответом на ваш вопрос № 9 может служить мой ответ № 7», – так что к концу допроса ни следователь, ни Телесин, ни тем более читатель протокола не могли понять, что на что является ответом. В 1969 году московские сионисты, составляя письмо с требованием свободного выезда в Израиль, собрали 39 подписей, а хотелось, видимо, ровное число, и тут кто-то вспомнил о Телесине. Участвуя в Демократическом движении, он подписал уже столько заявлений, что одним больше, одним меньше казалось ему совершенно все равно. Каково же было его удивление и негодование заслуженных сионистов, когда через несколько дней в «Известиях» появилась статья, называющая Телесина руководителем сионистов, вскоре он одним из первых получил разрешение выехать в Израиль.
Павел Литвинов был плохим организатором, не знаю, умел ли он вообще доводить что-нибудь до конца, но благодаря своей благожелательности, открытости, здравому смыслу, смелости и отсутствию болезненного самолюбия смог стать центром, к которому стягивались люди, казалось бы, несовместимые, разного возраста, мировоззрения, интересов, опыта – я вспоминаю генерала Григоренко, с удивлением оглядывающегося среди наших странных картин.
Неверно было бы сказать, что всех объединяло негативное отношение к режиму, объединяла – хотя это не было еще ясно сформулировано – вера в права человека, в достоинство человеческой личности, к этому подводил и опыт привыкшего к дисциплине коммуниста генерала Григоренко, и опыт требующего творческой свободы индивидуалиста писателя Амальрика. Но еще нужен был человек, которого мы все считали бы своим, – Павел и сыграл такую роль.
Неверно было бы и сказать, что все вечера у него проходили за чтением бумажек, – впоследствии следователь Акимова, специалист по диссидентам, говорила одному из своих друзей: «Ты не думай, что они святые! Они водку пьют, и бабы у них есть!»
В апреле 1968 года – когда волна петиций стала падать, а волна репрессий подниматься – Павел принес мне несколько листков папиросной бумаги с подслеповатым машинописным текстом: черновик первого номера журнала «Год прав человека в Советском Союзе» с подзаголовком «Хроника текущих событий» – постепенно «Хроника» стала названием журнала, а «Год прав человека в СССР продолжается» или «Борьба за права человека в СССР продолжается» – его девизом, вроде «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» у «Правды» или «Все факты, достойные опубликования» у «Нью-Йорк Таймс». Название было взято – сознательно или бессознательно – из русских передач Би-Би-Си, есть ежедневная программа «Хроника текущих событий: глядя из Лондона». Наша «Хроника» была задумана как изложение – раз в два месяца – фактов о нарушении прав человека: о судах, арестах, обысках. Я посоветовал тон сделать менее эмоциональным и менее оценочным, пусть факты говорят сами за себя; за редким исключением все годы «Хроника» придерживалась этого стиля.
Все мое сотрудничество с «Хроникой» – вопреки утверждениям КГБ – исчерпывалось этим советом, немногими сведениями, которые я туда передал, поправками к третьему выпуску да еще тем, что первые номера я переслал за границу для радиотрансляции на СССР. По традиции «Хроника» выходит анонимно, и считалось ненужным говорить о ее редакторах. Она существует более десяти лет – случай для подцензурного журнала в СССР уникальный. В 1972 году КГБ заявил, что после каждого выпуска «Хроники» будет арестовывать одного человека, не обязательно связанного с выпуском, – издание приостановилось, но через год возобновилось. «Дальнейшее молчание означало бы поддержку – пусть косвенную и пассивную – „тактики заложников“, несовместимой с правом, моралью и достоинством человека», – писали издатели «Хроники».
В первом номере был отчет о суде в Ленинграде над членами ВСХСОН – Всероссийского социал-христианского союза освобождения народа, так мы узнали о существовании оппозиции, совершенно иной по целям и методам, чем наша.
Речь шла о законспирированной организации, которая ставила своей задачей через пятнадцать – двадцать лет захват власти и создание нечто вроде теократического государства на христианской основе. В 1977 году я познакомился с «начальником идеологического отдела» этого Союза Евгением Вагиным, пробывшим восемь лет в заключении. На мой вопрос, что же они собирались делать с мусульманскими народами России, он только пожал плечами.
На вопрос нам обоим, какой мы национальности, я пространно начал объяснять, что один мой предок был француз, другой русский, третий украинец, четвертый швед, пятый цыган, Вагин же ответил кратко: «Я русский православный».
Смешение «нации» и «религии» произошло, по-моему, и в группе, которая сформировалась вокруг журнала «Вече» – в отличие от ВСХСОН легально и открыто. С будущим редактором этого журнала Владимиром Осиповым я познакомился, когда он вернулся из лагеря после семи лет, сейчас он снова в лагере с восьмилетним сроком.
Когда он предложил мне написать статью для его «христианско-патриотического журнала», я ответил, что, по-моему, христианский и патриотический – несовместимые понятия, Христос не говорил: я сын евреев или я сын русских, он сказал: я сын человеческий. Идея «Бога русских» более напоминает иудаизм, чем христианство, и в глубокой основе нелюбви русских к евреям лежит чувство, что не место на земле двум мессианским народам. Те же «патриоты», которые видят, что, сколько не «русифицируй» христианство, его общечеловечность неустранима, начали говорить о возврате к русскому язычеству.
Когда предлагается некая философия, имеющая целью не только объяснить мир, но, говоря словами Маркса, его переделать, когда создается некая социальная программа, имеющая воплотиться в более или менее туманном будущем, всегда интересно изучить эту программу не только как вещь в себе, но и посмотреть, какие ее стороны при соприкосновении с грубой действительностью имеют шансы на успех. Очень благородная в своей основе философия славянофилов на практике выродилась в «Союз русского народа» с его узостью, черносотенной программой и еврейскими погромами; на пути к этому славянофильство сумело исказить крестьянскую реформу, так что община не была разрушена и крестьянин остался полуперсоной – а отсюда и ужасы крестьянского бунта. Я сильно боюсь, что «неославянофильство» – во всех его умеренных и экстремистских разновидностях – постигнет та же участь, в силу того, что народ, масса или история – назовите это, как хотите – будут делать свой низменный отбор из предложенной им возвышенной теории.
Я не выступаю против религии или против нации; Но я понимаю религию как связь человека с Богом, а не как политическую философию и идеологию. Церковь может влиять на общество нравственным примером, но как только она хочет стать политической партией – единственной или в ряду многих, – она уже не церковь. Принадлежность к народу, к национальной культуре и сознание связи со своей страной – настолько естественны, что немногие мыслимы вне этого. Но когда «национализм» из естественного чувства становится политической категорией – это прямой чуть к авторитарным и тоталитарным режимам, вы становитесь не просто русским или немцем по вашему рождению и культуре, но членом «русской нации» или «немецкой нации». Национализм малых народов понятен как средство защиты себя как народа и своей культуры, хотя и в этих случаях он иногда принимает отталкивающие формы. Но национализм великого народа – это средство не защиты, а давления и внутрь, и вовне. При этом националистические лозунги всегда могут рассчитывать на популярность, требуя следования по линии наименьшего сопротивления: одним фактом своего рождения русским или немцем вы можете идентифицировать себя со всепобеждающей политической доктриной и тем самым придать себе значимость.
Возникновение ВСХСОН – с его отрицанием марксистского тоталитаризма и либерального парламентаризма – хорошо показывает, что общественная мысль в Советском Союзе после периода замороженности начинает биться над теми же проблемами, что и русская эмиграция первых пореволюционных лет. В обоих случаях заметно стремление к новой идеологии, понимание, что если марксизм возник как реакция на западное либеральное общество, то преодоление марксизма едва ли возможно простым возвратом к идеалам либерализма. Но мне не менее важным кажется не где марксизм возник как идеология, а где он реально воплотился: как раз в обществах с сильными пережитками феодализма, и большевизм был явлением очень русским, а не случайным для России – поэтому в своей ставке на национализм и НТС, и ВСХСОН, стремясь вперед, тянули назад, они подходили к действительно новой идеологии, но чувство национального оправдания вело в другую сторону. По-видимому, новая идеология потребует найти правильный баланс между неделимыми правами человека, социальной группы, нации и всего человечества.
Иностранцы подчеркивают сильную привязанность русских к своей стране, аффектированный патриотизм – мы не скажем, как англичане, «эта страна», но «Родина». Но у меня аффектация вызывает недоверие, опыт показал, что те, кто выставляет любовь к родине или веру в Бога как медаль на груди, часто оказываются людьми ненадежными. Патриотизм доходит до того, что лазерный луч называют лучом Лазарева, но один из компонентов этого патриотизма – не чувство спокойной гордости за свою страну и не самоуважение при мысли, что мы – русские, а скорее чувство ущемленности: да, мы отсталые, бедные, несвободные, грубые, грязные, варвары и т. д. и т. п., но зато -
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя —
мы несем миру великие духовные ценности – безразлично, православный ли это мессианизм или марксистско-ленинский, это с одной стороны, а с другой -
От Урала до Дуная,
до большой реки,
колыхаясь и сверкая,
движутся полки —
мы – это сила, презирайте нас, сколько хотите, живите лучше нас, но мы вам покажем, мы вас сомнем нашей силой – а сила всегда права. Отсюда и любовь народа к власти как символу этой силы.
Изоляция порождает в народе не только чувство взаимосвязанности, но и ксенофобию – не всегда легко различить, где граница между «естественной ксенофобией» и насаждаемой властью «искусственной». Русские с молоком матери впитывают настороженность к немцам, но ненависть к немцам, которая существует сейчас, – результат антинемецкой пропаганды. Власть поддерживает в народе деление на «мы» и «они» – русские и иностранцы, – но парадокс в том, что отношение народа к власти – это тоже «мы» и «они». И наступают моменты, когда проявляется амбивалентность патриотизма, построенного на сознании силы: власть утрачивает силу – и любовь к родине ослабевает, оказывается, была лояльность к власти, а не к стране.
Можно привести два характерных примера, связанных со все теми же немцами – я их здесь употребляю как бы в виде учебного пособия. Первый пример: массовое дезертирство и открытие фронта немцам в 1917–18 годах, по существу весь рядовой состав армии, т. е. народ, показал нежелание защищать Россию, ибо ее «власть» уже не была «силой». Второй пример: массовая сдача в плен немцам в 1941–42 годах, приветствие их хлебом-солью, многомиллионная коллаборация с врагом, который не скрывал своей цели уничтожения народа, – тогда многим казалось, что «власть» не имеет силы противостоять немцам.
«Мы» и «они» – русские и иностранцы – и «мы» и «они» – народ и власть – вступают друг с другом в конфликт и в вопросе с русскими диссидентами, ибо диссиденты, начиная с князя Курбского и кончая Солженицыным, обращаются к загранице, через заграницу или из-за границы. Власти стараются все время обыграть это, даже преувеличить, но видно, что в целом они терпят здесь поражение. Характерен пример Ленина – он не только долгие годы жил за границей и к загранице апеллировал, но и открыто презирал русский патриотизм, желал поражения России в войне с Германией, взял у немцев деньги, был изображен русской прессой как «немецкий агент», заключил с немцами самый унизительный мир – и стал на долгие годы символом национального величия России.
Не удается эта тактика власти и в отношении Демократического движения, хотя диссидентов пытаются представить или как иностранных агентов, или как недалеких тщеславных людей, которых иностранцы используют. Не могу сказать, что я никогда не встречал к себе неприязни из-за того, что я диссидент, но гораздо чаще интерес и сочувствие. «Вы напрасно стараетесь, – сказал мне как-то офицер милиции, – вы же видите, как народ легко впитывает советскую пропаганду и принимает все как должное». «Ну что же, – ответил я, – сама легкость, с которой все принимается, говорит, что они с такой же легкостью примут все, что идет от нас». Неприязнь народа к загранице во многом основана на страхе, что иностранцы отнесутся с презрением к русским, и сам факт, что диссиденты нашли с иностранцами общий язык, скорее повышает шансы Демократического движения.
По версии КГБ, термин «Демократическое движение» был придуман НТС и «заброшен» в СССР, Павел Литвинов говорил мне позднее, что этот термин предложил я сам в начале 1968 года. Существовал какое-то время термин «Движение 5 декабря», предложенный Есениным-Вольпиным, одним из организаторов первой демонстрации на Пушкинской площади 5 декабря 1965 года под лозунгом «Уважайте конституцию – основной закон СССР!».
В 1973 году Андрей Сахаров сказал, что в сущности Движения нет, поскольку нет политической цели, например борьбы за власть. Но если нет политической цели, это не значит, что нет движения, – значит, нет политического движения, но может быть моральное, например. Если группа людей ставит себе общие цели – такие цели хорошо сформулировал сам Сахаров: политическая амнистия, свобода слова, собраний, ассоциаций, въезда и выезда из страны, – координирует свою деятельность и выражает при этом интересы части общества, то мы можем говорить о Движении. С 1973 года его стали называть Движением за права человека – такая замена точнее отвечала его сути в то время.
Многим участникам Движения было неприятно слово «политика»: оно связывалось со злом, которое принесла политика в мир. Отвращение к пронизывающей советское общество «политизации», желание быть не «за» или «против», но вообще вне политики понятны – но, увы, к тем, кто хотел отбросить всякую «политическую идеологию», она подползала с другой стороны: их «морализм», заполняя политический вакуум, постепенно превращался в религиозно-националистическую идеологию, иногда с элементами вождизма.
Политика отвергалась и по соображениям безопасности: мы не посягаем на вашу власть – и вы нас не троньте. Но в обществе, где термин «аполитичный» применялся как негативная политическая дефиниция, любая не контролируемая государством активность рассматривается как политическая: даже художники, устраивающие без разрешения выставку, или поэты, читающие заранее не одобренные стихи, бросают вызов государству, так что желание сузить претензии политики уже было политическим.
С 1968 года инакомыслящие – хотя и не всегда четко – делились на «политиков» и «моралистов»: на тех, кто думал о Движении как о зародыше политической партии и хотел выработать программу политических и социально-экономических преобразований, и на тех, кто хотел стоять на позициях морального непризнания и неучастия в зле режима. Деление условно, поскольку каждый был на какую-то долю моралист и на какую-то политик. Даже Сахаров, в своих обращениях к властям предлагая программу социально-экономических изменений и критикуя разрядку, выступал в роли политика.
«Политики» не выступали за немедленное создание «партии» и торжественное принятие «программы». Когда кто-то предложил Петру Григоренко организовать партию и даже заранее распределить места в правительстве, мы подумали, что это или провокатор, или человек не совсем нормальный. Но в обществе чувствовалась потребность идеологической альтернативы, неоднократно участников Движения спрашивали: какова ваша программа? Павел Литвинов, смеясь, рассказывал, как его рабочий спросил: что вы будете делать с заводами? Когда им отвечали о моральном сопротивлении, они только плечами пожимали. Конечно, на их пожатие плечами можно тоже пожать плечами, ибо задача возвращения людям чувства собственного достоинства, которую ставило Движение, сама по себе огромна и есть условие справедливого общества. Однако было ясно, что если мы не ответим на вопрос, каким должно быть наше общество, ответят те, кто хочет перетащить нас из одной тоталитарной ямы в другую.
Водораздел между «политиками» и «моралистами» есть водораздел между теми, кто не верит в прочность системы, считает, что рано или поздно она развалится и нужно заранее думать о путях ее более или менее безболезненной перестройки, и теми, кто считает, что система прочна и неизменна, будет существовать если не вечно, то достаточно долго, и в лучшем случае моральное противостояние – которое есть прежде всего акт личного неучастия – сможет несколько смягчить ее, Взгляд на возможности русской оппозиции вытекает из общего взгляда на русскую историю – не только мы глядим «изнутри», но и на нас глядят «снаружи». При самом критическом взгляде я не считаю русских «безнадежным народом», для которого рабство есть «естественная» форма существования, как полагают сенатор Фулбрайт или профессор Киссинджер. Если бы я считал так, мне не оставалось бы ничего другого, как молчать или отказаться от того, что я русский. Но я достаточно ясно вижу, как под авторитарным потоком русской истории прослеживается то сильное, то слабое течение правосознания и в какие-то периоды выходит на поверхность как политическая сила – в Новгородской республике, в реформах Александра II, в Государственной думе. Очевидно, альтернатива есть и сейчас – но ее достижению должен предшествовать безжалостный анализ самих себя, анатомическое расчленение нашего прошлого и настоящего.
Дебатировался также вопрос, можно и нужно ли придать возникающему движению какие-то организационные формы. Красин сказал, что стоит организовать какой-нибудь комитет, он тут же в полном составе будет арестован, я ответил, что власти скорее всего будут его игнорировать и только постепенно его члены окажутся в тюрьме под разными предлогами – я оказался прав. Для обсуждения этого Петр Григоренко, Лариса Богораз, Анатолий Марченко, Павел Литвинов, Виктор Красин, Петр Якир и я в начале июля поехали на дачу к Алексею Костерину. Едва мы по дороге расположились на берегу канала, как увидели: в небольшом отдалении человек стертого вида независимо прогуливается, на разные лады поглаживая затылок; в эту доиндустриальную эпоху у филеров еще не было транзисторов и употреблялся такой первобытный способ передачи сигналов.